ал в США и поселился в Лос-Анджелесе, где около 1964 г. написал воспоминания.
О переезде в США Всеволодов вспоминал: «Мы закрыли магазин и уехали в другое государство. Здесь, в этой благословенной Богом стране, мы нашли все то, что мило и дорого нашему сердцу»[1132]. И далее: «Хотя мне исполнилось восемьдесят пять лет, но я не унываю, бодр, здоров и с большим желанием и энергией принялся за созидание новой жизни»[1133]. Продолжая апологию американской жизни, Всеволодов заключал, что в США «обеспечивают свободную и счастливую жизнь каждому гражданину. Здесь все предусмотрено до мельчайших деталей, и обыватель может жить, работать и творить уверенно и спокойно в противоположность гражданам Советского Союза, где нет никакой свободы и никто не знает, что с ним случится завтра»[1134]. Свои дни командарм окончил в Лос-Анджелесе 12 июля 1967 г. Похоронен он на кладбище Роуз Хилл Мемориал Парк[1135].
Н.Д. Всеволодов — противоречивая историческая фигура. При всех его внеслужебных интересах Всеволодов в политическом отношении оставался носителем психологии кадрового офицерства, т. е. разделял идеи патриотизма, государственничества, национализма, а следовательно, являлся противником большевиков. Все это подкреплялось тем, что отношения с новой властью у него не складывались. Однако на страницах его мемуаров при явном неприятии террористических методов большевиков, при нелюбви ко всем атрибутам советского режима («матросне», комиссарам-евреям) и приверженности идеалам Белого движения прослеживаются и гордость за свой высокий статус командарма, и явные симпатии к деятелям Красной армии, в особенности к военспецам — таким же, как сам Всеволодов.
По-видимому, испытания революцией и Гражданской войной оказались слишком тяжелы для него. Не все участники тех событий были героями. Не был таковым и Всеволодов, оказавшийся вынесенным волей случая на высшие командные посты в Красной армии. При этом он прошел через череду драматических испытаний и удивительных приключений (многие их подробности изложены в его воспоминаниях), в результате событий 1917–1920 гг. лишился прежнего общественного положения, имущества, попал под арест, что было немыслимо для представителя военной элиты до революции, оказался свидетелем пугающих реалий ЧК эпохи красного террора, не раз находился на волосок от смерти. Затем был вынужден скитаться, неоднократно рисковать собственной жизнью и жизнью близких, торговать на базаре вместе с людьми совсем иного социального статуса. Всеволодов смог уехать из России и пострадал меньше других. Однако фактически в эмиграции ему пришлось начинать с нуля. Штаб-офицер русской армии работал таксистом, ресторатором, играл в оркестре. Та же участь была уготована и его детям. Не берясь судить поведение офицера, отметим, что речь идет о трагедии самого Всеволодова и его близких. Основываясь на анализе воспоминаний, вполне возможно предположить, что к концу жизни, сменив шесть стран, оказавшись очевидцем, участником и жертвой трех войн, мемуарист был уже не вполне здоровым человеком.
ПРИЛОЖЕНИЯ[1136]
Основной массив публикуемых документов представляет собой материалы, собранные членом РВС 9-й армии, старым большевиком (член партии с 1903 г.) И.И. Ходоровским, а также материалы расследования Реввоентрибунала республики.
Ходоровский был одним из видных проводников политики расказачивания на Дону. Документы эти сохранились в Российском государственном военном архиве, по крайней мере, в двух комплектах: один, адресованный председателю РВСР Л.Д. Троцкому — в фонде секретариата председателя РВСР; второй, адресованный ЦК РКП(б) — в фонде управления 9-й армии. Предыстория появления этих комплектов документов, неясная из дела, сохранившегося в фонде председателя РВСР, становится понятной при ознакомлении с документами из второго комплекта, снабженными несколькими сопроводительными записками, а также из материалов Реввоентрибунала республики.
Комиссар Ходоровский являлся одним из двух членов РВС 9-й армии, в отношении которых Реввоентрибунал республики по инициативе Троцкого проводил расследование в связи с бегством Всеволодова. Троцкий предполагал, что комиссары своими действиями могли способствовать измене Всеволодова. Чтобы доказать свою невиновность, Ходоровский собирал оправдательные документы, которые и вошли в подборку.
Уравновешивает эти документы рапорт члена РВС Южного фронта А.И. Окулова Л.Д. Троцкому, содержащий прямые обвинения в адрес членов РВС 9-й армии, допустивших измену командарма. Обстоятельства появления рапорта Окулова изложены в записке Троцкого из Курска по прямому проводу от 28 июня 1919 г., адресованной его заместителю Э.М. Склянскому для передачи в Полевой штаб РВСР в Серпухов и в РВС Южного фронта и отправленной 30 июня также члену Реввоенсовета республики С.И. Гусеву. В этой записке Троцкий потребовал строгого расследования деятельности РВС 9-й армии в период отступления: «Первые сведения заставляют думать, что в самый критический момент члены Реввоенсовета занимались собой и своими семьями, а не выполнением своего долга. Предлагаю трибуналу республики уполномочить лицо для производства расследования, таким лицом мог быть тов. Окулов, еще не вступивший в исполнение обязанностей члена Реввоенсов[ета] Юж[ного фронта], на последнем не настаиваю. № 248/с 28/VI. Пред[седатель] Реввоенсовета республики Троцкий, зам[еститель] пред[седателя] Реввоенсовета республики [И.Ф.] Медянцев»[1137].
Эти сведения дополняет телеграмма, отправленная военным следователем Реввоентрибунала республики Пешехоновым 26 июля 1919 г. из поезда Окулова в Воронеже в Серпухов на имя председателя Реввоентрибунала: «О Ходоровском, Михайлове закончил рапорт сего числа, подписан и отправляется тов. Троцкому за № 1040, копии его привезу Вам. Дело [С.А.] Баландина во всяком случае не имеет связи с делом Ходоровского за период 17–25 июня, мною исследованный, и расследование его могло быть передано во фронт в крайнем случае под чьим-либо особым наблюдением, и полагая, что я состою в распоряжении тов. Окулова лишь для расследования определенного дела, а именно [в] данном случае дела Ходоровского, прошу указания, оставаться мне и в дальнейшем в распоряжении тов. Окулова или же выезжать [в] Серпухов. Поезд[ом] следую [через] Нижнедевицк — Щигры — Ливны — Курск»[1138].
После бегства Всеволодова комиссар Ходоровский был вызван в штаб Южного фронта, находившийся в Козлове[1139]. Там 1 июля 1919 г. он составил свой основной документ, связанный с изложением обстоятельств измены Всеволодова: «Докладную записку о событиях в девятой армии». В качестве приложений Ходоровский подготовил копии 16 документов, подтверждавших изложенное в записке. Ниже публикуется полный комплект этих документов.
5 июля 1919 г. Ходоровский составил обращение в ЦК, в котором писал: «Прилагая при сем докладную записку и 16 документов о событиях, имевших место в 9[-й] армии, прошу Ц.К. возбужденное мною дело, ввиду его огромной политической важности, рассмотреть в самом срочном порядке»[1140]. В тот же день телеграммой Склянского в РВС Южного фронта и 9-й армии Ходоровский был освобожден от должности члена РВС 9-й армии и откомандирован в распоряжение политуправления РВСР[1141]. Записку о необходимости явиться в Москву в политотдел РВСР направил Ходоровскому и Троцкий[1142]. Затем Ходоровский был освобожден от членства в РВС Южного фронта. 12 июля приказом РВСР его назначили членом РВС 2-й армии с 10 июля, и хотя 13 июля решение обсуждалось на заседании РВСР, назначение так и не состоялось[1143]. Лишь 8 августа Ходоровский был назначен в распоряжение РВС Туркестанского фронта[1144], что можно расценить как очевидное понижение. В Москве Ходоровский, видимо, задержался надолго, поскольку именно там 12 августа 1919 г. он составил обширную докладную записку «Почему мы потерпели поражение на Южном фронте?», адресованную В.И. Ленину, Л.Д. Троцкому, членам ЦК РКП(б), а также членам РВСР Э.М.Склянскому, С.И.Гусеву и А.И.Рыкову.
Для объективной оценки событий вокруг измены Н.Д. Всеволодова необходимы свидетельства и из противоборствующего лагеря, и прежде всего свидетельства самого перебежчика. И такие свидетельства удалось найти.
В сентябре 2018 г. в коллекцию Музея русской культуры в СанФранциско (МРК) поступил машинописный текст воспоминаний Н.Д. Всеволодова «Минувшее»[1145]. Эти воспоминания Всеволодов написал на склоне лет в США. На титульном листе указано: Лос-Анджелес, Калифорния. Поскольку мемуарист упоминает, что ему исполнилось 85 лет, воспоминания следует датировать 1964 г. Всеволодов описал события революции и Гражданской войны, свою жизнь в Петрограде, арест ЧК, освобождение, службу в Красной армии, бегство к белым, жизнь на Юге России, эмиграцию, а затем и свои беженские скитания в Турции, Венгрии, Австрии, Парагвае, Аргентине и США. Общий объем мемуаров — 220 страниц.
Воспоминания сохранились среди книг библиотеки Мерем-Марии (Мариам) Кучуковны Ивановой-Улагай (28.09.1928-28.09.2016), поступившей на хранение в МРК. М.К. Иванова-Улагай была дочерью участника Белого движения Кучука Касполетовича Улагая. Жила и работала в Чили, затем с матерью и братом переехала в США, где поселилась в штате Мичиган, а позднее переехала в Калифорнию. В 1974 г. в Сан-Франциско она вышла замуж за Бориса Борисовича Иванова (09.03.1920-18.05.2004). Ивановы занимались книжной торговлей, распространяя журнал «Посев» и эмигрантскую литературу, состояли в Народно-трудовом союзе, Конгрессе русских американцев, Коалиции русских антикоммунистических организаций.
Архив М.К. Ивановой-Улагай в МРК по состоянию на май 2020 г. не разобран. Каким образом в нем оказались воспоминания Всеволодова, неизвестно. Можно предположить, что машинописный экземпляр мемуаров первоначально попал к Б.Б. Иванову, который переехал в США из Аргентины 20 октября 1965 г. Как мы знаем, Всеволодов совершил такой же переезд чуть ранее и мог быть знаком с Ивановым.
Чем важны его воспоминания? Прежде всего, тем, что их автор в Гражданскую войну прошел необычный служебный путь, успев послужить командующим одной из советских армий, а затем оказался у белых и имел возможность сравнить порядки в противоборствующих лагерях. Воспоминания красных командармов эпохи Гражданской войны — большая редкость. Тем более ценно, что в данном случае речь идет о мемуарах человека драматической судьбы — одного из командармов, изменивших советской власти. Мемуары позволили уточнить сведения о деятельности Всеволодова и проследить его жизненный путь с 1920-х по 1960-е гг.
Достоверность воспоминаний подтверждается их содержанием, совпадением разнообразных фактов и деталей, которые могли быть известны только участнику событий, с имеющимися в нашем распоряжении документами. Наконец, воспоминания рисуют портрет их автора, совпадающий с теми личностными особенностями Всеволодова, которые нам были ранее известны из документов. Своей задачей мемуарист считал, прежде всего, освещение событий революции и Гражданской войны, в которых он участвовал, поскольку в советской литературе эти факты, по его мнению, искажались.
Воспоминания Всеволодова представляют собой прежде неизвестный важный источник по истории Гражданской войны в России. В сочетании с другими свидетельствами они позволяют проанализировать ряд важных событий эпохи 1917–1920 гг., лучше понять поведение представителей офицерского корпуса в чрезвычайных условиях Гражданской войны. Освещают мемуары и последующую жизнь их автора, что также представляет интерес для специалистов.
ДОКУМЕНТ 1[1146]Телеграмма начальника штаба 9-й армии Н.Д. Всеволодова председателю РВСР Л.Д. Троцкому с копией в Серпухов главкому И.И. Вацетису. 5 февраля 1919 г.
Распоряжением главкома Вацетиса[1147] в октябре месяце 1918 года я как инвалид и доброволец был назначен начальником штаба Приволжского в[оенного] округа. По прибытии в Нижний Новгород выяснилось, что наштаб Приволжского округа уже имеется, почему я был отправлен по собственному желанию на Южный фронт. Реввоенсовет Юж[ного] фронта назначил меня наштармом Кавказского и до отъезда экспедиции на Кавказ предложил мне на десять дней поехать в 9[-ю] армию для устройства штаба. Организовав штаб и наладив работу, я в ноябре возбудил ходатайство о командировании на Кавказ, но Реввоенсовет Юж[ного] фронта за неимением в девятой армии генштабов[1148] приказал мне пока остаться на старом месте. За пять месяцев моей службы наштармом 9 в соседних армиях 8-й и 10-й сменилось по три начальника штаба, а в штабе фронта [-] 4, я же оставался в девятой армии один, работал не покладая рук при тягчайшей обстановке, я первый раз взял на себя смелость донести т. Троцкому[1149] о неисполнении приказов начдива Киквидзе[1150], что имело впоследствии громадное военное значение. При моем пребывании наштармом 9 армия выдвижением вперед сначала на 100 верст привлекла на себя внимание противника. Выдержав жесточайший удар неприятеля у Борисоглебска, 9-я армия немедленно сама перешла в наступление и достигла Дона, выдвинувшись местами более чем на 200 верст вперед. Сам противник в своих донесениях указывал, что его планам помешала девятая армия. Т[оварищ] Троцкий, будучи в Балашове, за мою работу предложил мне через Реввоенсовет 9 и командарма 9 объединенное командование Камышинской группой войск и 14-й дивизией, т. е. целой армией, выразив мне этим полное доверие и внимание. Если я и не принял это командование, то только потому, что с поражением противника обстановка этого не требовала. Неся ответственный пост наштарма, мои силы оказались настолько надорванными, что мне по совету врачей для восстановления здоровья надлежит немедленно воспользоваться хотя бы кратковременным отдыхом, главное [-] южным климатом. Однако, не считая возможным порывать [в] такой ответственный момент для Советской России с боевой обстановкой, я покорнейше прошу вас о назначении меня в Кавказскую армию на любой пост или по Генеральному штабу, или по своему родному роду оружия кавалерии, я кончил высшую кавалерийскую школу, где бы я мог, пользуясь благоприятными условиями климата для моего лечения, принести наибольшую пользу революции и вполне оправдать выраженное мне доверие т. Троцким. Препятствий на мой перевод на Кавказ со стороны командарма 9, Реввоенсовета 9 не имеется, тем более что теперь в штаб прибыли генштабы Яцко[1151], Ролько[1152], Петрасевич[1153], Граужис[1154] и еще прибывает три генштаба. Служба штаба вполне налажена, и генштаб Яцко является вполне готовым и отличным наштармом 9. Глубоко надеюсь, т. Мехоношин[1155], что Вы, зная меня как бывший член Реввоенсовета Юж[ного] фронта, найдете возможным назначить меня на Каскавфронт[1156], что будет согласоваться и с обещанием Реввоенсовета фронта, данным мне в октябре месяце, исполнения которого я покорно и терпеливо ждал в течение четырех месяцев. № 5085. Наштарм 9 Генштаба Всеволодов.
ДОКУМЕНТ 2[1157]Рапорт члена РВС Южного фронта А.И. Окулова председателю РВСР Л.Д. Троцкому. 26 июля 1919 г.
Р.С.Ф.С.Р.
Член
Реввоенсовета
Южного фронта
«26» июля 1919 года
№ 1040
гор. Козлов Воронеж[1158]
Согласно Вашему приказанию мною произведено расследование обстоятельств, связанных с оставлением полевым оперативным штабом 9-й армии и членами Реввоенсовета той же армии Ходоровским[1159], а также Михайловым[1160] командующего 9-й армии Всеволодова.
При расследовании оказалось следующее: 18-го июня с. г., когда полевой оперативный штаб 9-й армии, согласно постановлению Реввоенсовета армии от 16-го июня, переехал из хут[ора] Михайловка в хут[ор] Сенновской, член того же совета Ходоровский издал приказ по войскам армии за № 307, в коем, указывая на положение на фронте армии и на вспыхнувшее восстание зеленых в станицах по реке Медведице, отстоящих от Сенновского в 5-10 верстах, и объявляя об безвестном отсутствии в течение суток командующего армией Всеволодова, дал 23[-й] и 14[-й] дивизиям, входящим в состав армии, новую диспозицию, ставя всех в известность, что штаб армии переезжает из Сенновского в Елань.
Этот приказ не был тогда же передан в штаб Южного фронта ввиду отсутствия связи хут[ора] Сенновского с Козловым, а лишь 20 июня из Елани по приезде туда полевого оперативного штаба 9-й армии.
Этот приказ был подписан членом Реввоенсовета Ходоровским и скреплен Кареповым[1161], который в полевом оперативном штабе временно исполнял должность начальника штаба армии. Таким образом, т. Ходоровский принял на себя командование армией, а также и ответственность, связанную с командованием армией.
Обстоятельства, предшествующие и сопровождающие отъезд штаба армии, были таковы. Из докладной записки «О событиях в 9-й армии» Ходоровского и свидетельских показаний усматривается, что 16 июня с.г. Реввоенсовет армии, ввиду создавшейся обстановки на фронте, постановил о переезде штаба армии из Михайловки в Елань через хут[ор] Сенновской и в последнем хуторе, по мысли командарма Всеволодова, штаб армии должен был задержаться. Все громоздкие учреждения штаба армии из Михайловки были по железной дороге отправлены в Балашов, а в Елань должны были следовать вместе с Ходоровским и его секретарем Шпрингенфельдом лишь вр.и.д. начальника штаба Карепов, начальник оперативного отдела Суходольский[1162], начальник оперативного отделения Петрасевич, начальник связи армии с техническими средствами связи, комендант штаба Шатков со своим обозом и командою. Кроме того, при полевом штабе были отдельные сотрудники штаба из других его отделов. Было условлено, что все едущие со штабом сотрудники, составляющие оперативный аппарат штаба, выедут из Михайловки 17 июня между 17 и 18 часами и соберутся в Сенновском на оперативное совещание в 23 часа. Между Ходоровским и другим членом Реввоенсовета Михайловым было, по показанию Ходоровского, частным образом условлено, что Михайлов со штабом не едет, а остается в Михайловке ожидать прихода дивизий. Комиссар штаба Петров постановлением Реввоенсовета также оставался в Михайловке и ведал эвакуацией учреждений штаба на Балашов. Член Реввоенсовета Ходоровский вместе с семьею (женою и ребенком) и со своим секретарем Шпрингенфельдом на автомобиле выехал из Михайловки между 17 и 18 часами 17 июня. В это же время выехали в Сенновской т. т. Петрасевич и Суходольский на одном экипаже и т. Карепов со своей женою на другом экипаже.
В момент отъезда из Михайловки т. Петрасевичу командующий армией Всеволодов поручил отыскать ему, Всеволодову, квартиру в Сенновском и на вопрос Петрасевича, разве он не едет вместе с ними, ответил, что сперва поедет по хозяйственным делам, а затем в Сенновской и полагает приехать туда на автомобиле раньше, чем другие, и, во всяком случае, не позднее 23 часов, т. е. не позднее времени, на которое назначено оперативное совещание.
[В] 23 часа 17 июня в Сенновском собрались все сотрудники оперативного полевого штаба за исключением командарма Всеволодова.
Командарм, как показывает комиссар штаба Петров, выехал из Михайловки около 22 час. 17 июня и на вопрос оставшегося там Петрова, почему он так поздно выезжает, ответил, что он прособирался и теперь «по холодку» доедет. Вместе с командармом была его семья, на автомобиле сидел шофер Влас Карманов, а с двумя лошадьми был красноармеец комендантской команды Иван Прапошин[1163], который и показал, что Всеволодов из Михайловки поехал в какой-то хутор, отстоявший в 10 верстах от ст[анции] Кумылга по линии ж[елезной] д[ороги] Михайловка — Поворино и который на карте в 10 верстах дюйма не указан, но, по словам Прапошина, называется «Чернышевский». И в этом хуторе командарм держал корову у одного из крестьян[1164]. Там командарм переночевал и 18 июня утром медленно выехал на автомобиле в Сенновской. Ходоровский же вместе с оперативным штабом, прождав всю ночь командарма в Сенновском, запрашивал около 12 часов 18 июня по телефону Михайловку, причем Петров (комиссар штаба) сообщил Ходоровскому, что командарм выехал из Михайловки накануне. В это время Михайлова уже не было в Михайловке, так как он около 11 часов выехал на бронепоезде из Михайловки в Арчеду, в штаб 14-й дивизии, и не знал, что командарм не приезжал еще в Сенновской.
Между тем настроение в Сенновском делалось тревожным и не в смысле объективной опасности для штаба в Сенновском, а ввиду субъективных переживаний, связанных с отсутствием командарма как авторитетного руководителя армией, а также ввиду поступающих сведений о вспыхнувшем восстании зеленых в станицах, отстоящих в 5-10 верстах от Сенновского по реке Медведице, а именно в станицах: Етеревской, Раздорской, Сергиевской, в хуторах: Ильменском, Орловском и Заполянском.
Но об этом восстании зеленых в станице Сергиевской и в хуторах Орловском и Заполянском Ходоровский знал уже накануне из доклада начальника общего отделения Лелекина, приехавшего в Сенновской в качестве квартирьера и отводившего Ходоровскому с семьей квартиру. Т[оварищ] Лелекин доложил Ходоровскому, что, по сведениям сенновского исполкома, волнения[1165] среди казаков вызваны мобилизацией и что опасности сейчас для штаба нет, ибо казаки ограничиваются лишь тем, что останавливают одиночных людей, отбирают оружие и отпускают задержанных, хотя были случаи обстрела казаками проходивших через полосу восстаний обозов.
Кроме того, Шатков, комендант штаба армии, показывает, что, когда он с обозом и людьми втянулся в хут[ор] Сенновской, то одновременно с ним туда пришел и обоз какой-то части 14-й дивизии с начальником хозяйственной части, но фамилию его он не знает, который доложил Ходоровскому, что, идя с обозом из станицы Раздорской в хут[ор] Орловский, ввиду восстания должен был свернуть с пути в хут[ор] Сенновской, но что он намерен собрать своих людей и с обозом пробиться по данному маршруту к хут[ору] Орловскому. На другой день, т. е. 18 июня, Ходоровский написал ему предписание собрать людей, пробиться и о результатах донести. Затем, около 2 или 3 часов 18 июня с.г. из района восставших станиц прибежали три человека и просили у штаба помощи, говоря, что под станицей Раздорской собралось восставших около 500 человек, но что оружия у них мало. Утром же 18-го была слышна стрельба из пулеметов, как потом оказалось (см. показание свидетеля Бушкова), стрелял пулемет обоза 14-й дивизии.
