Изгнанник — страница 71 из 74

Щапский взял с собою всего три-четыре письма из предосторожности. Но достаточно было бы и одного письма — оно все открыло бы Николаю.

— Прочтите это!

Щапский протянул Николаю мелко написанные листки, и рука его дрожала, голос его будто оборвался.

Если бы Николай взглянул на него, он увидел бы, что этот человек как-то особенно на него смотрит — взгляд старика должен был изображать нежность. Но Николай не глядел на него.

— Зачем мне? Зачем читать? Что такое? — не своим голосом говорил он, со страхом и отвращением отстраняя от себя протянутую руку с письмами.

— Прочтите! — повторил Щапский.

И было ли в его голосе нечто особенное, но вдруг Николай, будто не по своей воле, а под каким-то неопределенным давлением протянул руку к письмам, поднес их к горевшей на столе, у которого они сидели, лампе и взглянул. Он тотчас же узнал почерк матери, хорошо знакомый ему с детства по редким, но все же время от времени получавшимся от нее из-за границы письмам.

«Что же это? Лжет он или нет?»

Перед ним мелькнула его первая встреча с Щапским в Горбатовском, странный расстроенный вид матери, какая-то таинственность, бывшая в этом посещении, — одним словом, все то, на что он не обратил внимания, занятый собою и своим горем, но что теперь не могло не броситься ему в глаза.

«Господи! Лучше уж разом…»

Он развернул первое письмо, прочел и уронил его на пол.

Несколько мгновений он ничего не понимал и не чувствовал, будто удар, страшный удар разразился над ним и оглушил его. Когда он очнулся от этого удара, то увидел перед собою Щапского в странной, неестественной позе, как будто стремящегося к нему, как будто желающего вот-вот охватить его и «взять себе», да именно: «взять себе».

И этот Щапский, к которому он с первой же минуты почувствовал антипатию, теперь был ему не только антипатичен, а просто страшен, отвратителен!

— Je suis votre père… vous êtes mon enfant!.. — между тем патетически шептал Щапский.

Но Николай уже и без этого его шепота понимал, что все это значит. И в то же время этот человек казался ему все страшнее, все отвратительнее.

А Щапский продолжал:

— Я давно, давно уже мог бы открыть это тебе, дорогое дитя, но все не решался… Мне было так тяжело… Я не хотел тебя тревожить… Не хотел заставлять тебя переживать эти тяжелые минуты… Но вот не стало моих сил… Я тебя увидел там, в Горбатовском, увидел на мгновение… Мне хотелось принять тебя в свои объятия… Ведь ты один, один, у меня на свете! И я не смел… Ты был для меня чужим…

Николай неподвижно, с опущенными глазами, с безжизненным лицом стоял перед ним. Он продолжал:

— Только тогда я понял весь ужас моего положения. Быть может, я виноват, да, я виноват, но ведь это было заблуждение молодости, это была фатальная страсть, с которой человек не властен… И вот какое ужасное за нее наказание!.. Я стар, я одинок… у меня есть сын… мой… мой сын, единственный дорогой, любимый — и он меня не знает!.. Дитя мое, прости старика… прости мою слабость… Но это было выше сил моих… я не мог… я должен был все открыть тебе… Может быть, ты от меня не отвернешься… Мы будем скрывать от света нашу тайну… Но ты будешь знать, что у тебя отец, для которого ты все, и я… я не буду одинок в мои последние годы, и, умирая, я умру с отрадной мыслью, что добрая сыновняя рука закроет мне глаза… Прости же меня, прости!.. И обними, дай мне прижать тебя к сердцу!..

Николай вздрогнул и поднял на него горящие глаза. Он хотел говорить, но язык его не слушался. Он только инстинктивно все дальше и дальше отодвигался от этого человека, простиравшего к нему объятия.

— Ты уходишь от меня? Ты не хочешь простить отца?.. У тебя нет к нему жалости? — шептал Щапский.

Николай получил, наконец, способность говорить.

— Отец! — проскрежетал он. — Вы у меня все отняли и вы… вы мне отец? Что вы сделали… Где вы были? Кто вы, чтобы я мог назвать вас отцом?.. Я вас не знаю!.. Вы отец!.. Если бы вы были мне отец, вы не пришли бы теперь ко мне… вы бы знали, что вы со мной делаете… вы бы меня пожалели… Но мне не нужно вашей жалости… Я вас не знаю и не хочу знать… Уйдите от меня, уйдите!.. Оставьте меня скорее… сейчас… я вас не знаю — слышите… не знаю!.. Вы не отец мне!..

Как от ужасного привидения он отстранялся от этого человека.

— Уйдите! — крикнул он в последний раз, и такая сила прозвучала в его голосе, что Щапский попятился к двери.

Он понял, что оставаться больше не может, что говорить теперь нельзя. Он уходил. Но, уходя, он бросил Николаю последнюю фразу:

— А, я не отец!.. Ты от меня отказываешься! Ну, так увидишь, я заставлю тебя признать меня…

Он скрылся.

Но Николаю еще долго казалось, что он видит перед собою это ужасное лицо, слышит этот отвратительный голос, чувствует присутствие, давящее присутствие этого человека.

И долго он дрожал всем телом, не будучи в силах собраться с мыслями.

