Изгнание из ада — страница 52 из 81

— Почему в «Аиде»? Почему не встретиться прямо в «Музее»?

— Потому что перед матчем надо подкрепиться. А творожный штрудель в «Аиде» куда вкуснее жуткого музейного витаминизированного хлеба. Стало быть, в «Аиде», за полчаса до начала!

Когда Виктор с Фридлем пришли в «Музей», счет был уже 1:0. Виктор чуть не лопнул от злости на Фридля, этого жирного идиота. Из-за его дурацкого творожного штруделя он успел пропустить первый гол. Уникальный, совершенно незаурядный гол, как он выяснил. Какой судья дерзнет на второй минуте финала мирового чемпионата назначить одиннадцатиметровый? Крики «хо-хо!» в кафе. Неескенс, если воспользоваться красивым выражением философов и разве что еще алхимиков, совершил метаморфозу.

1:0 в пользу Голландии.

Кафе вибрировало. Когда Виктор вошел, люди обнимались. Идиоты, которые еще вчера, сидя за своими всегдашними столами, отрывисто и возмущенно требовали, чтобы студентов отправили в трудовой лагерь, теперь воодушевленно нараспев хором выкрикивали «хо-хо!» вместе с этими студентами, которые преобразились в футбольных профессоров.

Кулаки ритмично взлетали вверх, во мглу сигаретного дыма. А потом, на двадцать пятой минуте, случилось непостижимое, необъяснимое, обретавшее смысл лишь при гнетущем условии, последствий которого пока никто не хотел себе представить. Большинство посетителей телевизионной комнаты кафе «Музей» покуда удовольствовались лихорадочными воплями «Дерьмо!»… Но от правды не уйдешь: герой второй минуты был однозначно подкуплен. Судья назначил одиннадцатиметровый в пользу Германии.

Телекомментатор захлебывался от волнения:

— Брайтнер! Брайтнер готовится. Одиннадцатиметровый… пробьет… Брайтнер. Он устанавливает мяч и… Нет! Указывает на Беккенбауэра. Брайтен указывает на Беккенбауэра. И разбега не делает. Стоит перед мячом, показывает, кивает. Нет, очевидно, пробьет не Брайтнер. Но кто же? Брайтнер указывает на Беккенбауэра! Кайзер кивает, переводит дух и… го-о-ол. Брайтнер забивает гол!

Брайтнер пробил одиннадцатиметровый с места, без разбега. С места! В два счета! Вот она, немчура! Везде унижают, где только могут! Любой игрок другой национальности в штаны бы наложил от нервозности, насчет этого все в кафе были единодушны, а немчура — хладнокровный, как солдат в дешевых романах, нацеленный только на одно: попрать, унизить, растоптать. Венцам это ох как знакомо, уж они-то знают немчуру! И сейчас тем более: хо-хо! Голландия!

Господин Франц, старший официант, принес в телевизионную комнату добавки: поднос с вином, пивом и кофе, — как раз когда…

Мюллер.

2:1.

Сорок третья минута.

Зора и Дубравка, уборщицы в «Музее», пытались в толчее неистовствующих, в столпотворении орущих и плачущих подмести осколки и подтереть винные лужи, а Фридль пробормотал:

— Мюллер! Это имя придется запомнить!

Конец первого тайма. Телекомментатор подытожил:

— Прямо перед перерывом счет стал два-один в пользу немцев, что для них психологически очень важно, голландцы, как видно, подсознательно уже ушли на перерыв!

— Подсознательно! — Фридль покачал головой. — Фрейда из Австрии поперли, и теперь его место заняли спортивные репортеры!

— Адлер!

— Прости?

— Подсознание! Это адлеровское понятие. Не тождественное фрейдовскому бессознательному… — сказал Виктор.

— Какая разница!

— Несколько большая, чем вопрос, где творожный штрудель вкуснее!

— Прикажешь голосовать?


«Типичный мюллеровский гол». «Типичный мюллеровский гол» имел место, когда выполнялись два условия: во-первых, гол был забит как бы в последнюю секунду, а во-вторых, при мюллеровском голе нипочем твердо не скажешь, какой частью тела послан мяч. Эти голы, непонятно как забитые — то ли коленной чашечкой в ансамбле с восьмым позвонком, с подкруткой через левую пятку, то ли «просто» плечом с опорой на бедро, — стали для австрийских болельщиков огромной травмой. Кафе «Музей» бесновалось, неистовствовало, горячилось, снова и снова кричало: «Нюрнберг! Как в Нюрнберге!» Счастье, что в кафе не случилось ни одного немецкого туриста, не то бы австрийский национализм наверняка преподал ему ощутимый урок.

В Нюрнберге Мюллер в решающей отборочной игре чемпионата мира забил гол австрийской национальной сборной, в последнюю минуту, вот точно так же, как гром среди ясного неба.

На воротах тогдашней австрийской сборной стоял Гернот Фрайдль, в годы своего расцвета, пожалуй, один из лучших в мире вратарей, однако же ни разу не игравший в мировых чемпионатах. Его впечатляющая карьера подвигла тысячи подростков на всех полях Австрии стремиться играть не нападающим, но голкипером и вызывала споры меж лучшими друзьями из-за того, кто будет «Фрайдлем», но эта образцовая спортивная карьера лишилась своей кульминации, потому что Мюллер в последнюю секунду последней игры забил гол.