Отсутствие командарма и слухи о восстаниях создали в ночь с 17-го на 18-е тревожное настроение среди некоторых сотрудников штаба и в особенности среди телефонистов и телеграфистов, из которых первые утверждали, что телефонные разговоры Сенновского с Михайловкой подслушиваются. Между тем упол[номоченный] верх[овного] ком[иссара] тель[1166] связи, техник по образованию, т. Бушков показывает, что подслушивание нельзя считать установленным, ибо это только предположение, вызванное, может быть, обстановкой; и вообще трудно и даже невозможно установить факт подслушивания телефонного разговора. Кроме того, не было никаких оснований предполагать, что телефонные разговоры подслушивались, так как провод шел из Сенновского в Михайловку не через полосу восстаний. Хотя один из свидетелей, а именно секретарь Ходоровского Шпрингенфельд, и показывает, что провод шел через восставшие станицы, однако это не соответствует действительности, так как, согласно схемы связи, провод шел из Сенновского в Михайловку, не задевая объятых восстанием станиц, лежащих по реке Медведице. Однако настроение было таково, что факт подслушивания был установлен, и депеши и распоряжения, подлежащие передаче в дивизии, были задержаны, так как по телефону опасались их передавать, а телеграф с Михайловкой в течение ночи с 17-го по 18-е не работал.
В Сенновском жизнь шла вполне нормально в момент приезда штаба армии, замечалось лишь, как показывает свидетель т. Суходольский, небольшое количество мужчин. Утром и в течение дня 18 июня через Сенновский тянулись обозы, преимущественно со стороны Михайловки, а к вечеру этого дня через хутор проходили лишь отдельные повозки и встречались одиночные всадники. Таким образом, непосредственной опасности штабу армии, состоящему лишь из оперативного аппарата, не было[1167].
Но если бы даже восстание и имело тенденцию выйти из леса, восставших станиц, то в распоряжении штаба для собственной защиты находилась комендантская команда численностью около 100 человек, по приказанию т. Шпрингенфельда, а также Камышинская бригада, которая, по утверждению т. Шаткова, имела до 200 штыков, 6 пулеметов, а по сведениям т. Петрасевича, и три орудия, из которых два были в исправности.
Около 10 час. 18 июня в Сенновском в помещении телеграфного отделения собрались, как показывает т. Лелекин, Ходоровский, Карепов, Суходольский и другие сотрудники штаба. Отсутствие командарма, который к тому времени не приехал, неимение связи со штабом фронта, а также слухи о восстаниях подействовали на Ходоровского и Карепова, которые были с семьями, и выдвинули вопрос: что делать: ехать дальше или ждать командарма. Но к определенному решению, по показанию того же т. Лелекина, не пришли, и у него создалось впечатление, что штаб 18 июня еще не уедет и останется ждать командарма, который, ввиду плохой погоды, мог застрять с автомобилем в пути. Но такое решение было крайне неопределенно, и т. Суходольский, как он сам показывает, вместе с Петрасевичем около 16 часов пошли к Карепову окончательно выяснить вопрос о переезде штаба, так как от этого зависело начинать работу штаба или же дела не раскладывать.
Для окончательного решения этого вопроса они втроем пошли к Ходоровскому на квартиру. Ходоровский, по показанию нескольких свидетелей, был взволнован и нервничал. На этом совещании было решено, что командарма ждать нечего и так как обстановка неясна и нет связи со штабом фронта, то необходимо переехать туда, где есть связь с фронтом, а именно в Елань, тем более что и оттуда должна быть и связь с дивизиями.
Тогда-то и был написан упомянутый в начале сего рапорта приказ за подписью Ходоровского и Карепова, в котором объявлялось о безвестном отсутствии командарма и о переходе штаба в Елань.
В своей докладной записке о событиях в девятой армии Ходоровский говорит, что в Сенновском в его распоряжении не было достаточных сил для защиты штаба, за исключением Камышинской бригады в 80–90 оборванных людей и подходившей комендантской роты штаба. Однако, допуская численность Камышинской бригады, согласно сведениям, имеющимся у Ходоровского, сил было вполне достаточно для борьбы с повстанцами, как показывает т. Суходольский, а комендантская команда, согласно показанию коменданта штаба, в 22 часа 17 июня была уже в Сенновском.
Ходоровский ссылается на отсутствие связи со штабом Южного фронта и на ежеминутно прерывающуюся связь с дивизиями.
Связи со штабом фронта действительно не было, но это, как объясняет свидетель т. Бушков, зависело не от того, что вообще связи не было с Козловым, но от того, что погода была дождливая. Что же касается связи с дивизиями, то таковая была во все время пребывания штаба в Сенновском. Может быть, и прерывалась, но не настолько часто, чтобы можно было сказать, что связи с дивизиями совершенно не было. Наоборот, свидетели показывают, что связь с дивизиями существовала все время, так как она была двойная: телеграфная и телефонная, и из показаний Бушкова усматривается, что когда в ночь с 17-е на 18-е телеграф с Михайловкой не работал, то все распоряжения могли быть переданы по телефону.
В течение 18 июня связь продолжалась с Михайловкой, следовательно, и со штабом 23-й дивизии; так, сам же Ходоровский в своей докладной записке заявляет, что в 2 часа ночи 18 июня с.г. он говорил с начальником штаба 1-й бригады 23-й дивизии, в 12 часов говорил с Петровым, а комендант штаба Шатков в самый момент выезда штаба из Сенновского по телефону же получил сведения из Михайловки, что Петров с отрядом вышел, направляясь в Сенновской, в 18 часов 25 мин. Таким образом, связь с дивизиями была, связь же со штабом фронта временно не работа[ла] в течение 17 и 18 июня, но была даже еще 21 июня, как это усматривается из схемы связи, через станции Серебряково и Филиново, и командарм 19 июня послал в штаб Южного фронта целый ряд донесений, в копиях полученных из штаюжа[1168] и имеющихся в деле. Итак, несмотря на то, что связь с дивизиями была, со штабом же фронта лишь временно не работала вследствие дождливой погоды и что непосредственной опасности для штаба не было со стороны зеленых[1169], штаб армии все-таки выехал в Елань [в] 18 час. 18 июня лишь ввиду безвестного отсутствия командарма, которое создало паническое настроение в штабе армии и в особенности у Ходоровского, у которого, по словам свидетеля тов. Шаткова, во время пребывания в Сенновском настроение было весьма нервное, как у человека штатского и притом неврастеника, попавшего в такое положение с семьею. То же подтверждают и другие свидетели, указывая на нервность и на возбужденность Ходоровского в Сенновском.
После отъезда полевого оперативного штаба армии из Сенновского во главе с Ходоровским туда через несколько часов прибыл с семьею из хут[ора] Чернышевского командарм Всеволодов. По словам комиссара штаба Петрова, который прибыл с отрядом в Сенновский в 21–22 часу 19 июня, командарм Всеволодов, по-видимому обрадованный приходом Петрова, стал ему жаловаться, что полевой оперативный штаб оставил его одного и уехал вместе с Ходоровским, который помимо этого забросал его, Всеволодова, грязью, пустив слух, что командарм перешел к зеленым. Кроме того, Всеволодов сообщил Петрову, что оперативный штаб, уезжая, забрал все средства связи, и только случайно он встретил начальника штаба 14-й дивизии Киселева[1170] с телефонным аппаратом, которым воспользовался для соединения со штабом Южного фронта через Михайловку (ст[анция] Серебряково) и Филоново, отправив туда донесение о самовольном уходе оперативного штаба и отсутствии в Сенновском члена Реввоенсовета Ходоровского, уехавшего в Елань.
Командарм, узнав об обстановке под Сенновским, назначил 19 июня начальником охраны этапного коменданта в хут[оре] Сенновском, который и расставил вокруг Сенновского сторожевые посты. На другой день, т. е. 20 июня, со стороны леса, который окружал восставшие станицы к югу и юго-востоку от Сенновского, показались какие-то цепи, по которым сторожевые посты вокруг Сенновского открыли огонь. По словам Петрова, появившаяся цепь, однако, огня не открыла; такое поведение показалось тов. Петрову странным, и он по цепи приказал прекратить огонь, а сам пошел к командарму, который вместе с семьею и начальником штаба 14-й дивизии Киселевым наблюдал бой с колокольни. И когда командарм выразил свое удивление относительно прекращения стрельбы, то тов. Петров доложил командарму, что прекратить стрельбу приказал он, Петров, ввиду странного поведения противника, и тут же высказал предположение, что не части ли это 14-й дивизии, которые должны были появиться с этой стороны; если же это действительно части 14-й дивизии, то начальник 14-й дивизии Степин[1171], имея в своем распоряжении артиллерию, сейчас откроет артиллерийский огонь.
Части 14-й дивизии, сойдя с занимаемой ими позиции и с боями проходя полосу восставших станиц и выйдя на опушку леса, заметили на бугре перед хут[ором] Сенновским цепь, которая то появлялась, то скрывалась. Начдив 14[-й] дивизии Степин приказал частям дивизии остановиться и послал вперед двух конных, которые были, по-видимому, приняты за восставших казаков по красным лампасам, и цепь со стороны Сенновского открыла пулеметный огонь. Тогда, полагая, что Сенновской, где должен был остановиться штаб 14-й дивизии, занят также зелеными, тов. Степин приказал открыть артиллерийский огонь по Сенновскому. Случайно в это время из Сенновского прибежал местный житель и сообщил, что там находятся советские войска. Тогда артиллерийский огонь был прекращен. Но, по словам Петрова, один снаряд чуть не снес колокольню, на которой был командарм с семьею, а два снаряда чуть не попали в автомобиль, в котором сидела семья командарма, сошедшая с колокольни. Когда недоразумение разъяснилось, то штаб 14-й дивизии во главе с т. Степиным и тов. Михайловым приехали в Сенновской, и к тому же времени прибыл туда и начальник 23-й дивизии Голиков. Командарм, по словам Михайлова, сообщил ему об отъезде Ходоровского, объяснив свой поздний приезд в Сенновской тем, что автомобиль застрял в грязи.
20-го же июня в Сенновском было устроено оперативное совещание, на котором командарм познакомился с боевыми расписаниями дивизий и было решено несколько оперативных вопросов и издан приказ, скрепленный т. Михайловым. Тов. Михайлов в своем показании заявляет, что в разговоре с командармом Всеволодовым он выяснил, что вся оперативная работа закончена командармом до прихода частей на новую позицию. Ввиду этого Михайлов считал и считает, что «обязанностью членов Реввоенсовета [является] участвовать в служебной работе командарма, находясь при нем во время исполнения этой работы; обязательное же нахождение или следование за командармом, когда последний не выполняет и не может выполнять какой-либо работы по командованию армией», он, Михайлов, считал совершенно излишним. «В особенности принимая во внимание личную» к нему, Михайлову, «неприязнь командарма Всеволодова, с трудом поддерживавшего необходимые деловые сношения; подобное следование или безотлучное нахождение при нем привело бы лишь к личным столкновениям и являлось вмешательством в личную жизнь командарма».
Поэтому он не остался с командармом, а выехал около 18 час. 21 июня с одной из бригад 14-й дивизии. Однако такой взгляд с теоретической стороны выявляет легкомысленное отношение к своим обязанностям со стороны Михайлова, так как боевая обстановка меняется от случайных привходящих совершенно непредвиденных обстоятельств, которые по той или другой причине могут вызвать настоятельную необходимость в отдаче оперативного приказания командармом в дороге, которое без скрепы кого-либо из членов Реввоенсовета армии, согласно ст. 9 положения о командующем армией, входящей в состав армий фронта, не будет иметь обязательной силы приказа.
На совещании в Сенновском командарм, как показывает тов. Степин, сказав начальникам дивизий, что полевой оперативный штаб бежал в Елань, добавил, что ему ни к чему ехать в Елань, а что он предпочитает идти с дивизиями, чтобы поддерживать с ними связь. Но, как утверждает тот же т. Степин, отказался идти с 14-й дивизией, а также отказался и от предложенного начальником 23-й дивизии в качестве конвоя кавалерийского дивизиона, при этом добавил, что из Сенновского полагает проехать в Елань через Секачев.
Полевой штаб 9-й армии вместе с Ходоровским, выехав из Сенновского в 18 час. 18 июня, прибыл в Елань в 22 часа 19 июня. По прибытии в Елань Ходоровский узнал, что командарм находится в Сенновском. Но вместо того, чтобы ехать в Сенновской на соединение с командармом, Ходоровский занят разговорами по прямому проводу со штабом Южного фронта и посылкою туда телеграмм, стараясь обосновать свое поведение и переезд полевого штарма 9 из Сенновского в Елань.
Кроме того, в докладной записке Ходоровский пытается доказать, что он не мог выехать ввиду восстания в районе северо-западнее Елани. Что касается восстаний, то ликвидация их была согласно приказа штаба фронта от 16 июня за № 5566 (в деле) возложена[1172] на тов. Благонадеждинского, но ближайшие руководящие данные он должен был получать от штаба 9-й армии.
Ввиду этого 20 июня тов. Ходоровским был издан приказ за № 3079 (в деле) Благонадеждинскому, коим указывались ему средства и даже способы борьбы с зелеными. Помимо этого был сформирован отряд из наличных красноармейцев в Елани для борьбы с зелеными по линии ж[елезной] д[ороги] Елань — Балашов под командою председателя Революционного военного трибунала 9-й армии т. Поспелова.
Приняв означенные срочные меры для борьбы с зелеными, Ходоровский, как показывает свидетель т. Лелекин, мог бы выехать в Сенновской для соединения с командармом, но не выехал, по мнению того же свидетеля, ввиду того, что «не имел никаких точных сведений о противнике».
Такая медлительность в выезде для розыска командарма со стороны Ходоровского вызвала[1173] недоумение даже предпрокомарма[1174] 9 т. Адно, который, зная, что с командармом нет связи, и подозревая Всеволодова в измене, утром в 9 час. 21 июня явился к Ходоровскому и, высказывая свои опасения относительно командарма, предложил ему, Ходоровскому, послать в Сенновской отряд из коммунистов в 12–15 человек, а в случае отсутствия у него таковых соглашался даже выделить отряд из своего штата.
На это, по словам т. Адно, Ходоровский ничего не ответил, а приказал случайно пришедшему коменданту штаба Шаткову послать 8 человек конных для связи с командармом. С выездом из Сенновского полевой штаб 9 и Ходоровский совершенно потеряли связь с дивизиями и питались лишь отрывочными сведениями, которые и доносились в штаб фронта.
22 июня, получив случайно сведения о местонахождении 14-й дивизии и выяснив, что 22 июня 23-я дивизия еще должна только прибыть в Секачев, а 14-я дивизия лишь 23 июня должна занять хут[ор] Булгуринский, Ходоровский, сообщив об этом в штаб Южного фронта запискою (в деле), вечером в 22 часа, взяв с собою пом[ощника] нач[альника] опер[ативного] отделения Тимофеева, фотограмметриста Наумова, нач[альника] пол[евого] штаба 23-й дивизии Степанятова и с 15-ю кавалеристами выехал по направлению на Секачев, но, встретив 23-ю дивизию и, по его словам, пропустив ее, не доехав до Секачева, не найдя командарма при дивизии, вернулся в Елань, тогда как мог, выполняя возложенный на него Революцией долг, попытаться проехать в Сенновской на соединение с командармом или до соприкосновения с противником, так как эскорт, с которым он ехал, был достаточный для этого.
Командарм Всеволодов по выезде из Сенновского штабов 14-й и 23-й дивизий, с коими выехали т.т. Михайлов и Петров, остался в Сенновском. На другой день, т. е. 22 июня, командарм Всеволодов призвал красноармейца комендантской команды Ивана Прапошина и написал ему записку, адресованную коменданту штаба Шаткову, о выдаче Прапошину жалованья за 1½ месяца, которого он, Прапошин, еще не получал, причем, как утверждает тов. Прапошин, будучи 22 июня в Сенновском, сделал пометку на записке, что последняя пишется в «хут[оре] Секачев 24 июня». После чего т. Прапошин выехал из Сенновского между 17 и 18-ю часами, оставив командарма.
Между тем уже 21 июня выступившая из Сенновского 14-я дивизия, части которой ночевали также в станице Сергиевской и в хуторе Орловском, примерно в 7-10 верстах от Сенновского, встретили, по словам т. Петрова, под Сергиевской станицей конные разъезды противника, принадлежащие к частям 4-й дивизии Мамонтова[1175].
Для выяснения вопроса об умышленности перехода Всеволодова на сторону противника или об случайности его задержания в Сенновском проникшим туда разъездом частей войск Деникина[1176], необходимо остановиться на работе Реввоенсовета 9[-й] армии и командарма Княгницкого[1177], который командовал армией до Всеволодова и при котором последний был начальником штаба.
По показанию т. Петрова, командарм Княгницкий был весьма мягкого характера, порой доходящего[1178] до комизма. До призыва на военную службу, как показывает тов. Суходольский, Княгницкий был инженером-архитектором, лишь во время войны начал военную службу и достиг чина подполковника. Его в штабе армии считали за человека беспринципного и слабовольного, ввиду чего в разговоре по прямому проводу из Михайловки в Морозовскую товарищ Дашкевич, тогда член Реввоенсовета армии, предлагал тов. Барышникову, тоже члену того же совета, «держать Княгницкого в руках». При таком положении вполне заслуживает доверия и соответствует действительности показание т. Шаткова, заявившего, что Княгницкий был очень слабохарактерный человек и «фактически армией управлял весь Реввоенсовет в целом и каждый член совета в частности», вдаваясь в мелочи.
Результатом такой организации командования армией явился случай, связанный с отходом армии с линии Донца и Дона. Проект приказа об отходе, ввиду создавшегося положения на фронте, был написан 1 июня и доложен командарму Княгницкому в 20 часов, но, как показывает т. Суходольский, члены Реввоенсовета армии вмешались в оперативные распоряжения, и приказ за № 4120 был лишь подписан 2 июня.
Между тем, по показанию т. Степина, бывшего тогда начдивом 14, разгром 14-й дивизии, вследствие чего была ею потеряна чуть не вся артиллерия, зависел от несвоевременности отдачи приказа об отходе с линии рек Дона и Донца. При этом т. Степин высказывает предположение, что если бы приказ был отдан на сутки раньше, то и тогда, имея в виду уже обозначившийся обход флангов армии, лишь переходом дивизии на 60 верст можно было бы спасти артиллерию дивизии. По-видимому, военные специалисты в штабе 9-й армии во главе с вр.и.д. наштармом Суходольским вполне понимали критическое положение армии и заготовили приказ об отходе, который и был доложен и на сутки раньше его подписания. При таких условиях, как показывает т. Шатков, Всеволодову было трудно работать, т. к. он, Всеволодов, был совершенно другого характера, чем Княгницкий. Свидетели, в том числе и Петров, который значительное время, будучи комиссаром штаба при Всеволодове, бывшем тогда начальником штаба, непосредственно соприкасался с ним, характеризуют как человека самостоятельного, честолюбивого, старающегося показать свои знакомства и связи, благодаря которым он может сделать многое для лиц, которые будут работать с ним в контакте.
По словам т. Суходольского, Всеволодов — человек решительн[ый], с властной натурой. А будучи, как показывает тов. Бушков, человеком в высшей степени исполнительным, способным каждый вопрос «обсосать» со всех сторон, Всеволодов был хорошим начальником штаба при Княгницком. Но отрицательные стороны его характера, как показывает тот же тов. Бушков, были таковы, что почти со всеми сотрудниками штаба он был в неприязненных отношениях из-за мелочей.
Всеволодов, как показывает Петров, был «крайне алчен на деньги и большой любитель получать все, что можно, или даром, или по самой дешевой цене, пользуясь для этой цели своим положением[»]. Но когда встречал отпор со стороны Петрова как комиссара штаба, то готов был в тов. Петрове видеть личного врага и грозил, как показывает последний, что «он (Всеволодов) выгонит меня (Петрова) с треском, если я не понимаю[, как] с ним работать в контакте».
По словам тов. Сокольникова[1179], Всеволодов в личных отношениях был человеком мстительным, трусливым и мелким. Из копии акта медицинского освидетельствования от 9 апреля 1919 года усматривается, что Всеволодов страдает спинной чахоткой (табес дорсалес) и что, по словам Всеволодова, дед его со стороны матери также страдал чахоткой спинного мозга, а отец его, Всеволодова, умер от прогрессивного паралича.
Из показания тов. Сокольникова видно, что в Реввоенсовете 9[-й] армии, когда Всеволодов был назначен командармом 9, воцарился[1180] по отношению к Всеволодову «легкомысленно-юмористический взгляд» на работу командарма. Так, члены совета Ходоровский, Михайлов, а также и Княгницкий заявляли Сокольникову, что «Всеволодов хочет отводить армию не на Балашов, а на Елань и делает это потому, что в Елани найдется лучший корм для приобретенной им коровы». Далее, ему же, тов. Сокольникову, один из членов Реввоенсовета прямо формулировал дело так: «Судьба армии зависит от командирской коровы». Такой взгляд на судьбу армии, по-видимому, как наиболее соответствующий настроению Михайлова, был вторично им повторен тов. Сокольникову, который тогда не указал на несерьезность и неприличие такого отношения, про которое не мог не знать Всеволодов. Когда возник вопрос о назначении Всеволодова командующим 9-й армии, он выставил условия, при которых соглашался принять 9-ю армию.
Штаб же Южного фронта, обещавший эти условия выполнить, таковые не выполнил и, когда Всеволодов был уже в штабе 9[-й] армии, приказал категорически ему принять армию. Между тем, сравнивая боевое расписание армии по состоянию к 1 июня с тем количеством боевых сил в 9[-й] армии, которое оставалось к 12 июня, т. е. к моменту принятия ее Всеволодовым в качестве командарма, вполне понятно, почему Всеволодов, будучи человеком честолюбивым, принял армию против своего желания, о чем он и донес командюжфронту[1181] телеграммой от 12 июня за № 584.