«Отец… он… он отец!» — громко наконец крикнул он.

Его взгляд упал на стол, туда, где должны были лежать письма, но писем не было — Щапский не позабыл унести их с собою.

«И она… она мать моя?»

Вдруг ему пришло в голову:

«Что же, разве я один, ведь много таких… это часто бывает…»

Он вспомнил того человека, которого до сих пор считал своим отцом.

«Ведь я никогда не любил его! Да любил ли я когда-нибудь и мать? Я всегда должен был ломать себя с нею… при ней мне тяжело… всегда мне было тяжело…»

Снова невыносимое, отвратительное ощущение охватило его. Он снова повторял:

«Он… он — отец! Этот ужасный человек… Да кто же я?»

Он чувствовал одно — что этого пережить нельзя и не следует.

«Вот к чему все клонилось, вот в чем исход… Вот что значит вся эта жизнь… Вся эта тоска?!»

У него кружилась, туманилась голова, подкашивались ноги. И вдруг ему ясно послышалось, как чей-то голос над самым его ухом произнес:

«Конец! Конец!»

Он даже оглянулся — но никого не было. Он был один в тихой обширной комнате, бледно освещаемой большой лампой под абажуром.

Со всех сторон его будто стало заволакивать чем-то невидимым, какою-то сетью и стало тянуть куда-то. Он хотел бороться, хотел удержаться на месте — и не мог, и двинулся, шатаясь, к своему бюро, открыл один из многочисленных ящиков, вынул свой всегда заряженный револьвер, потом подошел к столу, к лампе, осмотрел револьвер, взвел курок и приподнял руку…

XXVII. СЛУЧАЙ

Никакое воображение не может придумать тех, по-видимому, совсем невероятных стечений обстоятельств, какие представляет жизнь, если только внимательно в нее вглядеться. Всего легче назвать эти необыкновенные стечения обстоятельств случаем — «случай — и все тут!». И можно на этом успокоиться.

Но найдется немало людей во всех слоях общества, во всех странах, на всех ступенях умственного развития, которые не признают случая и не верят в это бессмысленное слово. Одни из таких людей случай заменяют понятием Божества, Провидения, другие указывают на психические законы, еще до сих пор очень мало исследованные нами, но все более и более, так сказать, навязывающиеся на исследования, останавливающие на себе внимание непредубежденного наблюдателя жизни.

Без всякого сомнения большинство человеческих организмов остаются глухи и почти нечувствительны ко всему, что касается области духовной жизни. Но вряд ли найдется такой человек, который бы мог сказать искренне, что ни разу не встретился с чем-нибудь странным, непонятным, необъяснимым.

И с другой стороны, бесспорно существуют люди, и их гораздо больше, чем может показаться с первого раза, которые способны ощущать и даже понимать то, чего другие не ощущают и не понимают.

К числу таких людей принадлежал и Борис Сергеевич. С ним иной раз, с самого детства, творились странные вещи, и он поневоле верил, например, в предчувствие.

Вот и теперь с ним случилась странная вещь, случающаяся, однако, с весьма многими.

Он сидел у себя, погруженный в веселые мысли, как вдруг почувствовал необыкновенное беспокойство. Беспокойство это возрастало с каждой минутой, переходило в тоску и, наконец, даже в чисто физическое мучительное ощущение в сердце. Он бросил книгу, которую читал; несколько раз тревожно прошелся по комнате. Но тоска и беспокойство не проходили, и он наконец понял, что это неспроста, что есть что-то особенное, что теперь совершается или готовится совершиться, что-то важное и близкое ему, какое-то несчастье. Ведь это уже не в первый раз он испытывал именно такое ощущение. Это предчувствие беды, и оно его никогда не обманывало.

Немудрено теперь быть беде, беда висит в воздухе, много бед уже собралось над этим кровом. Но что же еще? Что еще новое?

Внезапно ему пришла мысль о Николае, ему захотелось во что бы то ни стало сейчас, как можно скорее его увидеть.

Он поспешно встал и скорым шагом отправился в комнаты Николая.

Если бы он не нашел его там, если бы оказалось, что он уехал, он бы, кажется, отправился его разыскивать по всему городу.

Он подошел к двери кабинета и быстро, будто его подталкивало что-то, распахнул эту дверь. Перед ним стоял Николай, освещенный бледным светом лампы, с револьвером в руке, с помертвелым лицом и безумными, ничего не видящими глазами.

У Бориса Сергеевича захватило дух. Еще секунда-другая — и он бы опоздал! Он подбежал к Николаю, схватил его за руку, вырвал у него револьвер.

Тот, очевидно, не понимал, что такое происходит.

Но вот он узнал дядю, тяжелый вздох вырвался из груди его.

— Зачем вы мне помешали? — дико озираясь, прошептал он.

— Николай, друг мой, опомнись, приди в себя, собери все мужество, будь человеком!..

Он сам не знал, что говорит, но говорил, не выпуская Николая. Он заставил его сесть и сам сел рядом с ним и продолжал говорить, уговаривать, успокаивать. Крепко его обнял.

Мало-помалу Николай стал приходить в себя, стал как-то отогреваться от этой искренней, горячей ласки, от этого участия…