Сейчас никто и представить себе не может, какую ненависть и одновременно какие комплексы неполноценности этот мюллеровский гол, пропущенный Фрайдлем, это унижение Австрии Германией, вызвал в Австрии.

А теперь голландцы были сурово наказаны за то, что австрийцы так радикально отождествили себя с ними. Ренсенбринк, ван де Керкхоф, Круифф, Неескенс упустили шансы, каких хватило бы на десять мировых чемпионатов. Одна из женщин вскочила с криком: «Робби, я тебя ненавижу!», когда Ренсенбринк пробил по мячу и тот прошел в двенадцати сантиметрах от ворот. Все кафе повскакало на ноги, никто не усидел на месте, все кричали и ликовали, когда голландцы пошли в атаку, и бранились, когда шанс был упущен.

В этот день Голландия стала метафорой австрийского жизнеощущения касательно немцев: однозначно лучше, симпатичнее, созидательнее, порой прямо-таки гениальная, однако, увы, потерпевшая неудачу.

Матч закончился со счетом 2:1, Германия выиграла чемпионат мира, и Виктор сказал Фридлю:

— Н-да, Брайтнер, говорят, все же маоист. В общем, одиннадцатиметровый с места…

— Что значит «все же»? Маоизм ведь типично немецкое утешение. Тоска стесненной немецкой души по новой империи, воображаемой Срединной империи, культурная революция преступной детворы, дух бездуховного перевоспитания, опиум…

— Прекрати!

— …наследников!

— Прекрати! Говорить с тобой о футболе положительно невозможно!


Вечно воспаленная голова. По этой причине он еще угодит в больницу, дважды, один раз амбулаторно, чтобы сделать пункцию, а второй раз — в стационар, поскольку хроническое воспаление прямо-таки съело слизистые оболочки носа, сожрало носовой хрящ и ужасно искривило носовую перегородку, отчего потребовалась операция. В итоге перегородка у него была перфорирована, как у кокаиниста, нос, на ощупь вроде пудинга, а также — и это самое главное — он безвозвратно утратил восемьдесят процентов обоняния. Позднее-то привык, считал, что оно и к лучшему. Ведь не только шок и ужас вроде тогдашнего «почти первого раза» в «Диком Западе», с собачьим дерьмом на подметке, были теперь невозможны, во всяком случае, если говорить об омерзении, но вдобавок у него изрядно возрастет способность к наслаждению. Если человеку, почти утратившему обоняние, вдруг удается что-то унюхать, он испытывает потрясающее ощущение, нечто сравнимое может пережить разве только слепой, который внезапно во вспышке молнии отчетливо видит контуры окружающего мира, вслед за тем снова тонущее в ночи. И самое главное: страхи, связанные с любовью, уменьшились. Что бы ни утверждал в своих теориях Вильгельм Райх, один вопрос, касавшийся главных принципов творения и вида, оставался для Виктора непонятным, более того, неприемлемым: что аппетит на другого человека в конечном счете соотносится с частями тела, каковые в будничной жизни отвечают за самое неаппетитное, сиречь за телесные выделения. Порядок! Со своими разрушенными носовыми слизистыми он станет поборником оральной любви, без проблем, ему все равно, куда совать нос. Когда-то все происходит в первый раз, и Виктор думал, что должен благодарить свое хроническое воспаление: ему повезло. В больнице его навестила Анна, и принесла она не коричную булочку, а розу. Это было прекрасно. Он вдруг почувствовал, что жизнь может быть прекрасной. В уныло-серой, дымной курилке лор-отделения Клинической больницы. Там сидели мужчины много старше его самого, сидели напротив своих жен, которые пришли их проведать, они смотрели друг на друга, и сказать им было нечего. Им уже было нечего сказать, а ему, Виктору, было еще нечего сказать. Гигантская разница. Он держал в руке розу и смотрел на Анну. Она улыбалась. Он понюхал розу, от смущения, и рассмеялся — ведь только что утратил обоняние! Опустил взгляд, посмотрел на ее бедра, обтянутые красными вельветовыми брючками, и с превеликим удовольствием прямо сейчас уткнулся бы головой в эти жаркие бедра, зарылся бы в них ничего не чующим носом, языком… немного погодя так и случилось. Он снова встретил ее на семинаре в третьей аудитории, где Гундль выступала с зажигательной речью на тему женской солидарности, обличая заблуждение, что работница как женщина имеет больше общих интересов с женой генерального директора, чем с рабочим, и они с Анной — ввиду того что кружок по Райху окончательно почил в Бозе — сидели на троцкистском семинаре «Введение в исторический и диалектический материализм». Как симпатизанты и влюбленные. Голова у Виктора еще горела после операции, Анна же становилась все печальнее и апатичнее. Нет, неправильно. Вернее сказать, Виктор все отчетливее понимал, что Анна — женщина очень и очень печальная. Она могла поставить пластинку с индийским ситаром и три четверти часа смотреть в пространство, покупала курительные палочки и отравляла ими приятную атмосферу «Пэлл-Мэлла» без фильтра в Викторовой комнате, иногда ложилась в одежде на Викторову кровать, говорила «Иди сюда!» и хотела просто лежать, прижавшись друг к другу, тогда как Виктор думал, что лучше бы вместо этого еще разок проштудировать пятую главу «Капитала», важнейшую из всех. Он дрожал от злости и горел от неудачливости. И, как никогда прежде, чувствовал себя живым. Они с Анной купили билет на праздник, суливший тогда величайшее, величайшее возможное удовлетворение: праздник дискуссий о взаимоотношениях.