Ввиду таких случайно сложившихся обстоятельств, которые наносили целый ряд мелких оскорблений Всеволодову, и вышеописанные отношения к последнему членов Реввоенсовета 9-й армии Ходоровского и Михайлова, а также пущенный слух об измене командарма Всеволодова, подтолкнуло последнего остаться в Сенновском до прихода войск Деникина и перейти на его сторону, что предвидел тов. Сокольников, узнав об обстоятельствах ухода Ходоровского со штабом в Елань и сказав тов. Мехоношину, что «если Всеволодов до сих пор не сбежал, то после этого приказа ему остается одно — сбежать». Совершенно справедливо заявление того же Сокольникова, что «Всеволодов сбежал в действительности столько же от Реввоенсовета 9-й армии, сколько от советской власти». Однако из представленных тов. Петровым на другой день после его допроса печатных показаний, касающихся характеристики Всеволодова, кажется странным поведение командарма 9 Всеволодова, желающего показать, что он связан с центром и, благодаря этим связям, в состоянии сделать, что он захочет, и даже «вышвырнуть» неугодное ему лицо, как это он сделал с т.т. Бурле и Лурье, которые до т. Петрова были один за другим комиссарами штаба 9-й армии. И тут же совершенно неожиданно для того же Петрова говорит ему, как показывает Петров, уйму любезностей, обещая перед Реввоенсоветом аттестовать тов. Петрова с лучшей стороны и говоря, что он имеет друга в центре, который может сделать все, что захочет. Затем тов. Петров дальше показывает, что таковым другом является бывший начальник Полевого штаба Революционного военного совета республики Костяев[1182]. Вообще все поведение Всеволодова, которое описывается в показаниях тов. Петрова, а главным образом путешествие его для неизвестной цели 17 июня из Михайловки в хут[ор] Чернишевский, ввиду чего армия в течение суток оставалась без управления, дает основание предполагать определенный план предательства. Уход же штаба из Сенновского в Елань, а также слух об измене командарма, заставивший Всеволодова предполагать о возникшем у члена Реввоенсовета Ходоровского подозрении, подтолкнули Всеволодова на своевременный переход на сторону противника. Каковы бы ни были причины перехода Всеволодова на сторону противника, факт перехода его следует считать установленным, а это обстоятельство усугубляет вину члена Реввоенсовета Ходоровского, который, по утверждению Сокольникова, будучи еще в Михайловке, в действиях и поведении Всеволодова усматривал признаки, дававшие ему основание предполагать измену. Вследствие вышеизложенного к членам Реввоенсовета 9-й армии Ходоровскому и Михайлову может быть предъявлено обвинение, первому в том, что, во-первых, 17 июня в Михайловке, состоя членом Революционного военного совета 9-й армии и имея подозрение против командарма, легкомысленно не принял мер к выезду, по условию с тов. Михайловым, совместно с командармом из Михайловки в Сенновской, результатом чего предоставил командарму возможность оставить армию без управления в течение суток, во-вторых, 18 июня в хут[оре] Сенновском, состоя в той же должности, не дожидаясь командарма, издал приказ, необходимость которого не вызывалась сложившейся обстановкой, о переезде полевого оперативного штаба из Сенновского в Елань, чем лишил приехавшего в Сенновской командарма оперативного аппарата, а взяв на себя управление армией, потерял связь с дивизиями с 18 по 22 июня включительно, в-третьих, 19 июня в Елани, состоя в той же должности, по приезде в Елань и узнав, что командарм находится в Сенновском, тотчас же не выехал, имея к тому возможность, на соединение с командармом, результатом чего был переход командарма на сторону войск Деникина.
Второму (Михайлову) в том, что 20 июня в хут[оре] Сенновском, состоя членом Революционного военного совета 9-й армии и по приезде в Сенновской, узнав, что командарм оставлен тов. Ходоровским, легкомысленно отнесся к своим обязанностям и не остался с командармом в Сенновском[1183], результатом чего был переход командарма на сторону противника.
Приложение: дело 133 на листах
С подлинным верно
ДОКУМЕНТ 3[1184]Докладная записка члена РВС 9-й армии И.И. Ходоровского председателю РВСР Л.Д. Троцкому и в ЦК РКП(б) о событиях в 9-й армии. 1 июля 1919 г.
Командующий 9[-й] армией Всеволодов исчез. Теперь уже нет никаких сомнений, что он сбежал к противнику. Об обстановке, в которой назревало это событие, имею доложить следующее:
5 июня штаб отступавшей 9[-й] армии остановился в станице Клецкой на Дону, и здесь я узнал, что распоряжением предреввоенсовета республики тов. Троцкого и Реввоенсовета Юж[ного] фронта бывший начальник штаба 9[-й] армии, а потом начальник штаба Юж[ного] фронта Всеволодов назначен командующим 9[-й] армией. 7 июня утром я с бывшим командармом 9 тов. Княгницким и членом Реввоенсовета 9 т. Михайловым прибыл в слободу Михайловку, где, согласно приказа командующего Южным фронтом, должен был разместиться штаб 9[-й] армии. В Михайловке вскоре после прибытия я встретил Всеволодова. Еще до встречи со мной Всеволодов встретился с т.т. Княгницким и Михайловым и сообщил им, что, прежде чем принять пост командарма 9, он поставил Реввоенсовету Юж[ного] фронта следующие требования: удаление комиссара штаба 9 т. Петрова, удаление председателя продовольственной армейской комиссии т. Адно и начальника военных сообщений 9[-й] армии партийного товарища Хохлова. По словам Всеволодова, Реввоенсовет Юж[ного] фронта все эти требования обещал удовлетворить. При первой же встрече у Всеволодова произошло столкновение с членом Реввоенсовета т. Михайловым на почве грубого и непочтительного отзыва и даже прямой клеветы Всеволодова на бывшего члена Реввоенсовета 9 (теперь члена Реввоенсовета 8) т. Барышникова[1186] и комиссара штаба т. Петрова и категорического заявления Михайлова, что, если Всеволодов имеет сведения о вредной роли и недобропорядочном поведении ответственных политических работников 9[-й] армии, ему следует об этом официально заявить Реввоенсовету, а не муссировать эти слухи в частном порядке. Всеволодов ответил, что знает, как себя вести, и что с членом Реввоенсовета Михайловым он работать не будет.
Через полчаса после этого инцидента Всеволодов мне заявил, что он требует уже удаления не только комиссара штаба Петрова, но и члена Реввоенсовета Михайлова. Я ему указал, что: 1) т. Петров, по должности комиссара штаба, с Всеволодовым, как с командармом, деловых точек соприкосновения будет иметь немного; и что если прежде у Петрова с Всеволодовым (тогда начальником штаба 9[-й] армии) были натянутые отношения, то теперь их не будет и, во всяком случае, я постараюсь создать такую обстановку, при которой Всеволодову никто не станет мешать работать; 2) члены Реввоенсовета армии назначаются в установленном порядке и ни я, ни командарм не могут этого порядка изменять, следовательно, вопрос о Михайлове должен быть снят. Всеволодов этим не удовлетворился и направил свои домогательства командюжу[1187] и Реввоенсовету Юж[ного] фронта и до получения ответа отказывался вступить в командование 9[-й] армией. В это время я получил от вр.и.д. члена Реввоенсовета Юж[ного] фронта и заведующего политотделом Юж[ного] фронта т. Кржижановского шифрованную телеграмму, в которой сообщалось, что одним из условий принятия Всеволодовым должности командарма 9 было его требование удаления комиссара штаба 9[-й] армии т. Петрова и что Реввоенсовет Юж[ного] фронта обещал ему это требование удовлетворить. Мне в этой телеграмме предлагалось это провести. Я был очень взволнован этой телеграммой, вызвал к аппарату т. Кржижановского и заявил ему, что обещанием удовлетворить требование Всеволодова об удалении т. Петрова Реввоенсовет Юж[ного] фронта нанес тяжелый удар как своему морально-политическому престижу, так и престижу Реввоенсовета 9[-й] армии, и настаивал на том, чтобы Всеволодову было предложено без всяких требований с его стороны вступить в командование армией. Примерно 10 июня в специальном заседании Реввоенсовета 9 я поставил Всеволодову категорический вопрос: почему он до сих пор не исполнил приказа Реввоенсовета Юж[ного] фронта и не вступил в командование 9[-й] армией. Он ответил, что настаивает на выполнении требований об удалении т.т. Петрова и Михайлова. После моих настояний он заявил, что снимает требование о Петрове, но настаивает на удалении Михайлова. Я, в качестве члена Реввоенсовета Юж[ного] фронта, обещал Всеволодову создать атмосферу, при которой ему никто не будет мешать работать. Тов. Михайлов с[о] своей стороны обещал всемерно содействовать созданию деловой обстановки. Всеволодов настаивал на своем и снова отправил соответствующую телеграмму в Юж[ный] фронт. Реввоенсовет Юж[ного] фронта за подписью т.т. Сокольникова и Гиттиса[1188] не нашел ничего другого как обратиться не только к командарму, но и к Реввоенсовету 9 с предложением приступить к работе, хотя Реввоенсовет работал безостановочно, никаких требований ни о чем не выставлял и только настаивал на том, чтобы командарм вступил в командование армией. Этой телеграммой престижу Реввоенсовета 9 был нанесен второй удар.
Если мне не изменяет память, я 11 июня имел разговор по проводу с т. Сокольниковым, находившимся в Козлове. Я указывал т. Сокольникову, что Всеволодов своими домогательствами и интригами, которым не будет предела (мы все слишком хорошо знали Всеволодова по его работе в качестве начальника штаба 9[-й] армии), внесет страшный раскол в наши учреждения и может этим погубить армию (никаких других предположений и подозрений я тогда не высказывал). Мои предостережения были оставлены без ответа.
Всеволодов принял, наконец, командование армией. Командовал он всего 6–7 дней, но за это короткое время он восстановил против себя всех своей мелочной придирчивостью по поводу того, что ему не вовремя подан автомобиль, или неопытный шофер, или плохо работает телефон и проч[ее]. По отношению к члену Реввоенсовета т. Михайлову командарм Всеволодов вел себя явно демонстративно, распуская про него всякие нелепые слухи, будто он виноват в нашей задержке в Морозовской и т. п. Реввоенсовет 9, и в частности я, старались многого не замечать, только бы Всеволодов работал. 13 или 14 июня в Михайловку заехал мимоездом т. Сокольников. В беседе, которую я с ним имел, я еще раз указывал, что Всеволодов — личность глубоко аморальная, что карьера и собственное хозяйственное благополучие для него выше всего (он обзавелся в Михайловке коровой и свиньями, продавал молоко и проч[ее]), что своими действиями он расколет и разрушит армию, и даже высказывал опасения по поводу его политической честности. Тов. Сокольников со многими моими доводами согласился, заявил, что, если бы от него зависело, он не назначал бы Всеволодова командующим армией, но заметил, что Всеволодов политически честен. Кончил тем, что посоветовал т. Михайлову уехать в дивизии, чтобы не быть с Всеволодовым, не мешать ему работать. Что касается Петрова, то от Юж[ного] фронта получена телеграмма о его переводе в распоряжение Реввоенсовета 13[-й] армии. Тов. Сокольников уверял, что это не стоит ни в какой связи с домогательствами Всеволодова, и мотивировал тем, что до сих пор т. Петрову не дают в 9[-й] армии другой работы кроме комиссарства в штабе. В 13[-й] армии его лучше используют. По поводу последнего замечания считаю нужным заявить, что т. Петров был не только комиссаром штаба. Он часто заменял членов Реввоенсовета и все время выполнял самую ответственную работу: эвакуацию Морозовской и Михайловки он с честью вынес на себе. По поводу же заявления т. Сокольникова, что перевод т. Петрова из 9[-й] армии не находится ни в какой связи с требованиями Всеволодова, мне остается только сослаться на упомянутую выше шифрованную телеграмму от т. Кржижановского.
Характеристика т.т. Петрова, Адно и Хохлова. Чтобы покончить с первыми днями командования Всеволодова до нашего ухода из Михайловки, я в нескольких словах считаю необходимым охарактеризовать т.т. Петрова, Адно и Хохлова, на удалении которых настаивал Всеволодов. Тов. Петров — старый партийный товарищ, в 9[-й] армии работает с конца ноября 1918 года, пользуется доверием Реввоенсовета Юж[ного] фронта. В конце марта т. Петров был назначен вр.и.д. члена Реввоенсовета 9[-й] армии, каковую должность занимал до с[е]-редины мая. Когда штаб переехал в Морозовскую, т. Петров оставался в Михайловке в качестве полномочного представителя Реввоенсовета 9. Руководство эвакуацией Морозовской, а потом Михайловки было возложено на т. Петрова, и он превосходно справился с этой задачей. Когда в районе Елани — Балашов[а] появились зеленые — тов. Петров становится во главе отряда и идет против зеленых. Тов. Адно — старый партийный товарищ, каторжанин, стоит во главе продовольственной армейской комиссии. Если 9[-я] армия не голодает, то в значительной степени благодаря самоотверженной работе т. Адно. Такую же характеристику я могу дать т. Хохлову, работающему день и ночь в качестве начальника военных сообщений 9[-й] армии.
16 июня Реввоенсовет, ввиду создавшейся на фронте обстановки, признал необходимым перевод штаба 9[-й] армии из Михайловки в другое место. Командарм Всеволодов наметил путь следования на Елань через хутор Сенновский (35 верст к северо-востоку от Елани). В этом хуторе командарм предполагал задержаться на несколько дней, причем уверял, что телеграфная связь со штабом Южного фронта и с дивизиями из этого хутора обеспечена. 17 июня в 13 час. жизнь в штабе армии в Михайловке замерла, все телеграфные аппараты были сняты и поставлены аппараты 23[-й] дивизии, штаб которой должен был 17 или 18 июня перейти из Глазуновской в Михайловку. В 14 часов 17 июня я расстался с командармом, причем было условлено, что все выедут из Михайловки между 17 и 18 часами с тем, чтобы в хуторе Сенновском встретиться того же числа в 23 часа для оперативного совещания. Об этом знали все ответственные работники штаба, равно как и член Реввоенсовета 9 т. Михайлов, который по принятому нами решению должен был остаться в Михайловке ждать дивизии. К 23 часам 17 июня все без исключения собрались в хуторе Сенновском, не было только командарма, который имел свой автомобиль и своих лошадей. Обстановка в районе Сенновский была такова: в станицах Сергиевской, Раздорской и Етеревской и в хуторе Орловском (все эти пункты в 5-10 вер[стах] от Сенновского) власть была захвачена восставшими казаками. Как только мы прибыли в Сенновский, мы узнали, что в станице Раздорской захвачены политотдел и административный отдел 14[-й] дивизии и все захваченные люди были расстреляны. Я распорядился ждать командарма и выставить сторожевые заставы в сторону упомянутых станиц и хуторов. Никаких сил в моем распоряжении не было за исключением 80–90 оборванных и босых людей — так называемая Камышинская бригада и подходившей комендантской роты штаба, сделавшей за тот день 35 верст и ни на что в этот момент неспособной. Никакой связи с[о] штабом Южного фронта хотя бы через Елань хутор Сенновский не имел, не было почти никакой связи с дивизиями. Была только очень плохая, каждую минуту прерывавшаяся, связь с Михайловкой больше телефонная, чем телеграфная, причем по предположениям уполномоченного верховной комиссии телеграфной связи при 9[-й] армии т. Бушкова наши переговоры с Михайловкой перехватывались. В 2 часа в ночь на 18 июня меня вызвал к аппарату из Михайловки начальник штаба 1[-й] бригады 23-й дивизии т. Голиков и по поручению своего брата начальника 23[-й] дивизии А.Г. Голикова[1189] передал, что у хутора Зимняцкого первая бригада окружена противником, причем 199[-й] и 201[-й] полки уничтожены. На вопрос т. Голикова, не будут ли какие-нибудь приказания 23[-й] дивизии — я ответил, что приказания будут утром, когда приедет командарм. К утру я получил из Арчединской через Михайловку донесение на имя командарма от 14[-й] дивизии. В этом донесении начдив 14 изображал тяжелое положение дивизии и сообщал командарму, что, несмотря на все обещания последнего, дивизия боевых припасов до сих пор не получила и не может по этой причине отбиваться от наседающего противника. Для меня было вполне очевидно, что дивизии никакой связи с командармом не имеют — иначе они не обращались бы к нему в Сенновский. Я запрашивал штаб 23[-й] див[изии] в Михайловке, нет ли там командарма — мне ответили, что в Михайловке его нет. Я вызвал к аппарату комиссара штаба т. Петрова, оставленного нами в Михайловке на день для завершения эвакуации, и от него узнал, что командарма в Михайловке нет и что он выехал в 21–22 часа 17 июня. В Михайловке же оставался до 18 июня член Реввоенсовета тов. Михайлов, который тоже командарма 18 июня в Михайловке не видел и о его пребывании там в этот день не слыхал. Я предполагал, что командарм с[о] своим автомобилем застрял где-нибудь по дороге из Михайловки в Сенновский. Я выслал из Сенновского к хутору Большому всадников, и в то же время по моему распоряжению т. Петров выслал всадников из Михайловки к Большому — командарма нигде не обнаружили. В Сенновский на протяжении всего дня 18 июня без конца тянулись обозы, всадники и беженцы — никто по дороге из Михайловки в Сенновский командарма не встречал. Прошел почти целый день 18 июня. Сотрудники штаба, особенно ответственные сотрудники, находились в крайне подавленном состоянии духа. За этот день имелись две версии о командарме. По одной версии он вместо прямого пути на Сенновский поехал в совершенно противоположенную сторону в немецкую колонию к хутору Медведевскому за продуктами (с ним это часто случалось). Была и другая версия. Шофер Матвеев, который прежде возил командарма и которого командарм Всеволодов 16 июня сместил, сообщил мне, что командарм 17 июня утром приказал приготовить машину для поездки вечером обозревать Арчединские позиции (к югу от Михайловки). О таких своих предположениях командарм ничего не сообщал Реввоенсовету. Для меня было вполне ясно, что командарма в Михайловке нет и что он находится вне штаба и вне дивизий. У меня стало складываться определенное убеждение, что командарм Всеволодов либо предатель, либо если не предатель, то аферист и негодяй, который в поисках продуктов оставляет целые сутки армию без управления. 18 июня в 17 часов ко мне явились с докладом начальник полевого штаба, начальник оперативного управления и начальник оперативного отделения. В этом докладе они обрисовали обстановку, в которой находится штаб, оторванный от командарма, от штаба Южного фронта, от тылового штаба в Балашове и от дивизий и обреченный на безделье, и предложили переехать штабу в Елань в целях немедленного установления связи с[о] штабом Южного фронта, с тыловым штабом армии в Балашове и попытаться оттуда установить телеграфную связь с дивизиями. Я в последний раз отправился на телеграф — по-прежнему не было связи с Еланью и штаюжем[1190] и прервана была связь с дивизиями. Повстанцы в районе Сенновского нападали на наши обозы. При таких условиях я согласился с доводами начальника штаба, начальника оперативного управления и начальника оперативного отделения армии и приказал штабу двигаться на Елань, а дивизиям были указаны линии отхода соответственно теми директивами, которые в свое время были даны командармом Всеволодовым. 18 июня около 19 часов штаб армии, прождавши безрезультатно командарма Всеволодова почти сутки, двинулся на Елань, куда прибыл 19 июня в 22 часа. Здесь, в Елани, я узнал, что после нашего отъезда из Сенновского туда прибыл командарм Всеволодов. На несколько часов была установлена связь Сенновского с Еланью, и командарм Всеволодов успел передать в Козлов Реввоенсовету Юж[ного] фронта телеграмму, в которой сообщал, что Реввоенсовет и штаб от него уехали, а он воюет с повстанцами. Я пытался связаться с Сенновским, но это не удалось. После телеграммы Всеволодова телеграфная связь между Сенновским и Еланью была прервана и больше не восстановлялась. Я продолжал оставаться при убеждении, что командарм Всеволодов — негодяй, ибо я не мог устранить того факта, что мы его сутки ждали в Сенновском, в Михайловке его не было, с дивизиями он также не имел связи и, следовательно, где-то путался по делам, ничего общего с управлением армией не имеющим. 20 июня в 12 часов я из Елани вызвал к аппарату членов Реввоенсовета Юж[ного] фронта т.т. Мехоношина и Сокольникова, подробно обрисовал им обстановку и настаивал на немедленном отстранении Всеволодова от командования армией. Реввоенсовет Юж[ного] фронта, в лице т.т. Мехоношина и Сокольникова, мне, тоже члену Реввоенсовета Юж[ного] фронта, ответил, что я и Реввоенсовет 9 занимаемся интрижками и не исполняем своего долга — находимся где-то в тылу, тогда как командарм сражается с повстанцами (смотрите документ № 1). Мои предостережения не были приняты во внимание. Я пытался их обосновать теми версиями о путешествии командарма Всеволодова не то в Медведевский за продуктами, не то обозревать Арчединские позиции — мне не давали говорить. Так я этого и не сказал. Одновременно Реввоенсовет Юж[ного] фронта в лице т.т. Сокольникова и Мехоношина нашел возможным 20 июня обратиться к предреввоенсовета республики т. Троцкому с телеграммой, в которой сообщалось, что я, не дождавшись задержавшегося на фронте командарма Всеволодова, бежал со штабом, издав панический приказ, а после нашего бегства в Сенновский прибыл Всеволодов, продолжающий командовать армией (см. документ № 3). Я обвиняю Реввоенсовет Юж[ного] фронта в лице т.т. Сокольникова и Мехоно-шина в том, что они сообщили предреввоенсовета т. Троцкому неверные сведения, будто Всеволодов 17–18 июня задержался на фронте. На фронте его не было. Приказ мой был не панический, а точно рисовавший обстановку — прошу это проверить путем опроса знакомых с обстановкой лиц и с документами. Приказ подписал я потому, что командарма не было, с заместителем командарма Степиным связи не было, наштарм Преображенский находился в Балашове, и связи с ним тоже не было. Мне оставалось либо дать штаб и все стоящие в осажденном повстанцами хуторе Сенновском наши армейские учреждения и обозы в руки повстанцев, как это случилось с 14-й дивизией, либо вывести их оттуда. Я избрал последнее. Конечно, если бы я знал, что командарм приедет в Сенновский — я бы ждал еще. Но в течение суток я никаких сведений о командарме Всеволодове не имел и не мог получить, несмотря на все принятые мною меры. Я считал (и не только я — таково было общее убеждение), что Всеволодов уже скрылся. Я не мог оставаться бездеятельным в такой обстановке. Меня можно обвинить в формальных правонарушениях. Но в той обстановке, в какой находился штаб 9[-й] армии, всякий сознающий свою ответственность человек действовал бы так, как действовал я. Реввоенсовет Юж[ного] фронта был так ослеплен телеграммой Всеволодова из Сенновского, что не обратил даже внимания на то место телеграммы, где Всеволодов сообщал, что отводит дивизии на реку Бузулук (на северо-восток), а сам направляется в сторону Михайловки (на юго-запад), что являлось уже совершенно непонятной несообразностью. Я на это обратил внимание Реввоенсовета Юж[ного] фронта, но и эти мои указания остались без внимания. В тот же день 20 июня я пытался в телеграмме на имя Реввоенсовета Юж[ного] фронта (документ № 2) снова обрисовать обстановку — Реввоенсовет Юж[ного] фронта и этой телеграмме не внял. 20 июня вечером я сообщил Реввоенсовету Юж[ного] фронта положение на фронте зеленых и запрашивал, где размещаться штабу 9[-й] армии, в ответ на что Реввоенсовет Юж[ного] фронта в лице т.т. Мехоношина и Сокольникова ответил телеграммой на мое имя, что штарму без приказа командарма из Елани уходить только под выстрелами противника и что всякое иное действие будет рассматриваться как позор и дезертирство (см. документ № 4). Это был ответ на простой запрос, где разместиться штарму. Я не знаю, что дало основание Реввоенсовету Юж[ного] фронта в официальных документах говорить таким языком со мной, членом Реввоенсовета Юж[ного] фронта и 9[-й] армии, который вместе с армией прошел 500 верст гужом и пешком, деля с армией все страдания и лишения, — пусть в этом разберется партийный суд. На эту телеграмму я ответил своей телеграммой, в которой указывал, что при создавшейся атмосфере я не могу сохранить душевное равновесие, столь необходимое для ответственной работы, и просил прислать мне заместителя, чтобы я имел возможность отправиться в одну из дивизий.
Я считаю, что Реввоенсовет Юж[ного] фронта все сделал для того, чтобы окончательно подорвать престиж Реввоенсовета 9[-й] армии. На мои предостережения и опасения он ответил: «Вы занимаетесь интрижками; берите пример с командарма, который сражается, а вы отдыхаете в тылу». На наш простой запрос, где размещаться штабу, он ответил: «Сидите в Елани, всякий иной образ действий будет рассматриваться как дезертирство». Реввоенсовет 9[-й] армии и, в частности, я до дна испили чашу оскорблений и унижений. Партийный суд установит, имел ли Реввоенсовет Юж[ного] фронта право и основания создавать такую атмосферу недоверия к нам. Гораздо важнее политические последствия такого отношения: командарм Всеволодов пользовался непререкаемым авторитетом в глазах Реввоенсовета Юж[ного] фронта, и наши попытки приподнять завесу были парализованы в самом начале.
Мне могут поставить в вину то обстоятельство, что я не отправился из Елани в Сенновский, как только узнал, что там находится командарм. Но я этого сделать не мог по следующим причинам. Как только я прибыл в Елань (19 июня 22 часа), я узнал, что в районе Елани действуют зеленые. 19 июня в 23 часа меня из Самойловки вызвал к аппарату комиссар конского запаса 9[-й] армии и сообщил, что 19 июня в 20 часов зеленые напали на Самойловку (20 верст от Елани у самой железной дороги), захватили ветеринарный лазарет конского запаса и увели его в Еловатку по другую сторону железной дороги в 18 верстах от Елани. Сам комиссар с[о] своими людьми только что отбил нападение зеленых на ст[анции] Три Острова (20 верст от Елани). Через два часа ко мне явились председатель Ревтрибунала 9[-й] армии т. Поспелов и комиссар инспектора артиллерии армии т. Нехаев и сообщили, что весь район Еловатка — Красавка занят зелеными, штаб которых находится в Красавке. Я решил немедленно принять меры к охране Елани. Мы вооружили винтовками имевшихся в нашем распоряжении артиллеристов, взяли у трибунала всю его команду (20 красноармейцев), выставили от станции Елань охранения в сторону Самойловки и Еловатки и рано утром приступили к формированию отряда под командой т. Поспелова для подавления зеленых в районе полотна железной дороги Елань — Балашов. Отряд выполнил возложенную на него задачу. Заявляю, что без этого железная дорога была бы перерезана. В эту же ночь мы получили от Реввоенсовета Юж[ного] фронта телеграмму, в которой на Реввоенсовет 9 возлагалось руководство подавлением мятежа зеленых. В Елани в это время, кроме меня, не было ни одного ответственного лица 9[-й] армии. Я должен был немедленно связаться с[о] штабом обороны Балашовского района, находившимся в Балашове, с начальником штаба 9[-й] армии Преображенским, находившимся там же, и с уполномоченным ВЧК Благонадеждинским, находившимся в Родничке (на Благонадеждинского Реввоенсоветом Юж[ного] фронта была возложена задача подавления зеленых). В Елани в это время собрались все учреждения 9[-й] армии, сотни ревкомов чуть ли не со всей Донской области с огромным имеющим большую военную ценность имуществом, десятки тысяч беженцев и бесконечное множество обозов. Происходило нечто совершенно непостижимое. Я один должен был все регулировать, направлять, отдавать распоряжения. В такой обстановке я провел двое суток 20 и 21 июня. Положение было таково, что уйди я из Елани — сразу оборвались бы все нити, которые передать тогда некому было. Только 22 июня вечером, когда мы установили в Елани и районе некоторый порядок, я получил возможность отлучиться из Елани и немедленно с отрядом всадников отправился для установления связи с командармом. 23 июня около 11 часов я вблизи хутора Секачев встретил 23[-ю] дивизию, с которой, по имеющимся сведениям, должен был следовать командарм Всеволодов. Я пропустил мимо себя всю 23[-ю] дивизию, командарма при дивизии не было. От начальника дивизии т. Голикова и политкома дивизии т. Артамонова я узнал, что 20 и 21 июня при командарме находился член Реввоенсовета т. Михайлов, выехавший 21 июня около 17 часов из Сенновского с 14[-й] дивизией по направлению на хутор Бухгурминский. Командарм Всеволодов, по сообщению т.т. Голикова и Артамонова, должен был 22 июня утром выехать из Сенновского с 14[-й] дивизией по направлению на Елань. Я тотчас же отправил разъезды по всем путям отхода 14[-й] дивизии — командарма нигде не оказалось. Я вернулся в Елань 23 июня в 23 часа, и здесь мне была вручена телеграмма члена Реввоенсовета т. Михайлова из 14[-й] дивизии, в которой сообщалось, что командарм Всеволодов находится при 23[-й] дивизии и с ней направляется в Елань. В этот же вечер был получен еще ряд странных сведений о месте нахождения командарма. Не медля ни минуты, я вызвал к аппарату Реввоенсовет
Юж[ного] фронта и передал все имевшиеся у меня сведения о командарме. Три дня Реввоенсовет Юж[ного] фронта никак и ничем не реагировал на мое сообщение, продолжая верить, что Всеволодов находится при дивизиях. А в это время 9[-я] армия продолжала оставаться без командования и управления.
Документы №№ 7, 8, 9, 10 и 12 дают представление о поведении Всеволодова в последние моменты его пребывания на нашей стороне.
Резюмирую изложенное:
1) Условия, поставленные Всеволодовым при назначении его на должность командующего 9[-й] армией, и та легкость, с какой Реввоенсовет Юж[ного] фронта пошел на уступки ему, нанесли тяжкий удар морально-политическому престижу Реввоенсовета не только Юж[ного] фронта, но и 9[-й] армии.
2) Телеграмма Реввоенсовета Юж[ного] фронта на имя командарма Всеволодова и Реввоенсовета 9, приказывавшая приступить к работе, была крайне оскорбительна для Реввоенсовета 9, ибо последний работал безостановочно и никаких претензий не заявлял. Ходатайствую перед Центральным Комитетом Р. К.П. и предреввоенсовета республики т. Троцким о расследовании действий Реввоенсовета Юж[ного] фронта, без всякого основания нанесшего оскорбление Реввоенсовету 9, и в частности мне как члену Реввоенсовета.
3) Командарм Всеволодов должен был выехать из Михайловки, как было условлено 17 июня, около 18 часов с тем, чтобы быть в Сенновском в тот же вечер в 23 часа. В хутор Сенновский он прибыл только через сутки. Где он был эти сутки — неизвестно. Известно только (вопреки телеграммы Реввоенсовета Юж[ного] фронта на имя т. Троцкого), что Всеволодова в это время не было ни в Михайловке, ни на фронте, ни на пути из Михайловки в Сенновский.
4) Те сведения, которыми я располагал, приводили меня к убеждению, что Всеволодов либо уже предался противнику, либо относится к управляемой им армии крайне небрежно и преступно, ибо оставляет ее целые сутки без командования.
5) В той обстановке, в какой штаб 9[-й] армии находился в Сенновском, он дольше оставаться не мог. И так как я был уверен, что Всеволодов больше уже не вернется, — я, прождав Всеволодова целые сутки, приказал штабу двигаться на Елань.
6) 20 июня утром я предостерегал Реввоенсовет Юж[ного] фронта относительно Всеволодова. Мои предостережения не только не были приняты во внимание, но их не хотели даже выслушать. Реввоенсовет Юж[ного] фронта нанес Реввоенсовету 9-й, и в частности мне, тяжкое незаслуженное оскорбление, дважды назвав нас дезертирами и предложив нам брать пример с командарма, который сражается с повстанцами, и сообщив т. Троцкому неверные сведения о том, что произошло, по обстановке, которая изложена выше. Я мог это осуществить только 22 июня.
На основании изложенного ходатайствую перед Центральным Комитетом Российской Коммунистической партии и перед предрев-военсовета т. Троцким:
1) на назначении военно-политического следствия над всем тем, что произошло в 9[-й] армии 17–22 июня, и в частности над моими действиями во всей их совокупности;
2) на привлечении к суду членов Реввоенсовета Юж[ного] фронта т.т. Сокольникова и Мехоношина, нанесших Реввоенсовету 9 и мне ряд тяжких оскорблений, в корне подорвавших авторитет того учреждения, в котором мы состояли;
3) снять с меня ложно возведенное на меня обвинение.
По существу настоящего моего доклада ходатайствую о допросе врид наштарма 9 Генштаба Карепова, начальника оперативного управления штарма 9 Генштаба Суходольского, начальника оперативного отделения Генштаба Петрасевича, коменданта штаба т. Шаткова, члена Реввоенсовета 9 т. Михайлова, управляющего делами Реввоенсовета 9 т. Рабиновича, уполномоченного верховной комиссии телеграфной связи при 9[-й] армии т. Бушкова, комиссара штаба 9[-й] армии т. Петрова, председателя армейской продовольственной комиссии т. Адно, моего секретаря т. Шпрингенфельда, председателя ревтрибунала 9[-й] армии т. Поспелова, комиссара инспектора артиллерии 9[-й] армии т. Нехаева[1191].
В партии состою с 1903 года, состою членом Всероссийского Центрального исполнительного комитета и членом Коллегии Народного комиссариата труда. На Южном фронте от ноября 1918 года до марта 1919 г. заведовал политическим отделом Южного фронта, с января состою членом Реввоенсовета Юж[ного] фронта, с середины апреля работал в 9[-й] армии на правах члена Реввоенсовета этой армии.
Приложения: 1) Разговор Ходоровского с Мехоношиным и Сокольниковым 20/VI.
2) Телеграмма Ходоровского в Рев[воен]сов[ет] Юж[ного] фронта 20/VI.
3) Телеграмма Рев[воен]сов[ета] Юж[ного] ф[ронта] на имя т. Троцкого 20/VI.
4) Телеграмма Рев[воен]сов[ета] Юж[ного] ф[ронта] на имя Ходоровского от 20/VI № 5245.
5) Телеграмма Ходоровского на имя Рев[воен]сов[ета] Юж[ного] ф[ронта] от 21/VI № 514/и.
6) Выписка из разговора Ходоровского с Мехоношиным 21/VI [19]19.
7) Записка начдива 14 на имя Ходоровского от 21/VI [19]19[1193].
8) Выписка из разговора Ходоровского с Владимировым 23/VI [19]19.
9) Записка командарма Всеволодова на имя Шаткова от 24/VI.
10) Дознание.
11) Докладная записка начдива 23 от 25/VI.
12) Рапорт завед[ующего] политотдел[ом] 23[-й] див[изии] от 25/VI.
13) Рапорт политкома 23[-й] див[изии] от 25/VI.
14) Записка Реввоенсов[ета] 9 на имя Реввоенс[овета] Юж[ного] ф[ронта] от 26/VI.
15) Разговор Реввоенсов[ета] Юж[ного] фронта с Ходоровским и Михайловым 26/VI.
16) Записка Ходоровского в Реввоенсов[ет] Юж[ного] фронта от 26/VI.
ДОКУМЕНТ 4[1194]Разговор И.И. Ходоровского с РВС Южного фронта. 20 июня 1919 г.
[Ходоровский: ] У аппарата Ходоровский. Считаю своим долгом обрисовать создавшееся положение. 17 июня штарм 9 выступил из Михайловки, было решено выступить между 17 и 18 часами с тем, чтобы в хут[оре] Сенновский встретиться в 23 часа. К означенному часу все были в сборе, кроме командарма. Командарм в Михайловке настаивал, чтобы в Сенновском штаб или командарм с несколькими сотрудниками задержался на несколько дней для тесной связи с дивизиями, и уверял, что связь из Сенновского с дивизиями и с Юж[ным] фронтом будет обеспечена. Оказалось следующее: Сенновский не имел никакой связи ни с кем, от Юж[ного] фронта мы были совершенно оторваны, имели очень плохую, большей частью телефонную связь с Михайловкой, причем наши переговоры, как это почти установлено, перехватывались. В ближайших к Сенновскому местах — в хуторе Орловском и в станицах Сергиевской, Раздорской, Детеревской — было восстание, перехватывались наши обозы. Командарм все не приезжал, мы ждали до 18 часов 18 июня, то есть почти сутки, мною были посланы всадники со стороны Сенновского и со стороны Михайловки на поиски, быть может, застрявшего с автомобилем командарма Всеволодова. В течение суток армия оставалась фактически без управления, а в это время от дивизий получались сообщения весьма тревожного характера. При таких условиях я в сознании своей ответственности на совещании с ответственными руководителями штаба счел своей обязанностью в ответ на тревожные запросы дивизий издать приказ № 3071 и приказать штабу двигаться на Елань для немедленного установления связи с штаюжем и дивизиями, маршрут [на] Елань был избран [в] свое время по настоянию Всеволодова. Где находился командарм Всеволодов в то время, как штаб целые сутки ждал его в Сенновском, мне установить до сих пор не удалось, так как с Сенновским сейчас у нас связи нет, а командарм по полученным сведениям теперь находится там [и], как видно из его приказа, собирается там оставаться и даже ехать в сторону Михайловки в то время, как дивизии отводятся на Бузулук. По его же приказу часть штаба, выехавшая по железной дороге, находится уже два дня в Балашове и ждет от командарма указаний, где расположиться, другая часть находится в Елани и тоже ждет указаний от командарма, где развертываться. В результате по вине командарма, избравшего гужевой путь на Елань и оторвавшегося от штаба, последний фактически не работает уже 4 дня, обстановка осложняется с каждым часом, восстание не только по линии Поворино — Балашов, но и в районе Три Острова — Елань, [в] прилегающих к железной дороге деревнях. Вы возложили на Реввоенсовет 9 руководство подавлением мятежа, а командарма нет. Такой образ действий командарма и особенно его отсутствие в течение суток в Сенновском с неизвестностью его местопребывания в эти сутки производит на всех, и особенно на ответственных сотрудников штаба, крайне гнетущее впечатление, а периферия в тот день жила зловещими слухами, которые я пресекал в целях поддержания авторитета командования. Вы знаете, что мне стоило больших усилий создать деловую обстановку в штарме 9 и убедить члена РВС Михайлова идти на всякие уступки, только бы заставить Всеволодова работать. [В] настоящий момент я в полном сознании[1195] того, что говорю, заявляю: армия в большой опасности, и Всеволодов должен быть немедленно отстранен, я считаю положение настолько серьезным, что мог бы воспользоваться тем пунктом положения о командующем армии, который даст РВС право отстранить командующего от командования, но не хочу этого делать без РВС Юж[ного] фронта и в качестве члена РВС Юж[ного] фронта прошу Вас поднятый мною вопрос разрешить немедленно, дабы мы имели возможность сейчас же расположить в определенном месте штаб и приступить к работе.
Мехоношин: Сейчас Реввоенсовет ведет переговоры по прямому проводу с т. Троцким, поэтому ответ Вам будет передан запиской. Пока же прошу сообщить Вас следующее: [1-е)] исполнен ли РВС 9 приказ от 6 июня об отправке 10 000 снарядов [в] Царицын по жел[езной] дороге, срочно запросите, имеются ли [в] штарме сведения о том, где находится этот груз; 2-е) какой участок жел[езной] дороги от ст[анции] Иловля к северу не занят нашими войсками; 3-е) где находятся [в] настоящее время тыловые армейские учреждения и склады и какие меры приняты по отношению военного имущества, находящегося в дивизиях; 4) установлена ли у Вас связь с т. Благонадежным[1196], руководящим операциями по ликвидации дезертирского восстания в районе Поворино — Балашов.
Сообщаю для сведения, что в Поворино этим делом занят тов. Кириллов[1197], а в Романовке мною оставлен тов. Куренной. Нами только что получены непроверенные сведения, что в районе ст[анций] Романовка и Таволжанка[1198] дезертиры разобрали жел[езно]дорожный путь. Прошу дать ответ на представленные вопросы тотчас же. Мехоношин.
<[Ходоровский: ] По первому пункту[: ] 10 000 снарядов в Царицыне — ничего неизвестно, и присутствующий здесь наштарм и начоперот[1199] такой телеграммы не помнят. По второму: по полученным сведениям Арчеда занята противником, тыловые армейские учреждения почти все находятся в Балашове, армейских баз и складов за исключением арт[иллерийской] летучки ближе Балашова не имеется. Дивизионные склады расположились в районе по линии Поворино — Балашов. Сейчас будет дано распоряжение [об] их дальнейшем продвижении. Мы прибыли вчера поздно ночью и с постановлением Реввоенсоветюж[1200] о возложении ликвидации мятежа на 9[-ю] армию мы познакомились в 24 часа в ночь на сегодня. Сейчас ведем переговоры [с] находящимся в Балашове[1201] и добиваемся связи с Родничком, где находится Благонадежный. Кириллов поставлен нами, но больших талантов не проявляет. Сейчас на подавление мятежа в районе Трех Островов посылаем отряд под командой [председателя?] Ревтрибунала 9 Поспелова — очень выдержанного человека и вдобавок бывшего военного. По поводу сведения о Романовке[1202] и Таволжанке прошу через Козлов навести точные справки и сообщить нам, так как от этого будет зависеть расположение наших баз.
[Мехоношин: ] Тов. Ходоровский, я говорю с Вами из Реввоенсоветюж, находящегося [в] Козлове, предлагаю Вам именно через Балашов выяснить подлинное положение [в] Романовке[1203], так как при желании Вам это несомненно легче сделать, чем нам из Козлова.
[Ходоровский: ] Хорошо.>[1204]
Мехоношин: Тов. Сокольников спрашивает, каким образом оказалось, что командарм остался один в Михайловке без обоих членов Рев[воен]совета. Это недопустимо, и если Вы и Михайлов уехали в Сенновский[1205], а командарм, оставшись [в] Михайловке, задерживался там, то Вашей обязанностью или обязанностью Михайлова было не отправляться [в] тыл или высылать разъезды, а вернуться [в] Михайловку. Это было бы лучше, чем издавать приказы и дезорганизовывать армию. Рев[воен]совет должен находиться при командарме. Совершенно скандально, что командарм продолжает работать среди восставших хуторов, о которых Вы доносите, в то время как Рев[воен]совет, мягко выражаясь, оказался на приличном расстоянии. Мы приказываем Рев[воен]совету 9 выполнять свой долг, а не заниматься для самооправдания интрижками. О всем происшедшем немедленно доводим до сведения предреввоенсовета респ[ублики] т. Троцкого. Один из членов Рев[воен]совета должен немедленно отправиться к местонахождению командарма 9. Об исполнении тотчас же донести. Все.
Ходоровский: Как член РВС Юж[ного] фронта я настаиваю на более внимательном отношении к моим сообщениям. 17 июня к 13 часам жизнь в штарме 9 замерла, все аппараты были сняты и были поставлены аппараты 23[-й] дивизии. Член Рев[воен]совета Михайлов остался в Михайловке, чтобы встретить дивизии, я и Всеволодов с полевым штабом должны были ехать в Сенновский, место это было выбрано Всеволодовым, час отъезда был установлен, и все в назначенный час выехали. Полагаю, что обязанности членов РВС вовсе не сводятся к тому, чтобы непременно в одной машине или [в] одном экипаже ехать с командармом, который в Михайловке по решению РВС оставаться не должен и не за чем было оставаться, он должен был быть[1206].
Говорит Мехоношин: Полагаю, что сейчас не время и не место подробно разбираться. Реввоенсовет предлагает немедленно одному из членов Рев[воен]совета 9-й отправиться к местонахождению командарма и об исполнении тотчас же донести. Мехоношин. Все.
Ходоровский: Местонахождение командарма неизвестно, он оторвался и от дивизии, и от штаба, в каких целях — я не знаю. Я еще раз предостерегаю, что положение весьма серьезно. Т[о]в[а]р[и]щ Михайлов находится на фронте, если я уеду, штаб остается без членов РВС. Предлагаю решить, в каком порядке и кто будет выполнять Ваш приказ по подавлению мятежа. Ходоровский.
Мехоношин: Где именно на фронте находится т. Михайлов, а также получены ли Вами донесения от командарма 9 из хутора Сенновского от 19 июня следующего содержания: «Хут[ор] Сенновский 3 ч. 30 мин. Ввиду восстания казаков [в] тылу обеих дивизий [на] хуторах Попове, Орловском, Сергиевском, Молодельской, Большой и [в] других хуторах и станицах приказываю армии сегодня в ночь на 20[-е] начать отход на укрепленную Бузулуцку[ю позицию][1207].
[Ходоровский: ] Да, получены.
Ходоровский: Михайлов 18 июня на бронелетучке[1208] выехал в Арчеду в 14[-ю] дивизию, связи с ним в данный момент не имеем. 18 июня я из Сенновского вел несколько раз переговоры с комиссаром штаба Петровым, оставшимся в Михайловке для завершения эвакуации. Он мне сообщал, что Всеволодова в Михайловке нет. Я считаю установленным, что[1209].
Мехоношин: Где в настоящее время Петров?
Ходоровский: Петров вчера был в Сенновском, где он сейчас — неизвестно, т[а]к к[а]к ни с Сенновским, ни с Михайловкой связи не имеем. Я считаю установленным[1210].
Мехоношин: Реввоенсовет предлагает Вам немедленно принять все меры к восстановлению связи с т. Михайловым и с Петровым и добиться, чтобы кто-нибудь, или т. Михайлов, или т. Петров, нашли командарма. О принятых Вами мерах и результате донесите. Нами же будут приняты меры к восстановлению связи помимо Вас. Я кончил. Мехоношин. Ухожу от аппарата.
С подлинным верно:
28/VI 1919
ДОКУМЕНТ 5[1213]Телеграмма И.И. Ходоровского РВС Южного фронта. 20 июня 1919 г.
Из 17[-го] тел[еграфного] отд[еления] 13 без слов 20/6 167 Реввоенсовет Юж[ного] фронта. Из Елани 20/6 15 ч. 32 м[ин]. Командарм 9 Всеволодов в Михайловке по оперативным делам задержаться не мог, и мы имели от Петрова сведения, что вместо 18 часов Всеволодов выехал около 21 часа, куда — неизвестно. В Михайловке работа штарма замерла 17 июня в 13 часов и в 18 часов все должны были выехать в Сенновский, каковой пункт был избран командармом. Предлагаю Реввоенсовету Юж[ного] фронта решить вопрос, [1)] что должен был делать штаб армии, попавший в хутор, от которого не было никакой связи с Юж[ным] фронтом и с дивизиями; 2) что должен был предпринять я, не имея сведений о командарме и ответственный за армию; 3) т. Сокольникову должно быть известно, что я чужд всяких интрижек, ответственности не боюсь, но беспричинное отсутствие командарма (в течение суток о нем не слыхали не только в штарме, но и в дивизиях) [в] такой ответственный момент считаю явлением недопустимым, свидетельствующим в лучшем случае о крайне несерьезном отношении к своим обязанностям. Настаиваю на передаче предреввоенсовета Троцкому всего того, что я вам сообщил. Еще раз настаиваю на более внимательном и серьезном отношении [к] сообщениям члена Реввоенсовета Юж[ного] фронта, ибо такое отношение, какое выражено в ответе т. Сокольникова, если этот ответ носит официальный характер и исходит от РВС Юж[ного] фронта, является для меня крайне странным и непонятным. Полагаю, что обязанности командарма сводятся к командованию и управлению армией, однако до сих пор штарм 9 не получал от командарма 9 никаких указаний, где ему разместиться и какие задачи выполнять.
ДОКУМЕНТ 6[1215]Телеграмма РВС Южного фронта Л.Д. Троцкому. 20 июня 1919 г.
Козлов 20 июня 23 часа. При отступлении штарма 9 член Реввоенсовета тов. Ходоровский, не дождавшись задержавшегося на фронте командарма Всеволодова, уехал [из] хут[ора] Сенновского[1216] вместе [с] большей частью штарма [в] Елань, мотивируя небезопасностью оставаться [и] издав оперативный приказ по армии совершенно панического свойства, указывая, [что] издает приказ ввиду отсутствия командарма [в] течение суток. После бегства штарма на хут[ор] Сенновский прибыл Всеволодов, продолжающий командовать оттуда. Считая такой образ действий тов. Ходоровского крайне неудачным, дальнейшую работу его в 9[-й] армии [считаем] совершенно невозможной. Реввоенсовет Юж[ного] фронта вынужден ходатайствовать [об] откомандировании тов. Ходоровского [с] Юж[ного] фронта. Сокольников, К. Мехоношин.
Верно: Делопроизводитель управления делами Реввоенсовета Юж[ного] фронта (подпись)
С копией верно:[1217]
ДОКУМЕНТ 7[1218]Телеграмма РВС Южного фронта И.И. Ходоровскому. 20 июня 1919 г.
Члену Рев[воен]совета Ходоровскому, копия предреввоенсовета Троцкому
Из 5[-й] армейской т[елеграфной] конторы 5245
Принята 22-го 1919 г.
Козлов 20 июня 22 час. 20 м[ин]. Рев[воен]совет Юж[ного] фронта приказывает Вам прекратить вмешательство [в] деятельность командарма. Без приказа командарма штарму не переходить [в] Балашов, без приказа штарм может отступать только под огнем противника, какой-либо иной образ действия будет рассматриваться как постыдное дезертирство. № 6665/уп. Сокольников, Мехоношин.
Печать РВС 9
28/VI 1919
ДОКУМЕНТ 8[1220]Телеграмма И.И. Ходоровского РВС Южного фронта. 21 июня 1919 г.
Из 17[-го] те[леграфного] от[деления] № 42 5/сл 21, 12, 20. Военная, вне очереди, по всему адресу. Козлов, Реввоенсовет Юж[ного] фронта, копия предреввоенсовета Троцкому по месту нахождения. Из Елани 21/6, 12 часов, Ваша № 6665. Никакого приказа о переезде штарма в Балашов я не давал, в приказы командарма не вмешивался. Ввиду имеющейся у нас телеграммы командюжа о том, что штарм 9 должен находиться [в] Балашове, а также ввиду отсутствия связи с командармом я в своей телеграмме запрашивал вас, где разместиться штарму, имея в виду, что [в] Балашове на колесах стоят эшелоны штаба и целого ряда учреждений. Стоянка штаба [в] Елани случайная. Командарм имел в виду не Елань, а Три Острова или Самойловку. [В] Елань прибыл штадив 23. Слобода переполнена обозами и беженцами. Мои деловые соображения вы истолковываете вкривь и вкось. Ввиду совершенно непонятного и изумительного отношения, которые [за] последние два дня проявил ко мне Реввоенсовет Юж[ного] фронта как к члену Реввоенсовета фронта и армии и как к общественно-партийному работнику, имеющему за своими плечами 16 лет партийной работы на самых ответственных постах и ни разу не отступившему от требований дисциплины, я предлагаю прислать мне заместителя, чтобы я имел возможность отправиться в одну из дивизий [в] качестве рядового работника, ибо при создавшейся атмосфере я не могу сохранить душевное равновесие, столь необходимое для ответственной работы. Одновременно ходатайствую перед предреввоенсовета республики Троцким о назначении следствия над моими действиями [в] последние дни [в] целях выяснения, был ли в этих действиях хоть один шаг, противный интересам армий и противоречащий дисциплине и который не вызывался бы обстановкой. [В] то же время предлагаю Реввоенсовету Юж[ного] фронта указать, кому быть заместителем командарма, ибо иначе я и врид наштарм вынуждены отдавать боевые приказы по дезертирскому фронту, а также отдавать целый ряд распоряжений оперативного характера.
№ 514/л
28/VI 1919
ДОКУМЕНТ 9[1222]Из разговора И.И. Ходоровскогос К.А. Мехоношиным. 21 июня 1919 г.
Ходоровский: «С командармом по-прежнему связи не имеем, хотя в его распоряжении имелись ординарцы и по пути действует летучая почта, я направил по направлению фронта разъезды и летучую почту для установления связи, других видов связи не имеем, ибо сейчас фронт проходит по дикому району, нет ни одного провода…»
Штемпель РВС 9 28/VI 1919
ДОКУМЕНТ 10[1224]Телеграмма начальника 14-й стрелковой дивизии А.К. Степина И.И. Ходоровскому22 июня 1919 г.
21/6 командарм был у нас [в] штабах дивизии 14[-й] и 23[-й]. 21/6 выехал вместе с частями 23[-й] дивизии в Секачев, а сего 22/6 обещался быть у Вас в Елани. Тов. Михайлов и Петров у меня в штабе и завтра 23/6 выедут ч[е]р[ез] Матышево в Елань 22/6 [19]19. 22 часа.
Штемпель Реввоенсовета 9
28/VI 1919
ДОКУМЕНТ 11[1226]Из разговора И.И. Ходоровского с членом РВС Южного фронта М.К. Владимировым23 июня 1919 г.
23 июня около 24 часов
Ходоровский: О месте нахождения командарма сведения самые противоречивые. Вчера утром он был в Сенновском, откуда в автомобиле с семьей выехал, как говорит Голиков, основываясь на словах командарма, в 14[-ю] дивизию, но сегодня от члена РВС Михайлова из Матышево получена телеграмма о том, что командарм с частями 23[-й] дивизии предполагает быть 25 июня в Елани, но я сегодня мимо себя пропустил все без исключения части 23[-й] дивизии, но командарма не видел. Затем имеются сведения, будто вчера командарм был в хуторе Бухгурминском и разговаривал с командиром 4-го Царицынского полка и через последнего передал Камышинской бригаде [приказ] оставаться в Тростянке и держать связь со штабом 23-й дивизии в Елани, и, наконец, сегодня приехал верхом кучер командарма, последний ординарец, остававшийся при нем, выехавший из Сенновского вчера утром, сообщает, что командарм сказал ему, что уезжает в 14[-ю] дивизию и что приедет в штаб армии 28 июня независимо от того, где штаб будет находиться. Передаю последний приказ, отданный командармом: «Начдив 23, начдив 14 х[утор] Сенновский 21/V[I] 1 ч. 30 м[ин]. Приказ по армии [№] 310. 22[-го] перейти 14[-й] дивизии в район Терешкин — Олейников — Зуев, 23[-й] дивизии — в Секачев. 23 июня перейти 14[-й] дивизии на линию реки Терсы от Красного Яра до Сосновки включительно, а 23[-й] дивиз[ии] 24 июня — на линию Сосновка — Елань включительно. Указанную линию упорно оборонять начдиву 23[-й] дивиз[ии]. [Для] связи с экс[педиционными] войсками[1227] выслать конный отряд по правому берегу Бузулука. Штарму 9 команюжфронта[1228] приказано быть в Балашове. Командарм 9 Всеволодов, Член РВС Михайлов».
В данный момент положение таково, что дивизии вышли уже или, по крайней мере, штабы их и начдивы вышли на линию Елань — Красный Яр, а командарма здесь нет. Необходимы срочные распоряжения Юж[ного] фронта.
Телеграфист: Ответ будет дан завтра запиской.
С подлинным верное:
Штемпель Рев[воен]совета 9
28/VI 1919
ДОКУМЕНТ 12[1230]Дознание коменданта штаба 9-й армии И. Шаткова. 24 июня 1919 г.
Согласно личного показания члена РВС тов. Ходоровского в присутствии чл[ена] РВС IX тов. Михайлова мною 24 июня с/г. в 18 час. 30 м[ин] был опрошен кучер командующего IX армией тов. Всеволодова красноармеец комендантской команды штаба 9[-й] армии Иван Прапошин, который показал, что 22 июня по приказанию тов. Всеволодова приблизительно в 16 часов он, Прапошин, выехал из хут[ора] Сенновского в х[утор] Секачев, причем, отсылая Прапошина в Секачев, командарм 9 Всеволодов сказал ему, что сам он на автомобиле едет в 14[-ю] дивизию в ст[аницу] Березовскую, что в Елани он будет завтра или послезавтра, т. е. 23-го или 24-го. Если же к тому времени штаб из Елани переедет в Балашов, то он, Всеволодов, будет в Балашове числа 28 июня. Уезжая, тов. Всеволодов просил тов. Прапошина поискать в Балашове для него квартиру с садом и, справившись, получил ли Прапошин жалование, дал ему записку на имя коменданта штаба об удовлетворении его, Прапошина, жалованием за полтора месяца[1231]. Записка тов. Всеволодова писалась в х[уторе] Сенновском 22 июня, тогда как на записке стояла дата «24 июня х[утор] Секачев». Почему тов. Всеволодовым записка была помечена 24 июня и из х[утора] Секачева, а не Сенновского, как это было на самом деле, Прапошин не знает. В х[утор] Секачев Прапошин прибыл в 24 часа 22 июня и о командарме 9 больше ничего не слыхал.
24 июня 1919 года
сл[обода] Елань
18-30
К настоящему дознанию имею прибавить следующее: упомянутого в изложенном документе Ивана Прапошина я встретил 23 июня между 8 и 9 час. утра между хуторами Секачев и Вязниковский. Прапошин мне сообщил, что выехал из Сенновского утром 22 июня. Командарм Всеволодов, по словам Прапошина, должен был (со слов командарма) выехать 22 июня в 10 час. утра из Сенновского в 14[-ю] дивизию. При моем разговоре с Прапошиным присутствовал находившийся при мне сотрудник оперативного отдела штарма 9 т. Наумов.
Печать Реввоенсовета 9
26/VI [19]19
ДОКУМЕНТ 13[1233]Докладная записка начальника 23-й стрелковой дивизии А.Г. Голикова в РВС 9-й армии. 25 июня 1919 г.
сл[обода] Елань
25-6-19
Считаем своим долгом заявить вам я и начдив 23, что командарм 9 22 июня в х[уторе] Сенновском официально заявил, что Рев[воен]совет 9 уехал от него и забрал все вещи, принадлежащие ему, притом заявил, что Рев[воен]совет его считает изменником, передавшимся к повстанцам, и отрешили его от должности.
Печать РВС 9
ДОКУМЕНТ 14[1236]Рапорт заведующего политотделом 23-й стрелковой дивизии в РВС 9-й армии25 июня 1919 г.
Р.С.Ф.С.Р.
Политотдел 23-й стр[елковой] дивизии
25 июня 1919 г.
№ 39
сл[обода] Елань
На основании рапорта вр.и.д. политкома 1-го кавалерийского полка тов. Кузнецова, мною были запрошены красноармейцы, бывшие в карауле у штаба командарма 9 в х[уторе] Сенн[овск]ом. При допросе они боялись почему-то давать показания и только трое или четверо давали некоторые показания.
Будучи в карауле во дворе командарма, к ним на крыльцо выходил командарм и рассказывал им, что 10-я армия отрезана и вряд ли что-нибудь от нее останется, 9-я армия сильно потрепана. Вообще говорил о безнадежности нашего положения. Рассказывал, что армия Деникина сдавшихся казаков не расстреливает, а, наоборот, сдавшемуся преподносят чарку водки и предлагают поступить в ряды, причем кто не желает, того отправляют на тяжелые работы. По словам казаков, он только не сказал, что сдавайтесь, а так много говорил хорошего про армию Деникина. По его словам, кто присоединится к повстанцам, того ожидает высокая награда, как спасителя Дона, что Дон может быть спасен только тогда, когда большинство присоединится к повстанцам. Война, мол, окончится скоро, ибо продолжится не более двух месяцев, т[а]к к[а]к армия разбивается и власть погибнет. Что все армии у нас почти разбиты, так, Петроград в опасности, взята Рига, Псков и т. д. Ленин и Троцкий просили уже мира, но Деникин не согласился, ибо союзники не приказывали. В России происходят якобы повсеместно бунты, что он сам лично проезжал по многим волостям и это видел. Происходят бунты из-за недовольства коммуной и вообще советской властью, т. к. всех обобрали. Солдаты не хотят мобилизоваться. Говоря о Миронове[1237], он сказал, что Миронов стремится стать атаманом в Донской области. Жаловался, что он сам мобилизован насильно, так же как и казаки, что служить он не хочет и, прослужив не более двух недель, подаст в отставку. Когда собрались на дворе некоторые из стариков, он заявил, что он полковник Генерального штаба. Вот все, что рассказывали казаки, причем заявляли, что они его слушали урывками и поражались его словам. Больше всего с ним спорил его ординарец, которого на допросе не оказалось.
Тов. Кузнецов на мое требование об опросе официальном казаков заявил, что он их опрашивал и присылал ко мне пакет, но, к несчастью, я лично этого пакета до сего времени не получал. Приказал сделать расследование, кто привозил пакет и кому он был сдан. Ему же через вновь назначенного политкома просил дать фамилии караула и произвести еще раз дознание.
Все, что еще удастся получить от Кузнецова, препровожу немедленно в Реввоенсовет.
Заведующий] политотдел[ом] 23[-й стрелковой дивизии] (подпись) Печать политотдела 23[-й] стр[елковой] див[изии]
С подлинным верно:
Управдел Реввоенсовета 9 Рабинович
25/VI 1919
ДОКУМЕНТ 15[1239]Рапорт политического комиссара 23-й стрелковой дивизии Д.И. Артамонова в РВС 9-й армии. 25 июня 1919 г.
Политический комиссар
23-й дивизии
от 25-6-1919 года
№ 6751
сл[обода] Елань
При сем препровождаю доклад комиссара 1-го кав[алерийского] полка на заключение.
Печать РВС 9
28/VI [19]19
По прибытии в х[утор] Сенно[вски]й, были высланы казаки из 1-го казачьего полка из 4-й сотни 14 человек для собственной охраны командарма. Товарищи пришли, но его в квартире не было; доказывают, что он был у начдива тов. Голикова не точно, а приблизительно прибыл часов в 5 вечера от начдива в свою означенную квартиру, куда и были высланы казаки для охраны, по прибытии в квартиру его встретили казаки, первым долгом он стал выяснять наше положение, то есть фронта и тыла, были собраны[1240], кроме охраны из других частей, и жители хутора Сенно[вско]го.
1) Первым долгом дал вопрос казакам, служившим в Красной армии, для чего эта борьба, то есть казаки с казаками — это все бесполезно и это ведет все ни к чему.
2) Отступающие войска наши безвозвратно, в Донскую область[1241].
3) Нас всюду и везде избивают, фронт отступает, и в тылу восстания почти в каждой губернии, и война будет не более как два месяца.
4) Тов. Миронов тоже против коммуны, как я понимаю, он хочет быть атаманом потому, что он и во-первых[1242] стал бороться за атаманство.
5) Я приехал принять армию, предполагал, что здесь вполне [хорошие] войска, но оказывается, здесь одни жалкие остатки.
6) 10-я армия наверное[1243], что ляжет вся, она окружена кругом.
7) В заключение объяснил себя и в каком он чине, то есть я полковник Генерального штаба, и выяснил про другие армии командармов.
К сему докладу тов. политком Кузнецов, тов. полка[1244] Андрей Давыдов, Тихон Малышкин, Игнат Мордавин, Василий Понфилов, Яков Кузнецов, Яков Жупанов, Тарас (неразборчиво), Емельян Фатев, Токарочкин Нестер, Иван Крюков.
Печать РВС 9
28/VI [19]19
ДОКУМЕНТ 16[1246]Записка РВС 9-й армии РВС Южного фронта и Л.Д. Троцкому. 26 июня 1919 г.
У аппарата секретарь тов. Ходоровского Шпрингенфельд. Прошу Вас принять следующую записку и немедленно ее передать Реввоенсовету фронта и тов. Троцкому. Реввоенсовет Юж[ного] фронта, Елань 26 июня, 10 часов. Сообщаем, что противник ведет наступление в направлении на Елань и сегодня ночью занял Тростянку (22 версты юго-западнее Елани). Ввиду безызвестного отсутствия командарма 9 Всеволодова армия никем не управляется. Каких бы то ни было руководящих указаний от Реввоенсовета Юж[ного] фронта до сих пор не получено. В настоящий момент, когда по заключению начдива 23 и врид наштарма 9 наметилось движение противника в разрез между армией и всеми ее тыловыми учреждениями и возможен обход правого фланга армии, Реввоенсовет 9 предлагает Реввоенсовету Юж[ного] фронта немедленно дать девятой армии командование и срочные оперативные указания. Ответ ожидается у аппарата. Реввоенсовет Ходоровский, Михайлов. «Еще раз прошу Вас, товарищ, немедленно передать эту записку Реввоенсовету и тов. Троцкому. До свиданья».
Печать Реввоенсовета 9
28/VI [19]19
С подлинным верно:
ДОКУМЕНТ 17[1248]Разговор членов РВС 9-й армии с членами РВС Южного фронта. 26 июня 1919 г.
Здесь т. Ходоровский и Михайлов. Скажите, когда Вы, т. Михайлов, приехали в Елань. Когда и где Вы расстались с командармом. Где сейчас начдив 14. Известно ли Вам, что врид командармом является наштарм Преображенский, а Карепов от всяких должностей освобожден. Скажите расположение кратко частей 14[-й] и 23[-й], положение в Алексикове и где Баландин[1249]. По последним вопросам спрашивают Михайлова или РВС 9?
Вопросы задаются фактически, а не спрашивается мнение.
Говорит Михайлов: 1) В Елань я прибыл 24 июня в 4 часа утра, 2) с командармом 9 я расстался в х[уторе] Сенновский 21 июня в 17 час. Обо всем этом я подробно донес Рев[воен]совету Юж[ного] фронта телеграммой от 24 июня. 3-е) телеграммой № 5839 наштарм 9 Преображенский назначен вр.и.д. командармом 9, в отношении тыла армии и борьбы с дезертирским фронтом Карепов оставлен при штарме ввиду отсутствия оперативных работников; 4-е) расположение частей 23[-й] дивизии[1250] следующее: В Елани стоит дивизионный резерв 1-го кав[алерийского] полка, район Терсы занимает 21-я бригада, район Вязовка — Березовка занимают остатки первой бригады, восьмой кав[алерийский] дивизион занимает Караншевку и ведет[1251] разведку [в] направлении Булгуринский, 7[-й] кав[алерийский] дивизион занимает село Судачье и ведет разведку в направлении Орлов — Денисов, остаткам Камышинской бригады (80 штыков) вчера приказано перейти в район Руденкова, что 15 верст северо-восточнее Елани. Расположение частей 14[-й] дивизии следующее: от Сосновки до Разливки стоит 6[-я] бригада, участок (и т. д., следует расположение частей дивизии)[1252].
(Михайлов): Алексиково занято противником 23 июня утром; 6-е) т. Баландин находится на дезертирском фронте в районе Макашевка.
(РВС Юж[ного] фр[онта]): Какие у Вас последние сведения о командарме? Почему Михайлов уехал от командарма? Что сделано Рев[воен]-советом с 24-го для того, чтобы найти командарма и узнать, где он, ведь Вы знаете, что члены Рев[воен]совета, как и политкомы, отвечают за командующего и, в особенности, в том случае, когда не питали к нему полного доверия, не имели никакого права с ним разлучаться, а расставшись, немедленно должны были вновь съехаться.
Михайлов: Имеются только сведения, что командарма ни в частях 14[-й] и ни в частях 23[-й] дивизии нет. Я находился при командарме во все время выполнения им оперативной работы. Я считаю, что обязанностью членов РВС не является следование по пятам повсюду и везде за командармом. Последний вправе был избрать иной путь следования в штарм.
Ходоровский: 22 июня в 17 часов я с отрядом всадников отправился для восстановления связи с командармом. 23 июня [в] 11 часов у х[утора] Секачева я встретил 23[-ю] дивизию, которая отходила на Бузулук, за Секачевым никаких наших частей больше не оставалось. Начдив 23 Голиков и политком Артамонов сообщили, что командарм выехал из Сенновского 22-го [в] 10 часов, будто бы направляясь в 14[-ю] дивизию. Мной немедленно были посланы разъезды по путям отхода 14[-й] дивизии в Бухгуринский и [в] район. Командарм там не был обнаружен, 24[-го] разъезды 23[-й] дивизии по расходящимся радиусам направлялись глубоко на Бузулук от Тростянки до Орлова-Денисова. Командарма не нашли. 14[-я] дивизия нами запрашивалась все время о месте нахождения командарма, и через свои части она командарма не обнаружила.
РВС Юж[ного] фронта: Тов. Михайлов, Вы выехали 21-го а командарм выехал 22-го. Это не называется выехать разными дорогами. Раз командарм отсутствует, то вр.и.д. командарм Преображенский, если нет связи между дивизиями и Всеволодовым, то, по-видимому, налицо становится командующим в отношении всей армии — это установленный порядок. Сообщите, когда фактически начдив[ы] 14 и 23 потеряли связь с командармом Всеволодовым и когда ими были получены от него последние распоряжения, какого числа. Всё.
Говорит Михайлов: 21[-го] был издан последний приказ командарма Всеволодова, скрепленный моей подписью. 14[-я] дивизия выступила 21 июня, т[а]к к[а]к моей задачей, которую я принял с ведома и разрешения Рев[воен]совета 9 еще 17 июня, было выяснение состояния 14[-й] дивизии, я для доведения своей работы до конца выехал из Сенновского с арьергардом 14[-й] дивизии. 23[-го] 23[-я] дивизия должна была выступить. 22[-го] на рассвете с командармом Всеволодовым я условился встретиться в штабе армии в Елани 24[-го] или в случае непредвиденной задержки 25 июня. Командарм мне заявил, что он выедет к частям 23[-й] дивизии для ознакомления с их состоянием, так как обязанностью члена Рев[воен]совета является делить общую организационную работу вместе с командармом, я не считал необходимым ехать за Всеволодовым.
РВС Юж[ного] фронта: Нам необходим точный ответ на поставленные вопросы, относительно обязанностей членов РВС вопроса поставлено не было Таким образом, начдив 14[-й] потерял связь с командармом 21[-го] в 17 ч. А начдив 23[-й] — 22-го. Когда командарм ему сообщил, что он раздумал ехать с 23-й дивизией и направляется вслед за 14[-й] дивизией? Относительно Преображенского имелось определенное предписание РВС Юж[ного] фронта. Всё.
РВС Юж[ного] фронта: Преображенскому приказано было замещать командарма в отношении всего тылового района и подавления дезертирского восстания, т[а]к к[а]к имелись указания, что командарм Всеволодов находится при дивизиях, но не имеет связи с[о] штармом. Раз Вам был известен факт, что командарм уже не имеет связи с дивизиями, то наштарм Преображенский по положению должен был его замещать. Передаем Вам официально, что наштарм Преображенский должен немедленно вступить во временное командование армией. Приказ будет передан дополнительно, к[а]к равно и директива в связи с изменившейся обстановкой. Гиттис, Мехоношин, Сокольников.
Печать Реввоенсовета 9
28 июня 1919 г.
ДОКУМЕНТ 18[1254]Записка И.И. Ходоровского в РВС Южного фронта. 26 июня 1919 г.
Ваше распоряжение о Преображенском принимаем к сведению и исполнению, но считаю необходимым указать, что 23 июня [в] 23 час. 30 м[ин] по возвращении [в] Елань с 23[-й] дивизией и по получении телеграммы от Михайлова я немедленно позвал к аппарату члена РВС Юж[ного] фронта. Подошел Владимиров, которому я дал подробные сведения как о положении 23[-й] дивизии, так и о месте нахождения командарма, причем я указывал, что дивизии вышли уже на линию Терсы, а командарма нет. Просил немедленно указаний, как быть. Владимиров конца моего сообщения не дождался и велел передать, что на все вопросы будет дан ответ утром 24 июня, прошло 3 дня, а ответа не было. С Преображенским, находившимся в Балашове, Юж[ный] фронт имеет прямую связь, и приказы все ему адресовались в Балашов, копия [в] РВС [в] Елань. Назначить нам самим Преображенского командармом не только дезертирского фронта, но и боевого значило решить вопрос о штабе, а от вас был определенный приказ штабу находиться в Елани до становления связи с командармом и переводить штарм без приказа командарма только под обстрелом противника, всякий иной образ действий будет рассматриваться как постыдное дезертирство. Мы в точности исполняли ваши указания, ежедневно информируя вас о положении. Ходоровский. Эту записку сейчас же передайте как дополнение к разговору сейчас же.
Печать РВС 9
ДОКУМЕНТ 19[1257]Н.Д. ВсеволодовИз моих воспоминаний (два года в Совдепии). Великие князья в тюрьме
Режим «чрезвычайки» резко отличался от режима «предварилки» на Шпалерной. В чрезвычайке в одной камере находилось около 100 человек; у дверей стоял красноармейский караул из 3-х человек, которые всю ночь спали. В моей камере находилась лавочка, где можно было покупать бумагу, спички, селедки, сахар. На обед давали великолепную солянку из реквизированной осетрины, а вечером чай с 1/8 хлеба. Другое дело в предварилке. Здесь буквально морили голодом. На обед один раз в сутки давали воду с кореньями. В одной небольшой камере помещалось 15–20 человек. В камере же находилась и уборная, — воздух невероятный, форточек открывать не разрешалось; да, впрочем, не было и смысла, ибо в тюремном дворе, куда выходили окна, творилось нечто невообразимое. Здесь жгли мусор, и поэтому зловоние было отчаянное. Вот сюда-то и выпускали на прогулку в течение 15–20 минут арестованных партиями по 30–40 человек.
Великие князья и женщины имели прогулку два раза в день. Для этого внутри двора был устроен круг, в средине которого возвышалась беседка с винтовой лестницей, где стоял часовой. Великие князья гуляли вне круга. Павел Александрович[1258] всегда стоял на одном месте у входа в одиночную галерею[1259].
Он всегда был удивительно спокоен. Излюбленной его темой была политическая. Имея связь с внешним миром через лакеев, приносивших ему обед, он часто с большим увлечением рассказывал то о начавшемся чехословацком движении, то о занятии англичанами якобы Вологды или о движении немцев на Петроград. Все это оказывалось впоследствии блефом, но нам хотелось верить в возможность освобождения от большевиков.
Железные решетки, тяжелые засовы, усиленный караул красногвардейцев, все это нас угнетало, а начавшиеся расстрелы приводили в ужас. Как известно, в последнее время великий князь Павел Александрович стоял вдали от политики; он жил в Гатчине, занимался хозяйством, сам рубил дрова, много гулял, нигде не бывал. Все это знали и были уверены в его освобождении. Сам великий князь также высказывал полную уверенность и надежды на будущее, тем более что он страдал тяжелой болезнью — язвой желудка.
Великий князь Дмитрий Павлович[1260] был болен туберкулезом. Я каждый раз встречался с ним в лазарете, куда приезжал специально для него особый врач. Сначала великий князь был настроен пессимистически, часто грустил, жаловался на свою болезнь, но спустя месяц он освоился с тюремным режимом и даже повеселел. Впрочем, на это у него была причина. Урицкий объявил ему, что в ближайшие дни он как больной туберкулезом будет освобожден.
Совсем противоположное явление представлял собой вел[икий] кн[язь] Николай Михайлович[1261].
Одет он был в штатское платье: носил потрепанное пальто, помятый костюм, старую шляпу. Он редко брился. На прогулке ходил быстро, движения его были резки. Видно, что душа его металась, и он не мог найти равновесия.
Мы, офицеры, несмотря на запрещение комиссара тюрьмы, мы отдавали честь, приветствовали великих князей под козырек. Я долго не имел случая говорить с вел[иким] кн[язем] Николаем Михайловичем, как однажды за мной пришел Хан Нахичеванский[1262] и сказал, что Николай Михайлович мне хочет что-то сказать. Я немедленно отправился к великому князю, который закидал меня целым рядом вопросов. При этом в выражениях великий князь не стеснялся и ругал Троцкого, Ленина, Зиновьева[1263], Урицкого[1264], Дзержинского[1265] и др[угих] без всякой застенчивости. «Я, — говорил Ник[олай] Михайлович, — целыми ночами пишу мемуары о большевиках, я не пропускаю ни одного факта, даже самого мелочного; верьте, мой труд будет достоянием истории. Я скоро закончу его, — продолжал великий князь, — и преподнесу на прочтение самому Троцкому. О, я его нисколько не боюсь!» Правда, великий князь часто был под влиянием Бахуса, однако не оставалось никакого сомнения, что он начал заговариваться.
Часто он вдруг неожиданно разражался диким хохотом, глаза наливались кровью, и тогда он был поистине ужасен.
Однажды, находясь в таком экзальтированном состоянии, он вдруг остановил князя Шаховского[1266] и совершенно серьезно сказал ему при всех: «Ты настоящий дурак». Князь Шаховской очень смутился и ответил также резкостью. Николай Михайлович вышел из себя и начал кричать на Шаховского. Стоило больших усилий увести последнего и тем прекратить ссору.
Жизнь великих князей в тюрьме на Шпалерной была поистине ужасна. Несмотря на разрешение Урицкого иметь им свой стол, самые условия заключения были невыносимы.
Все великие князья сидели в верхней галерее в одиночных камерах. Длина камеры 1½ сажени и ширина 1 сажень. Постройки сводчатые с маленьким решетчатым окном. Сырость в них была отчаянная, все стены залиты водою и покрыты плесенью, дышать было нечем. Так коротали свою жизнь те люди, которые ни в чем не были повинны и лишь посажены в тюрьму за то, что носили фамилию Романовых.
В конце сентября я был переведен из тюрьмы на Шпалерной сначала в чрезвычайку, а потом в Петропавловскую крепость. Великие князья остались в предварилке в ожидании освобождения, но этому не суждено было осуществиться.
Нажим Юденича[1267] на Петроград сыграл для них роковую роль. Я не был в это время в Петрограде и лишь в газетах прочитал следующее короткое объявление от петроградской чрезвычайки: в январе месяце 1919 года за принадлежность к контрреволюции по приговору полевого трибунала расстреляны бывшие великие князья: Павел Александрович, Николай Михайлович и Дмитрий Константинович.
ДОКУМЕНТ 20[1268]Н.Д. Всеволодов. Разгром южных советских армий. Выписка из белогвардейской газеты «Утро Юга», подготовленная в Особом отделе ВЧК. 16 сентября 1919 г.[1269]
Ежедневная общественно-политическая и экономическая газета
№ 157–185. Среда 17/30 июля 1919 г. Екатеринодар № 157–185 Адрес редакции и конторы: Красная ул. № 36. уг[ол] Екатерининской
12 марта войскам советских армий Южного фронта был отдан приказ о переходе с рассветом 16 марта в самое решительное наступление на Новочеркасск.
Характерно, что штаб фронта, отдавая этот приказ, не имел малейшего понятия ни о расположении частей 9-й армии, ни тем более частей 8-й армии, которая должна была наносить главный удар от Луганска.
Благодаря стихийной непогоде связь штаба фронта с 8[-й] и 9[-й] армиями, а также между штабами армий и дивизий была утеряна.
Штабы армий в течение недели не знали, что делалось в дивизиях и даже где таковые находились.
А в это время 16[-я] дивизия 9[-й] армии совершала весьма опасный фланговый марш, сменяя части 12[-й] дивизии 8[-й] армии на фронте от устья р[еки] Калитвы до ст[аницы] Митякинской.
12[-я] дивизия только головными частями стала подходить к ст[анице] Луганской, опаздывая почти на 5 суток. Кавалерию 16-й дивизии и отдельную кавалерийскую бригаду 9[-й] армии нигде не могли разыскать, а ведь она была предназначена для преследования противника, которого еще надо было разбить.
При таких-то обстоятельствах должна была начаться атака 8[-й] и 13[-й] армий, от которой Гиттис ожидал решения участи всей компании.
Но зоркое командование Добровольческой армии предупредило эту атаку.
16 марта[1270] н[ового] с [тиля], т. е. ровно на сутки ранее, Добровольческая армия, вырвав инициативу из рук противника, сама перешла в наступление, атаковав его к ю[го]-в[остоку] от Луганска.
Эта атака оказалась для советского командования роковой.
В однодневном бою вторая бригада 41[-й] дивизии 8[-й] армии[1271], изображавшая вершину клина «Макензеновской[1272] фаланги», была разбита наголову. Остатки ее в беспорядке бросились бежать на Луганск и по дороге увлекли за собой части Инзенской дивизии, брошенные из резерва.
Прорвавшаяся кавалерия Добровольческой армии углубила прорыв до самого Луганска, наводя всюду на советские войска панику и смятение.
Советское командование еще 17 марта пробовало было восстановить положение решительным переходом в наступление на фронте всех армий, но было уже поздно. Инициатива всецело перешла в руки командования Добровольческой армии.
Гиттису пришлось уже не наступать, а отбиваться, не бить, а парировать могущественные удары Добровольческой армии, посыпавшиеся на ударную советскую группу один за другим.
Советское командование сильно растерялось и стало разыскивать «волчью дивизию» Шкуро[1273] и танки.
О дивизии генерала Шкуро в советских войсках знал каждый красноармеец. Говорили, что эта дивизия пленных не берет; одета она в волчьи шапки и волчьи шкуры; впереди дивизии развевается знамя с изображением волчьей головы, а на обороте которого надпись: «Смерть коммунистам». Указывали, что в атаку дивизию всегда ведет сам генерал Шкуро. Около имени последнего сложилось много легенд. Одно имя этого генерала наводило на красноармейцев непонятный страх и трепет. Появление дивизии всегда было связано с поражением советских войск.
Командование фронтом как бы поддерживало и способствовало развитию этих слухов и 17 марта срочной телеграммой запросило все армии о местонахождении «волчьей дивизии генерала Шкуро».
В этой телеграмме за подписью Гиттиса указывалось, что от своевременного обнаружения дивизии генерала Шкуро зависит исход операции, завязавшейся у Луганска.
Или в армиях у страха глаза были велики, или нашлись злые шутники, но только к 20 марта от всех армий, не исключая и 10-й, дружно поступили срочные донесения, что «волчья дивизия ген[ерала] Шкуро» обнаружена на их фронте. Иначе говоря, таинственная дивизия ген[ерала] Шкуро была одновременно обнаружена сразу на фронте всех шести советских армий.
Не лучше было и с танками. Командующий 10[-й] армией генштаба Клюев[1274] донес, что на ст[анции] Ремонтная обнаружено 80 малых танков с английскими командами.
Указанные, заведомо неверные и противоречивые донесения еще более сбили с толку Гиттиса и создали неуверенную и крайне нервную обстановку.
Восстановить порядок в Инзенской дивизии не удалось. Попав под сильнейший артиллерийский огонь и стремительно атакованная казаками в конном строю с обоих флангов, эта дивизия в панике отхлынула назад.
Та же участь постигла и Московскую дивизию. Не успев закончить сосредоточение у Луганска, эта дивизия, введенная в бой по частям, малыми пакетами, быстро растаяла в море атак и, в буквальном смысле слова, «была разбита по частям».
12[-я] дивизия к 20 марта едва лишь начала появляться головными частями у ст[аницы] Луганской, почему Гиттис во избежание нового отдельного поражения не решился пустить ее в бой.
В это время на левом фланге 9[-й] армии бездействовала и лишь молча присутствовала на поле сражения при разгроме 8[-й] армии. На правом фланге 13[-й] армии Генштаба Геккера[1275] и 2[-я] Украинская армия втянулась в ожесточенный бой с левофланговыми частями армии ген[ерала] Май-Маевского[1276], в том числе и с дивизией генерала Шкуро.
Крепко вцепившись в две дивизии 13[-й] армии, дивизия ген[ерала] Шкуро прочно приковала их к одному месту, не позволив оказать помощь трем советским дивизиям, которые громились у Луганска.
К 1 апреля Гиттис окончательно признал свое поражение и в пространном донесении в Серпухов сообщил о переходе им впредь до нового сосредоточения ударных сил к обороне.
Новый план Гиттиса был рассчитан на следующее: части 9[-й] армии должны были, заняв слабыми частями 14[-й] дивизии линию р[еки] Донца от устья до ст[аницы] Каменской, все остальные силы армии — 16[-ю] и 23[-ю] дивизии сосредоточить у ст[аницы] Гундоровской и Новобожедаровки и совместно с 12[-й] дивизией у Митякинской атаковать правый фланг армии ген[ерала] Май-Маевского с фланга и тыла.
Благодаря умышленному распоряжению штаба 9-й армии ударная группа была сосредоточена вопреки приказу фронта не у Новобожедаровки вблизи 8-й армии, а у Усть-Белокалитвенской, удаленной от 8[-й] армии на 100 верст с целью нанесения ей отдельного поражения.
Так оно и случилось: 11 апреля части 23[-й] дивизии под начальством начдива 23 Голикова переправились на правый берег Донца и сначала заняли станцию Репное, а потом, изолированные и окруженные со всех сторон, были разбиты и, потеряв свою артиллерию, отброшены назад.
Поражение 8[-й] и 9[-й] армий дало возможность командованию Добровольческой армии усилить свои фланги против 13[-й] и 10[-й] армий и достигнуть самых решающих успехов.
С появлением же танков на флангах 13[-й] армии начался полный развал.
26 мая командующий 13[-й] армией Генштаба Геккер донес во фронт, что отступающую армию остановить нет сил: люди митингуют, арестовывают своих комиссаров и командный состав, были случаи расстрелов, с поля сражения исчезают целые команды и баталионы, штабы полков и даже бригад: в районе Славянска целая бригада самовольно оставила фронт, арестовав командный состав, а вскоре такое же донесение последовало и от командующего 8[-й] армией Генштаба Любимова[1277].
Серпуховская Ставка, не ожидавшая такого развала, заволновалась. В 13-ю армию прибыл сам Троцкий. Вид его был ужасен. Начались аресты и массовые расстрелы. Но и эта излюбленная и испытанная Троцким мера не помогла. Фронт продолжал разваливаться, и Троцкий 1 июля поспешил уехать из Купянска в Москву.
Совершенно обратное настроение царило в штабе фронта у Гиттиса.
Последнему удалось все свалить на Вацетиса. Поражению не придавали значения, считали, что отход не будет глубоким.
Надеялись на сильные стойкие 9[-ю] и 10[-ю] армии и при помощи их восстановить положение.
Но и на этот раз высшее командование Добровольческой армии не дремало и отдало приказ о сосредоточении групп у Константиновской и Великокняжеской для атаки левых флангов 9[-й] и 10[-й] армий. Этим план Гиттиса вновь был предупрежден и вместо нанесения могущественного удара при помощи 9[-й] и 10[-й] армий советскому командованию пришлось сдать Царицын, Балашов, Борисоглебск, эти важнейшие центры, с их многочисленными запасами.
Статья принадлежит бывшему командарму 9-й армии, перешедшему на сторону белых.
Газета «Утро Юга» хранится у тов. Дзержинского.
16-IX-1919 г.
ДОКУМЕНТ 21[1278]Н.Д. ВсеволодовПоражение 10-й армии Клюева
Над большевиками одержана новая и решительная победа под Великокняжеской.
Это по счету уже третья; итак, три победы в две недели. Первая — под Батайском, где разгромлена была конная армия Буденного[1279]; вторая — под хутором Веселым, где нанесено решительное поражение конному корпусу Думенко[1280], и, наконец, третья победа под Великокняжеской, где нанесено поражение всей 10-й армии Клюева[1281]. Последняя из этих побед имеет громадное стратегическое значение, и вот почему.
Под Батайском были разбиты конные массы противника и положен предел наступлению красных; однако живучесть армии Буденного еще осталась. Конные массы были разбиты лишь наполовину, а остальная часть конницы рассеялась и снова собралась где-то в тылу Ростова и Новочеркасска. У хутора Веселого тоже была разбита кавалерия Думенко, поддержанная лишь частью пехоты. У Великокняжеской же наголову разбита самая стойкая и надежная 10-я советская армия из трех пехотных дивизий, предводимая лучшим советским работником Генерального штаба [под]полковником Клюевым.
Достаточно вспомнить весну и лето минувшего года, когда 10-я армия, лично предводимая Клюевым, выдержала всю тяжесть кампании. Особенно тяжело было Клюеву, когда у ст[анции] Лог 38[-я] и 39[-я] дивизии этой армии давали последний бой, решивший судьбу Царицына. Я, командовавший тогда 9[-й] армией, в течение 13 дней должен был выйти в левый фланг войскам генерала Мамантова со стороны Арчеды и атаковать его в тыл. Вместо того чтобы выполнить этот приказ Троцкого, я отвел армию на 250 верст назад под прямым углом от пути отступления. Клюев был поставлен в критическое положение; вся конница генерала Мамантова — 9[-я] и 13[-я] конные дивизии, благодаря отводу 9[-й] армии, бросились в тыл, обрушились на 10[-ю] армию Клюева, и Царицын пал. Но Клюев, окруженный со всех сторон, сумел вывести свою армию и спасти ее от пленения.
В данный момент Клюев является снова центром тяжести и всеобщего внимания Троцкого и советских главковерхов; от него зависит, быть или не быть победе красных войск. В составе 10-й армии по-прежнему находятся 38[-я] и 39[-я] пехотные дивизии, железная дивизия Жлобы[1282] и части Камышинской дивизии с соответствующей кавалерией[1283]. Наше командование учло направление удара 10-й армии и, заблаговременно сосредоточив за правым флангом соответствующий кулак, предприняло решительную контратаку. Войска доблестного Кубанского корпуса генерала Науменко[1284] также были выдвинуты вперед, и в результате новый разгром большевиков у Великокняжеской.
Мы предубеждали, что в ближайшие дни надо ожидать решительных столкновений с 10-й армией, ибо, не разбив этой последней, нельзя было начинать операции против Ростова и Новочеркасска. Потеря Клюевым 29 орудий, сотни пулеметов и взятые тысячи пленных свидетельствуют, что разбита целиком вся армия Клюева. Потеря же 3/4 всей артиллерии делает эту армию небоеспособной на несколько месяцев.
Положение армии Клюева еще больше усугубляется тем, что с конца ноября до конца марта всякое сообщение Царицына с Совдепией прекращается. Связь происходит от Камышина до Царицына только на санях и отчасти автомобилями. Поэтому ни пополнений, ни орудий, ни пулеметов Клюев до апреля месяца не получит, а следовательно, и не в состоянии будет выполнить ни одной сколько-нибудь серьезной оперативной задачи.
В общем Троцкому на армии Клюева нужно поставить крест и в дальнейшем придется придумывать новую операцию, не комбинированную с охватом нашего правого фланга. Наоборот, наше высшее командование получает свободу оперативных действий и, не будучи связано на флангах, может оперировать в любом направлении.
Таково стратегическое значение победы генерала Науменко над армией Клюева, являющейся альфой и омегой всего Южного советского фронта. В связи с поражением Клюева неизбежно поражение и конной группы красных в районе Св. Креста, не говоря уже о Кизлярской ударной группе большевиков, окончательно разбитой и уничтоженной. Остается живучим только центр большевиков — это 9[-я] армия с конницей Думенко. Но первая, связывая конницу Буденного с 10-й армией, сильно растянута в тонкую нитку и напоминает собою паутину, рвущуюся в любом пункте. Конница же Думенко, подобно разбитой кавалерии Буденного, после неудачи у хут[ора] Веселого не в состоянии действовать активно. Поэтому наиболее вероятно, что после троекратного жестокого поражения в трех различных и при этом далеко удаленных точках Южного советского фронта Троцкий временно прикажет перейти всем армиям фронта к глубокой и длительной обороне.
Теперь мы наглядно видим, что поднявшаяся паника в тылу не имела под собой никакой реальной почвы. После победы ген[ерала] Науменко положение фронта можно охарактеризовать уже не только удовлетворительным, как это сказал ген[ерал] Сидорин[1285] до поражения 10[-й] армии, а отличным; красные на всем фронте от Азова до Св. Креста и Кизляра разбиты. На Нижнем Дону они прочно задержаны; всюду красные перешли к обороне, а мы сохранили за собой полную оперативную свободу действий.
ДОКУМЕНТ 22[1286]Н.Д. ВсеволодовТихорецкая — Кавказская
После жестоких и упорных боев по всему фронту у кубанцев снова произошел сдвиг несколько назад.
После удачного наступления на Дмитриевскую кубанцы снова заколебались и отошли к Кавказской. Противник воспользовался замешательством и, перейдя в наступление, сильно надавил на наш правый фланг. Против Кавказской Клюев сосредоточил до 2½ дивизий; охватив фланги кубанцев, части 10-й армии подошли вплотную к Кавказской.
С занятием последней осложняется общее положение на фронте, ибо в случае продвижения XI советской армии вдоль р[еки] Кубани на екатеринодарском направлении положение центра и левого фланга наших армий сделает[ся] вновь тяжелым. Придется вновь осаживать левый фланг назад, чтобы глубина фронта от Ейска до базы Новороссийска не превышал[а] расстояния от Новороссийска до Кавказской. Понятно, что в первую очередь надо ожидать выдвижения кубанских резервов, которые должны восстановить общее положение. А это последнее не так уже плохо. Особенно если принять во внимание, что генерал Шкуро получил вновь боевое назначение и как раз именно на этом важнейшем операционном направлении на Екатеринодар.
Волки Шкуро вновь не замедлят появиться на фронте и тем самым ликвидировать обход X и XI армий на участке Армавир — Кавказская.
[В газетном экземпляре строка утрачена. Видимо — Противник] уже обессилел и не может вести таких яростных атак, какие он вел под Батайском и Ростовом. Вся Х армия, особенно наседающая на наш правый фланг, сильно перемешана. Так, 22-я дивизия[1287] раздергана по частям; первая и третья бригада этой же дивизии оперируют в составе IX армии и ведут наступление со стороны Ильинки.
В общем, в составе Х армии действовали семь дивизий, из коих одна дикая дивизия[1288]. Вот эта последняя, вместе с кавалерийской бригадой Мухоперца[1289], и наступает в разрез между Донской и Кубанской армией. Численность советской дивизии нормального вида достигает 18 тысяч; принимая большие потери, понесенные[1290] дивизиями в ряде боев, можно полагать, что фактически численный состав дивизий не превышает 7–8 т[ысяч]. Но даже и в этом случае мы будем иметь в семи дивизиях Х армии 56–60 тысяч, да с дикой дивизией и бригадой Мухоперца численность возрастала до 65–70 тыс[яч]. Этим грамотным превосходством противника, не считая в этом числе еще частей XI советской армии, наступающей в разрез между Кубанской армией и войсками Северного Кавказа, и объясняется отход Кубанской армии от первоначально занятых ею позиций на правом берегу Кубани. Но с отходом Кубанской армии в районе Лабинского отдела обстановка должна была[1291] измениться. Лабинцы давно уже замешаны в подавлении большевизма в минувшем году, когда они выгоняли мирное население — беженцев, не смущаясь, расстреливали даже грудных детей. Большевики, ушедшие с красными в прошлом году, никогда этого кубанцам не простят, и поэтому можно с уверенностью сказать, что лабинцы на 60 пр[оцентов] должны пойти на фронт и тем обеспечили наш правый фланг.
Левый фланг примыкает к морю и опирается на могущественное содействие нашего флота.
Что же касается центра, то там расположены самые стойкие части Корниловской и Алексеевской дивизий и донские части. Если кубанцы удержатся на р[еке] Кубани у Кавказской и Армавира, по линии на р[еке] Челбасы сделается прочной и надежной [оборона? Фрагмент текста утрачен].
Тогда армия может простоять на приведенных в оборонительное состояние позициях от 1 до 3 месяцев, а непосредственно у Новороссийска, опираясь на союзный флот, еще и больше. В апреле месяце к нам должны подойти сильные подкрепления со стороны болгарских регулярных войск, в числе 25–30 тысяч. Появление новой армии при разрухе большевистского тыла, выступление батьки Махно[1292] и наступление поляков на подступах к г[ороду] Пскову должны в корне изменить обстановку. Большевики вынуждены будут производить новую перегруппировку сил, а на эту последнюю никто не пойдет. Матросам и красноармейцам обещан давно уже отдых, и этот последний они добудут себе[1293] какой угодно ценой.
ДОКУМЕНТ 23[1294]Н.Д. ВсеволодовМинувшее (воспоминания)
Вступление[1295]
Большевистский переворот 25 октября 1917 года
Сборы за границу. Красный пропуск.
Комендант «Чека» Шатов
Петроградская «Чека»
Предварительная тюрьма на Шпалерной улице
Внезапный приезд Урицкого
Великие князья в тюрьме предварительного заключения
Арестованные — в тюрьме предварительного заключения
Снова в «Чека»
Петропавловская крепость
Трубецкой бастион
В третий раз в «Чека»
Бегство из Петрограда
В штабе Южного фронта
В штабе IX советской армии
Начальник штаба IX армии [Княгницкий]
Члены Революционного совета IX армии
Комиссар штаба IX армии
Начальник 14-й пехотной дивизии
Начальник 15-й дивизии Гузарский
Начальник 23-й дивизии Голиков
Заместителя начальника 14-й пехотной дивизии
Дежурный генерал штаба IX армии полковник Гарькавый
Полковники Генерального штаба Яцко и Корк
Ложная тревога
Обвинение в измене, предъявленное мне и штабу IX армии
Военно-полевой трибунал IX армии
Доклад Троцкому о стратегическом положении
на фронте IX армии
Самосуд над начдивом 16
Опереточная охрана
Мое назначение командармом IX армии
Гроза
Краткий обзор событий на Южном советском фронте
в апреле, мае и июне 1919 года
Ворошилов
Междоусобный бой 14[-й] и 23[-й] дивизий
у хутора Сенно[вско]го
Переход к донцам
В штабе Первого Донского корпуса
Город Таганрог
Отступление из Таганрога
Город и порт Новороссийск
Зеленые
Английский миноносец
Потопление английского моторного катера
Остров Лемнос
Константинополь
Кафе «Таксим»
Клевреты Сталина
Бегство из Константинополя
Будапешт
Снова Будапешт
Шопрон
Бегство из Шопрона
Schlitters
Заключение
МинувшееЛос-Анджелес, Калифорния
Начиная с 1914 года я занимал ответственные посты в Главном управлении Генерального штаба VI армии[1297], а также по мобилизации офицеров Генерального штаба, объявленной в июле 1918 года большевиками, начальника штаба Южного фронта[1298] и командующего IX советской армии[1299] и был очевидцем крупнейших военных и гражданских событий последнего периода царской России, чреватых трагическими последствиями.
Состоя в распоряжении главнокомандующего VI армии генерала фан дер Флита[1300], я имел тесный контакт с государем императором, ко мне поступали важнейшие секретные донесения со всего внешнего мира, — они надлежащим образом обрабатывались и отправлялись в Ставку Верховного главнокомандующего.
Все оперативные сведения армии, флота и авиации со всех фронтов с приложением соответствующих схем, карт и объяснительной записки ежедневно обрабатывались мною и начальником штаба Петроградского военного округа князем Енгалычевым[1301] и представлялись государю императору. Его Величество подробно ознакомлялся с событиями на фронтах войны и со своими заметками, сделанными красным карандашом, возвращал доклад обратно за своей подписью-инициалом: «Н».
На моей обязанности было также сопровождать государя во всех его поездках по фронту VI армии, для осмотра укреплений Балтийского побережья и боевых частей, отправлявшихся на фронт. На автомобиле Его Величества, управляемом французским шофером полковником Н., я проезжал тот путь, по которому на следующий день должен был следовать государь. Только после подробного доклада начальнику штаба Петроградского военного округа князю Енгалычеву о полной исправности пути следовал кортеж государя.
Я не собираюсь писать историю Гражданской войны, а хочу лишь в своих воспоминаниях отметить все то, что я видел, слышал и пережил. Полагаю, что освещение событий на Южном фронте в этот важный период войны — конец 1918 и начало 1919 гг. — прольет новый свет на многочисленные труды различных авторов, появившиеся в военной литературе.
Так, например, в книге, изданной советским правительством в Москве, Генерального штаба полковник Какурин[1302], описывая операции на фронте IX армии, где служил и я, указывает неточные данные, а иногда и просто впадает в заблуждение и сообщает неверные сведения, о чем я буду говорить ниже.
Прежде чем перейти к описанию Октябрьской революции, я должен сказать несколько слов о состоянии Петроградского гарнизона в период, предшествовавший разразившимся событиям.
Вследствие сильных и непрерывных боев на фронте в конце 1917 года[1303] явилась настоятельная необходимость в пополнении и укомплектовании частей, понесших большие потери. Благодаря этому в части Петроградского гарнизона широкой волной влились ненадежные и нежелательные элементы: вольноопределяющиеся, прапорщики запаса, студенты и коммунистические пропагандисты. Этот элемент почти сплошь был революционным. Из него быстро образовались коммунистические ячейки. Много влилось в войска гарнизона молодых учителей, которые в большинстве были люди большевистского пошиба и ярые революционеры. Началась бесшабашная пропаганда левого направления, которая с быстротой молнии разложила войска Петроградского гарнизона. Особенно сильно была развита пропаганда в запасных батальонах лейб-гвардии Павловского полка, создав в нем в самое короткое время готовые большевистские кадры.
Во флоте участились случаи неповиновения.
Повсюду можно было видеть подозрительных людей. На площадях народ стал собираться группами, оживленно обсуждая события. Настроение было тревожное, беспокойное. Все чего-то ждали. Воздух был насыщен грядущими переменами. Революция была на пороге.
Всюду было оживление, особенно у Николаевского вокзала. Здесь беспрерывно взад и вперед сновали таинственные автомобили, увозя и привозя каких-то загадочных субъектов еврейского типа.
В небольшой второразрядной гостинице, приютившейся на площади, по секрету из уст в уста передавали последнюю новость: приехал из Берлина сам Ленин[1304]! Пока он здесь инкогнито, но через день-два маска будет сброшена и революция вступит в новую фазу.
Таково было настроение накануне 25 октября: выжидательное, нервное и беспокойное.
Все знали, что исторический час пробил и должно наступить что-то важное, решительное и бесповоротное, что обязательно должно отозваться на судьбе великой, могущественной России.
Зловещие слухи о предстоящем в ближайшие дни вооруженном выступлении большевиков уже не раз волновали общественное мнение. Однако каждый раз даты намеченного переворота проходили благополучно, почему и на этот раз к ожидаемому выступлению большевиков отнеслись скептически. Некоторое успокоение внесли и слухи о решении правительства арестовать Ленина. Мало кто знал, что это решение было запоздалым.
Военные и гражданские власти, начиная с Керенского[1305], чувствовали себя сильными, были излишне самоуверенными и считали себя вполне подготовленными к парированию всяких случайностей.
Я, будучи ген[ерал]-квартирмейстером штаба Московского военного округа[1306], за несколько дней до переворота уехал из Москвы в Петроград в отпуск с самым спокойным сердцем, не подозревая грядущей катастрофы.
Наступил день 25 октября, чудный, осенний, солнечный день. Воздух был прозрачен и свеж. Листья с шорохом падали с деревьев, разнося приятный запах увядающей зелени.
Ничего не подозревая, я с женой и четырехлетним сыном Борисом отправился на Невский проспект. Дойдя до Полицейского моста, я заметил всюду сильное движение. На всех перекрестках и на мостах через каналы, Мойку, Екатерининский и Фонтанку стояли военные пикеты. Всюду сновали военные автомобили, самокатчики, мотоциклисты. Народ пытался собираться кучками, но всякая такая попытка немедленно прекращалась солдатами, грубо разгонявшими толпу. Со стороны Городской думы появился броневик с вооруженными солдатами.
Я уже решил вернуться домой, но не успел дойти до Полицейского моста, как неожиданно передо мной вырос солдат лейб-гвардии Павловского полка. Он был саженного роста, худой, бледный, взгляд был злобный, держал себя вызывающе, нахально.
— По приказанию Совета солдатских и рабочих депутатов предлагаю вам немедленно зарегистрироваться у нашего комиссара, — сказал он.
— Никаких Советов я не признаю и исполняю приказания только Временного правительства, — ответил я. При этом я машинально опустил руку в карман, ощупывая револьвер.
Этого было достаточно, чтобы и без того злобное лицо солдата исказилось и сделалось свирепым. В одну секунду он схватил винтовку на изготовку и поставил затвор на боевой взвод:
— Марш вперед, — заорал он, ударив меня прикладом винтовки по спине, — или я тебя застрелю, как собаку…
Только тогда я заметил, что у меня в кармане не было никакого револьвера. Пришлось повиноваться.
Подойдя к реформатскому собору, я заметил густую толпу солдат, без офицеров. Здесь находилось уже много арестованных штатских и офицеров. Толпа была возбуждена; слышались крики и угрозы по адресу арестованных.
Я подошел к комиссару, одетому в кожаную тужурку. Это был вольноопределяющийся, по всей видимости — еврей. Арестовавший меня павловский солдат злобно заявил:
— Вот этот белопогонник хотел меня застрелить!
Толпа загудела, послышались крики, угрозы.
— Да что с ним «вошкаться»! Пустить его в расход, — галдели солдаты.
— Отвести его в Павловские казармы, — был приговор комиссара.
Сопровождаемых насмешками солдат, матерщиной и хохотом толпы, меня, жену и малолетнего сына повели в казармы лейб-гвардии Павловского полка. Войдя в общий зал, я увидел там массу офицеров, большей частью из Главного штаба. Вид у этих арестованных был подавленный, угнетенный. Всего было человек четыреста. К вечеру началась разгрузка и сортировка по категориям. Жену и сына освободили.
Около шести часов вечера во двор казармы въехали два грузовика с соломой и керосином. Нас подвели к окну и сказали:
— Эй вы, царские лакеи! Керенский и Краснов[1307] идут на Петроград против народа. Если они возьмут столицу, то все вы будете сожжены здесь заживо.
Можно себе представить наше самочувствие после такого обещания. Мы упали духом.
В семь часов вечера из Смольного в казармы прибыли члены Революционного совета Дзевалтовский[1308] и Дашкевич-Горбацкий[1309] и объявили, что все иногородние офицеры подлежат освобождению, но что они должны зарегистрироваться в Смольном. Остальных офицеров, Петроградского гарнизона, отправили в Петропавловскую крепость.
Мне как иногороднему был выдан пропуск в Смольный. Я уже вышел из общей залы, когда вдруг кто-то схватил меня за руку. Я оглянулся и увидел моего злого гения, павловского солдата!
— По постановлению Совета солдатских и рабочих депутатов вы будете судиться за покушение на убийство солдата лейб-гвардии Павловского полка, часового, стоявшего на посту…
Этого было достаточно, чтобы меня вернули в зал арестованных. Однако пропуск, выданный мне Дзевалтовским, отобрать забыли. Но я сохранил присутствие духа и решил усыпить бдительность моего врага-павловца. Я притворился спящим. Павловец, видимо сильно утомленный и голодный, не замедлил исчезнуть, очевидно, с намерением что-либо перекусить. Я воспользовался этим случаем.
Мне повезло: в казармы, на смену комиссара, прибыл в это время новый вольноопределяющийся, совсем юнец, Я предъявил ему пропуск, выданный мне Дзевалтовским. Вид у меня был настолько самоуверенный и решительный, что заменивший комиссара юнец, ни на минуту не задумавшись, дал мне сопровождающего, который и вывел меня из казарм полка. В темном коридоре мы встретили злополучного павловца, но, к большому моему счастью, он меня не заметил или не узнал. Через пять минут я был уже на свободе.
Направляясь к Невскому проспекту, я неожиданно услышал оклик: — Стой. Пропуск!
— Свой! — ответил я, предъявляя мой пропуск. — Я еду с важным поручением от товарища Дзевалтовского к товарищу Ленину.
Врал я нагло.
Начальник заставы, красногвардеец с большими усами, стал рассматривать мой пропуск, читая его по складам. После короткого раздумья он заявил товарищам:
— Ребята, он наш! Пропустите его.
Бедный начальник заставы! Он, очевидно, был неграмотный, ибо, рассматривая мой пропуск, держал его вверх подписями.
Через пятнадцать минут я был у себя дома на Морской. На следующий день я узнал, что все генералы, находившиеся на грузовике, отвозившем арестованных в Петропавловскую крепость, были сняты с него на Троицком мосту и частью брошены в Неву, а частью тут же, на мосту — расстреляны.
Началось отсиживание мое в квартире на Морской, так как выход на улицу был крайне опасен: напротив находилась телеграфная и телефонная станция, осаждаемая большевиками, которые все время держали ее под сильнейшим пулеметным и ружейным огнем. Броневики запирали выход как в сторону Невского проспекта, так и Исаакиевской площади. Всюду стояли заставы красногвардейцев и матросов. Пулеметы трещали непрерывно, с утра до ночи. Юнкера с необычайным мужеством и самоотверженностью защищали станцию в надежде на скорый подход подкреплений.
Общая обстановка в этот момент была крайне туманна. Дзевалтовский уверял, что большевики владели всем Петроградом и что силы матросов и красногвардейцев насчитывали более чем восемьдесят тысяч бойцов. Крейсер «Аврора» и миноносцы стояли у Николаевского моста, готовые в любой момент открыть огонь по Зимнему дворцу. Носились упорные слухи, что Керенский бежал, а Временное правительство в полном составе арестовано и отправлено в Петропавловскую крепость[1310]. Войска Петроградского гарнизона якобы полностью перешли на сторону красных.
Повсюду шли поголовные обыски и аресты.
В ночь на 27 октября, в час ночи я был разбужен страшным шумом и криком. Подойдя к окну, я увидел, что матросы и красноармейцы громят винный погреб. Дорогие вина и шампанское рекой лились по двору…
По городу ходили фантастические слухи.
Однажды, около десяти часов вечера, ко мне явился молодой человек, лет восемнадцати. Он был одет в кожаную тужурку комиссарского типа, сапоги и брюки пехотного образца, на голове — матросская шапка, через плечо красовалась пулеметная лента; на поясе висели два револьвера.
— Я — москвич, — заявил он. — Я ищу генерал-квартирмейстера штаба Московского военного округа.
Я представился.
— Я случайно узнал, что вы здесь, — сказал юноша, — и предлагаю вам мои услуги.
Но чем он мог быть мне полезен? Разве как разведчик. Керенский с первого дня революции был мне противен. Особенную брезгливость вызвал он у меня, когда, адвокат по образованию, взял на себя обязанности военного и морского министра. Более зло и жестоко насмеяться над военным делом было невозможно. С этого момента армия была обречена на верное поражение.
Выступление генерала Корнилова[1311] против Керенского почти весь штаб Московского военного округа принял сочувственно и стал на сторону Корнилова. Я был в это время генерал-квартир-мейстером. В штабе, при помощи надежных писарей, было отпечатано пять тысяч экземпляров воззвания ген[ерала] Корнилова. При сформировании, по приказанию командующего войсками ген[ерала][1312] Верховского[1313], двух заградительных отрядов против генерала Корнилова, эти последние были снабжены орудиями без затворов и замков, а потому стрелять не могли. Начальник штаба ген[ерал][1314] Рябцев[1315], узнав об этом, пришел в неописуемую ярость. Не знаю, чем бы все это кончилось, но, к моему счастью, через три дня после этого он был арестован большевиками и при попытке бежать был застрелен[1316].
В этот период восстания большевиков в области военного управления был полный хаос.
Во главе Петроградского военного округа был генерал[1317] Полковников[1318]. Ему было не более тридцати шести лет. Отсюда понятно, что он не имел ни надлежащего опыта, ни авторитета. К тому же он имел нерешительный, вечно колеблющийся характер. Он всегда дрожал за свою шкуру и пессимистически смотрел на будущее. В августе месяце он показал себя с отрицательной стороны, изменив генералу Корнилову: он оставил генерала Корнилова, в распоряжении которого состоял, и перешел на сторону Керенского[1319]. Еще через несколько дней он вступил в преступные переговоры с Советом солдатских и рабочих депутатов и затем перешел на их сторону. Имеются неоспоримые данные и доказательства тому, что Полковников в период выступления большевиков всецело поддерживал их против Керенского. На его счет нужно также отнести и большие жертвы, которые имелись в результате массового убийства юнкеров, посланных сражаться с подавляющими силами матросов и красногвардейцев вообще и в частности — для обороны телефонной станции. Здесь поистине происходила бессмысленная резня и кровавое побоище. За все эти деяния он впоследствии получил должное возмездие: в ноябре месяце 1918 года, занимая у большевиков, по доброму желанию и в силу неограниченного честолюбия, пост начальника штаба Приволжского военного округа[1320], он был повешен ими на Дону, в одном из зимовников Задонской степи[1321]. Большая вина Полковникова состояла еще и в том, что он не предпринял ничего для защиты и охраны Временного правительства.
Все точно знали, что вскоре последует выступление большевиков. Не знали только, когда именно оно произойдет, а потому и времени было более чем достаточно, чтобы задолго до выступления создать сильный, надежный и верный отряд из трех родов оружия, на который можно было бы положиться. В Петрограде в это время слонялось, без всякой цели и смысла, много офицеров. Из них можно было сформировать сильный отряд, придав ему верные казачьи части.
В действительности ничего сделано не было. Каждый был предоставлен самому себе. Все плыли по течению, разрозненно, по своему усмотрению, как Бог на душу положит, не оказывая никакого сопротивления большевикам. При таких условиях что же могли сделать отдельные офицеры, изолированные от внешнего мира? Сопротивление для них было невозможно.
Вся инициатива была в руках большевиков. Они действовали решительно, планомерно, организованно. Все их распоряжения исполнялись точно, быстро и беспрекословно. Да, они были полновластными господами города Петрограда!
Вот при такой туманной обстановке предложил мне свои услуги мой незнакомец. Конечно, я воспользоваться ими не мог, так как действительно был беспомощным, находясь в чужом гарнизоне. В свою очередь я предложил ему переночевать у меня.
На следующий день на рассвете незнакомец выехал на фронт, обещая мне привезти последние новости оттуда. Поздно вечером того же дня он действительно вернулся и принес очень хорошие сведения. По его словам, конный корпус генерала Краснова занял Гатчину и, после боя 28 октября — Красное Село[1322]. За казаками шла пехота. Настроение Красной гвардии и матросов сильно упало. Все опасались исхода боя, который был неизбежен на подступах к Петрограду…
Матрос говорил с увлечением. Видно было, что его симпатии полностью на стороне правительства. Прошел еще один день, и мой незнакомец явился снова. Его трудно было узнать: он был чем-то подавлен, усталый, измученный. В самых мрачных красках он изложил мне события дня:
— Все погибло, — сказал он. — Керенский бежал, переодевшись в женское платье. Казаки разбиты и отброшены на Гатчину. Генерал Краснов взят в плен. Настроение белых подавленное, угнетенное. Дальнейшее сопротивление невозможно.
Хуже того, о чем мне рассказал незнакомец, быть не могло.
В последующие дни я узнал, что действительно все погибло.
Казаки уходили на Дон. Большевики торжествовали полную победу. Впереди не было никакого просвета.
Началась кровавая вакханалия: всюду шли повальные обыски, аресты и расстрелы. Каждый ждал своей очереди.
Оставалось на выбор два выхода: или признать большевиков, или бежать за границу. Я выбрал последнее, но являлся вопрос, куда бежать? Через Украину или Дон или через Сибирь? Где достать документы? Как быть с семьей?
Вот перед такой тяжелой проблемой очутилось неожиданно для себя наше многострадальное рядовое офицерство, загнанное, как затравленный зверь, в тупик. Помощи ждать было неоткуда.
С обеих сторон началась усиленная подготовительная работа. Со стороны «Чека»[1323] вырабатывались способы и приемы, как бы скорее и лучше заманить в свою западню опаснейших врагов — офицеров. А эти последние стали придумывать самые изощренные способы легко и безопасно исчезнуть и избежать цепких лап «Чека».
В «Чека» спешно разрабатывались планы проведения всеобщей регистрации офицеров и разделения их на «овец и волков». Офицеры стали рыскать по разным консульствам, ища какой-либо лазейки, чтобы покинуть Россию. Многие из них широкой волной двинулись, кто — на Юг, в Донскую область, а кто — в широкие просторы Сибири, в надежде скрыться в ее заповедных лесах и тайных убежищах. Большая же часть офицеров бросилась на Украину, где большевики ловко подготовили верную западню для всех, желавших перейти границу с Польшей.
В начале 1917 года, 17 января, в моей жизни произошло крупное событие, которое так или иначе повлияло на мою дальнейшую судьбу. В это время я жил в своей вилле в Удельном парке, в десяти верстах от Петрограда. Ввиду предстоящего отъезда на фронт, я взял из Государственного банка все мои сбережения.
17 января, как обычно, в девять часов утра я выехал на работу в Генеральный штаб. Как только я вошел туда, швейцар мне сообщил, что по телефону из моей виллы передавали, что случилось какое-то несчастье и что я должен немедленно вернуться. Как на крыльях я летел по Каменноостровскому проспекту обратно домой. Подъехав ближе к парку, я увидел, что из его середины, оттуда, где находилась моя вилла, поднимался широкими клубами, почти вертикально к небу, густой черный, как смола, зловещий дым. Не было никакого сомнения — это горел мой особняк. Еще ближе подъехав к пожару, я увидел, что верхний этаж уже весь был объят пламенем, а вместе с ним жертвой огня сделалось и все то, что там было. В гостиной дотла сгорела вся мебель в стиле Людовика XVI. Погибли дорогие картины: «Мадонна» — Мурильо[1324], «Бородинский бой» — Верещагина, «Атака хана Нахичеванского под Вафанг[о]у» — Владимирова и много других. Сгорели: рояль Бехштейна красного дерева с бронзой, дорогие персидские ковры, хрусталь и вообще все, что только было ценного и дорогого, как по цене, так и по памяти. Стоявший в столовой буфет с хрустальной посудой рухнул с верхнего этажа вниз, увлекая за собой всю дорогую посуду и серебро. Сгорел будуар жены в стиле рококо, а в нем погибли собольи меха, бриллианты и вся одежда. Убыток был колоссальный, а хуже всего — погибли в огне и все процентные бумаги и деньги, взятые мною из Государственного банка.
Пожар начался в детской комнате, где находилась громадная кафельная печь. Потолок был оклеен дорогими обоями. В связи с сильным морозом, доходившим в тот день до 38 градусов ниже нуля, печь была натоплена до раскаления. Обои на потолке начали тлеть и затем вспыхнули. Детская была в один миг охвачена пламенем.
Моего спящего четырехлетнего сына Бориса нянюшка едва успела вынести, завернув его в толстое одеяло. Через бушующее море огня ей удалось проскочить, но она получила сильные ожоги и была отправлена в госпиталь. Спасти не удалось ничего. Сгорело все до основания, и мы остались совершенно разоренными и без приюта. Не было ни белья, ни одежды.
Все, что было нажито и приобретено целыми годами тяжелого труда — исчезло навсегда. Жизнь нужно было начинать снова.
С такими грустными и мрачными мыслями я и моя семья приехали в Парижскую гостиницу на Морской. По дороге я заехал в гараж исправить крыло на единственном оставшемся мне автомобиле, погнутое во время пожарной сутолоки. Гараж оказался прокатным. Владелец его, увидев мой красивый, изящный «Гупмобил», стал просить отдать его на прокат за проценты, на ночную работу. Для меня это был неожиданный выход из положения: отдав автомобиль на прокат, я в первую же ночь получил чистыми пятьсот рублей, то есть как раз такую сумму, какую я получал на службе в Генеральном штабе за один месяц. Разница — колоссальная: пятьсот рублей только за одну ночь или столько же за целый месяц тяжелой и ответственной работы в Генеральном штабе.
Окрыленный успехом, я через четыре месяца уже имел возможность купить еще два автомобиля — «Орел» и «Наган» и, взяв на проценты еще три автомобиля, открыл свой собственный гараж. Три дежурные телефонистки круглые сутки посменно сидели в гараже и принимали заказы. Работа пошла блестяще.
Несмотря на наступивший продовольственный кризис, я и моя семья не имели никаких лишений. На черном рынке все было к нашим услугам.
Таким образом, у меня образовалась крупная сумма денег, давшая возможность беззаботно и легко пережить первые удары Октябрьской революции.
В начале сентября я получил назначение на должность генерал-квартирмейстера штаба Московского военного округа и должен был выехать в Москву.
Уезжая, я поручил гараж моему другу, полковнику Екимову[1325]. Но уже через две недели после моего отъезда я получил очень грустные сведения. Телефонистки вошли в контакт с шоферами и стали нагло и беспощадно грабить кассу. Автомобили утром выезжали на работу и назад не возвращались, работая весь день у вокзалов, и шоферы клали деньги в свой карман.
Взяв отпуск, я вернулся в Петроград, где застал печальную картину: в гараже был полный развал; всюду была грязь, валялись консервные банки и разбитые бутылки из-под вина и водки. Пришлось гараж закрыть и служащих распустить.
Пользуясь автомобилями как прокатными до самого большевистского переворота, я совершенно не чувствовал никаких лишений и не знал никаких забот и нужд.
Собираясь бежать из Петрограда, все мои надежды и упования я возлагал на три мои[х] автомобиля. Только они могли мне дать необходимые средства для побега. Продать их, благодаря целому ряду большевистских декретов, было невозможно, но использовать как прокатные было легко.
В это время езда на автомобилях частным лицам была строжайшим образом запрещена и, кроме того, шла поголовная реквизиция частных автомобилей.
Спасти автомобили от реквизиции, да еще и достать красный пропуск, который выдавался лишь высокопоставленным большевикам, военным частям и учреждениям, было делом нелегким, даже невозможным. Но здесь мне посчастливилось.
Ввиду тревожного положения на фронте и большой угрозы Петрограду, с одной стороны — немцев, а с другой — белых организаций, из служащих городской управы был сформирован так называемый «муниципальный отряд Красной армии». Для нужд этого отряда понадобились автомобили, а их-то и не было.
Опасаясь, что мои автомобили будут реквизированы, и в то же время желая оградить себя от возможного ареста, я явился в городскую управу к народному комиссару Калинину[1326] и сам предложил ему все три свои автомобиля для пользования. Однако я поставил и условие: один из автомобилей, в случае нужды, будет предоставлен в полное мое распоряжение. Так как в это время, как я указал выше, в Петрограде была большая нужда в автомобильном транспорте, то мое предложение было принято безоговорочно и даже с большой благодарностью.
В итоге через три дня у меня не только был красный пропуск в кармане, — этот драгоценный и магический пропуск, — но я получил еще и номинальную должность начальника штаба муниципального отряда Красной армии. Так я обезопасил себя от возможного ареста и от большевистских упреков в том, что являюсь дармоедом и преступно ем народный хлеб. Таким образом, оказалось, что «и овцы целы, и волки сыты». С этого момента начались усилия по добыванию необходимых средств к побегу.
Местом работы была «Вилла Роде» — самое большое кабаре в Петрограде. До революции здесь бывали инкогнито государь и великие князья; здесь кутил Распутин[1327], устраивая фантастические, безобразные оргии, швыряя направо и налево сторублевые екатерининки танцовщицам и цыганкам. А теперь в «Вилла Роде» собиралась самая высокая и отборная большевистская, красная знать, так сказать — красные сливки.
Автомобилем правил я сам и лишь иногда ночью брал помощника. Мой автомобиль стоял далеко, в глубине огорода, замаскированный зеленью и соломой. В случае надобности меня вызывали по телефону, делая это с большой осторожностью и выбирая для развоза гостей надежных, не коммунистов. Ввиду возможного ареста этого автомобиля, неподалеку стоял другой мой автомобиль «Опель», на котором, в случае грозящей опасности, я мог бы бежать и скрыться.
Тот, кто хотел провести время в более уединенной, спокойной, так сказать семейной обстановке, без ненужных дебошей и битья хрустальной посуды, — ехал к цыганам в Новую Деревню. Здесь можно было слушать незабвенные мелодии русских народных песен, исполнявшихся под аккомпанемент гитар и балалаек[1328]. Здесь же можно было слушать и популярные цыганские романсы в исполнении красавиц-цыганок, заставлявших слушателей трепетать, а иногда и плакать под звуки их необыкновенных контральто. Цыгане и цыганки восторженно встречали дорогих гостей, опьяняя их пением и пляской. Они были разодеты в праздничную одежду: мужчины — в яркие, цветные шелковые рубашки, поверх которых были надеты поддевки разноцветного бархата; на ногах — лакированные сапоги гармоникой; на руках дорогие кольца и перстни; все — с гитарами или балалайками. Цыганки в сказочных шелковых и парчовых разноцветных сарафанах, унизанных дорогим жемчугом, золотым и серебряным бисером и стеклярусом; на шее — традиционные ожерелья из разноцветных камней и русских золотых монет; в ушах — типичные громадные золотые кольца; на руках — драгоценные камни. Все они имели знаменитые оренбургские шали и разных ярких цветов платки из тончайшего китайского и японского шелка; на ногах — серебряные и золотые, усыпанные разноцветными камнями, туфли.
Воздух был насыщен ароматом духов — «Лориган Коти» и «Хубижан».
Вот очаровательная цыганка кокетливо подходит к купцу с окладистой бородой и под аккомпанемент русской семиструнной гитары поет своим обворожительным контральто:
Поговори-ка ты со мной,
Гитара семиструнная.
Вся душа полна тобой,
А ночь такая лунная.
Купец бросает пачку ассигнаций.
Начинается непринужденное веселье.
Вот подходит красивый молодой цыган и под мелодичные звуки гитары поет:
Дорогой дальнею и ночью лунною
И с песней той, что вдаль летит звеня,
И с той старинною, с той семиструнною,
Что по ночам так мучила меня.
Так живи без радости, без муки,
В даль мои умчалися года.
И твои серебряные руки
С тройкой улетели навсегда.
Гость, слушая мелодию, глубоко задумался, вино подогрело его чувства, он готов уже прослезиться, вспоминая свое далекое прошлое…
Но в это время очаровательная молодая цыганка схватывает бубен и, пожимая плечами и потряхивая бюстом, исполняет полный неподдельного огня, жизни и удали бравурный цыганский танец. Хор цыган вторит: «Ту-са, ту-са, ту-са мека ме-ча-чо целоваться горячо!..»
Обожая музыку и пение, я любил такие вечера, когда можно было хотя бы на короткое время забыться, отойти от горькой действительности и отдохнуть душой, и телом, и сердцем. Я и мой помощник с большим удовольствием слушали цыганские романсы, сидя в соседней комнате.
Однажды мой помощник выпил больше, чем следовало, и, в мое отсутствие, разоблачил мое инкогнито, рассказав хозяину, кто я. Последний не замедлил сообщить новость гостям. Узнав, что они имеют дело с шофером — генералом[1329] Генерального штаба, гости немедленно вытащили меня в большую комнату, и с этого времени я стал у цыган почитаемым гостем и скромным участником общего веселья.
Хозяин-цыган был особенно доволен, так как нередко случалось, что гости в разгаре вечера вдруг впадали в меланхолию и раздумье, и тогда я играл им на рояле незабвенные вальсы Шопена. Этому были рады и цыгане, ибо моя игра давала им возможность сделать небольшой перерыв и немного отдохнуть.
Ввиду поголовной безграмотности красногвардейцев, стоявших на постах у мостов и на важных перекрестках дорог, большею частью рассматривавших мой пропуск, держа его подписями кверху, я позволил себе заняться хлестаковщиной: при опросах на пикетах я опускал слова «муниципального отряда» и именовался просто начальником штаба Красной армии. Фурор был ошеломляющий. Меня всюду пропускали без малейшей задержки, отдавая честь, вытянувшись в струнку.
Деньги сыпались в карман, как из рога изобилия. Желанная минута побега приближалась. Комиссары платили за проезд прямо запечатанными пачками ассигнаций так называемых «керенок», сразу по пять-десять тысяч.
Однажды я получил вызов: отвезти двух важных комиссаров в Новую Деревню. Взял я их на фабрике «Треугольник». Комиссары были возбуждены:
— Пошел полным ходом, что есть мочи! — крикнул один из них.
Я дал моему «Гупмобил» полный газ и полетел вперед, что называется — пулей. В моем уме уже мелькала пачка ассигнаций, по крайней мере, тысяч в десять, которые должны заплатить комиссары за дальний проезд. Я ехал и улыбался от удовольствия. Подъезжая к Садовой, я вдруг увидел перед собой с правой стороны — трамвай, а с левой — старуху, переходящую улицу. Чтобы не задавить старуху, я круто повернул вправо, намереваясь проскочить в узкое пространство между старухой и трамваем, рассчитывая, что старуха будет продолжать идти. Но последняя остановилась, как вкопанная, и я со всего размаха ударился втулкой переднего колеса в телеграфный столб. Сидевший рядом со мной четырехлетний сын Борис, которого я часто брал с собой, от сильного толчка вылетел из автомобиля и упал в трех метрах от радиатора. Благодаря хорошей бараньей шубе и меховой папахе, с ним ничего не случилось. Оба комиссара также выпали из автомобиля и беспомощно лежали на мостовой: у одного из них сочилась кровь из носа и рта, а у другого была рана на лбу и разбитыми стеклами были порезаны руки.
Передняя ось автомобиля согнулась в дугу, а радиатор от сотрясения лопнул в нескольких местах и представлял собою настоящий Бахчисарайский фонтан.
У меня была рана на левой руке и сильнейшая боль в ключице.
Придя в себя, комиссары впали в бешенство. Сильно хромая, они потащили меня в комиссариат. Но, пройдя несколько шагов, они остановились и дальше, от боли в ногах и руках, идти не могли. К тому же, мой сын, не столько от боли, сколько от испуга, заливался слезами и кричал благим матом. Увидев это, комиссары, осыпая меня руганью высокого полета, сели на извозчика и поехали в госпиталь.
Хотя мой автомобиль и был основательно покалечен, но приятное сознание, что и комиссары изрядно пострадали, создавало мне некоторое удовлетворение.
Спустя месяц после этого эпизода произошло одно событие, имевшее решающее влияние на мои дальнейшие планы.
Это было в конце июля 1918 года. Как всегда, я стоял со своим автомобилем на углу Невского проспекта и ожидал пассажиров. Вскоре ко мне подошел молодой человек, лет двадцати пяти, невзрачного вида.
— Автомобиль прокатный? — спросил он.
— Да, — ответил я. — Куда желаете ехать?
— Вознесенский проспект, 8, - ответил он.
Мы поехали. На этот раз я был со своим шофером, имевшим внушительный вид. Проехав две улицы, пассажир приказал мне свернуть на Гороховую, 8. А на Гороховой, 2 была «Чека». Я сразу догадался, что я имел дело с агентом «Чека».
Было девять часов вечера и начало смеркаться. Я ехать на Гороховую отказался. Тогда мой пассажир вынул револьвер и, угрожая им, приказал немедленно туда ехать. Но я ведь человек военный, да еще бывший гусар[1330] и потому не испугался. Заехав в темный переулок, я остановил машину, слез и подошел к агенту:
— Молодой человек, вы не рассчитали свои силы и шансы, — сказал я. — У вас есть револьвер… Но и мы имеем два! А потому потрудитесь немедленно оставить мой автомобиль.
Молокосос был неопытным агентом, увидев у нас два револьвера, он струсил, очень побледнел и, не говоря ни слова, покорно вышел из автомобиля и исчез в темноте.
После такого происшествия продолжать «конспиративную» работу на автомобиле было немыслимо, и я решил немедленно бежать. Денег у меня было достаточно. Оставалось срочно достать паспорта, хотя бы фальшивые, и тронуться в далекий, полный неизвестности путь.
Легче всего было получить и визировать украинский паспорт. Офицеры массами бросались на эту приманку. Пройдя целый ряд казуистических мытарств, они получали желаемые паспорта на выезд и с ними попадали на последнюю станцию по Гороховой, 2, Здесь была «Чека». Здесь должна была быть поставлена последняя печать, без которой паспорт считался недействительным. Но здесь-то и ожидала всех роковая западня: все без исключения попадавшие сюда офицеры арестовывались, сортировались и большинство их бесследно исчезало, часть их направлялась в тюрьмы, а часть — просто расстреливалась.
В конце июля была объявлена наконец долгожданная всеобщая регистрация офицеров Петроградского гарнизона. Цель этой регистрации была ясна каждому: нужно было узнать адреса, а затем начать поголовные аресты. Они и начались в начале августа. Арестовывались все, отметившиеся беспартийными. Тюрьмы были переполнены до отказа.
Из опасения ареста я, пользуясь красным магическим пропуском, отвез свою семью в с[ело] Фалилеево под г[ородом] Ямбургом, в надежде оттуда на автомобиле пробраться к Нарвской заставе. Однако в ночь на 26 июля я должен был оттуда неожиданно бежать. Я был предупрежден о грозящей опасности одним добросердечным крестьянином всего за полчаса до бегства.
Дело в том, что местная коммунистическая ячейка, рассмотрев мой пропуск, нашла его подозрительным и запросила Петроград. А оттуда пришел приказ меня немедленно арестовать. Пешая милиция прибыла к нам как раз в то время, как я посадил в автомобиль жену и детей — четырех и двенадцати лет. Едва я сел за руль, как послышались крики:
«Стой! Ни с места! А то будем стрелять!»
В ответ на это я дал полный газ, и мой «Гупмобил» понесся стрелой. Вслед послышались выстрелы. К счастью, стреляли из револьверов да еще в темноте. Никто из нас не был ранен. Только одна пуля попала в нижнюю часть кузова, и было разбито левое стекло. «Гупмобил» несся стрелой по направлению к Петрограду…
Но, увы! Он несся для того, чтобы через полтора часа передать меня в цепкие лапы самого кровожадного и ненасытного из кровопийц, алчного и вечно жаждущего крови зверя и палача петроградской чрезвычайки — Шатова[1331].
Около трех часов ночи, крайне встревоженный происшедшим и неудачной попыткой ареста в с[еле] Фалилеево, я прибыл на Невскую заставу[1332]. Несмотря на ранний час, здесь было заметно большое оживление. Всюду сновали патрули. Главный начальник караула, проверив мой пропуск, сверясь с каким-то списком, бывшим у него в руках, приказал меня пропустить. Вскоре я заметил, что вслед за мной, почти по пятам, следовал таинственный мотоциклет военного типа. Чтобы избавиться от этого преследования, я остановился у проходного двора, имеющего два выхода. Войдя во двор, я быстро вышел из него на другую улицу, предварительно условившись с женой, что она останется в автомобиле до тех пор, пока мотоциклист не войдет во двор, разыскивая меня. Прождав десять-двенадцать минут, мотоциклист вошел во двор, а в это время автомобиль с моей семьей быстро исчез. Так я избавился от назойливого преследования.
Встретившись в условленном пункте с женой и детьми, я послал моего двенадцатилетнего сына — кадета Николаевского кадетского корпуса — на разведку. Он отправился на мою квартиру на велосипеде, причем мы условились, что если во дворе и в квартире не будет ничего подозрительного, то он к нам не вернется, а останется дома.
Прождав сына вблизи квартиры около получаса, я решил, что все благополучно, и мы отправились домой. Но случилось нечто неожиданное: по дороге мой сын натолкнулся на красногвардейский пикет, который узнал в нем «буржуя» и на этом основании отобрал велосипед. Таким образом, сын не мог выполнить данную ему задачу. Подъехав к квартире, я сразу понял, что мы совершили роковую ошибку, но было уже поздно исправлять ее.
В Петрограде я имел две квартиры: одну «конспиративную» (безопасную), близ Сенного рынка, куда я перевез почти все ценные вещи, и другую — «официальную», на Гороховой, 10, рядом с «Чека». Оставаться на этой последней, находящейся по соседству с «Чека», было безрассудно и более чем опасно. Но для намеченного бегства мне был необходим бензин, который был взят на учет и достать который в городе было невозможно. Мой же бензин находился в квартире на Гороховой, 10, и потому я должен был туда ехать во что бы то ни стало.
Особняк, в котором я жил, был очень старинный и принадлежал светлейшей княгине Чернышевой[1333]. Здесь когда-то устраивались фешенебельные, роскошные балы и рауты. Здесь часто бывал[и] император Александр Третий и великие князья.
Особняк имел два этажа, построенных покоем[1334] знаменитым итальянским архитектором. В особняке было много различных закоулков и тайных ходов, целый лабиринт различных коридоров. Я занимал квартиру в нижнем этаже, и в ней тоже был потайной ход, выходивший на Гороховую улицу. Я очень надеялся на этот ход, рассчитывая проникнуть в квартиру незамеченным. Мне это удалось.
Пробравшись тихо в кабинет, я в течение пятнадцати-двадцати минут взял там все, что мне было нужно; оставалось взять только бензин.
Я уже вышел было на улицу, как вдруг кто-то схватил меня за руку. Вслед за этим зажегся ослепительный электрический свет, и я увидел перед собой двух чекистов очень поганого вида.
— По приказанию коменданта «Чека» товарища Шатова все находящиеся в этой квартире люди подлежат аресту. Мы давно уже вас ждем, — сказал один из них. — Оставайтесь здесь, сейчас придет сам Шатов, — добавил он.
Я оцепенел от ужаса и неожиданности. Потом меня взяла страшная досада: ведь меня предупреждали о предстоящем аресте; за мной была установлена слежка, мне даже точно называли имя Шатова, который должен был меня арестовать. Тем не менее я все-таки попался в западню, так просто и глупо, как наивный и неопытный мальчишка.
В тревоге я ждал прибытия Шатова. Самые мрачные мысли роились в моей голове. Вся моя работа по подготовке к побегу свелась к нулю. Надо было начинать все снова, а может быть, все навсегда рухнуло, как карточный домик, и впереди меня ожидали только допросы, пытки и, кто знает? — расстрел.
Все находившиеся при мне ценные вещи — деньги, бриллиантовый перстень — я передал жене и дал ей надлежащие инструкции на будущее.
Во двор вошел караул, но не из красногвардейцев, а [из] четырех солдат. Очевидно, Шатов считал меня очень важным преступником. Солдаты тупо и безразлично меня разглядывали.
Мои размышления нарушил шум и громкий говор. Я оглянулся и увидел перед собой зверя-Шатова и его адъютантов…
Запыхавшийся, красный, как рак, со злобно сверкающими и налитыми кровью глазами, не пришел, а прибежал сам палач Шатов. Пот лил с него ручьем, так он спешил и бежал, чтобы скорее схватить новую крупную добычу.
Кто был Шатов? Одни говорят, что он был фельдфебелем пехотного полка; другие утверждают, что он был выкрестом-евреем и носил фальшивую фамилию. Но достоверным было одно: на его совести было много убийств. Он был среднего роста, коренастого сложения, довольно полный. Серо-зеленые глаза, как у кошки, всегда были налиты кровью. Его жирная, наглая и нахальная рожа вызывала естественное отвращение и производила отталкивающее впечатление.
Слухи о его зверствах, о производимых им пытках, о его средневековой жестокости внушали каждому страх. Все знали, что из его цепких преступных лап освободиться было невозможно. Только чудо могло спасти и вырвать жертву от этого вампира. Он с улыбкой на устах отправлял на тот свет даже лучших своих товарищей.
Самой большой его страстью был допрос офицеров. Он не останавливался ни перед чем. Желая запугать, он стрелял поверх головы допрашиваемого. Собственноручно расстреливал свои жертвы из револьвера. В подвалах чрезвычайки так погибли десятки офицеров. Он сдирал кожу с пальцев офицеров и вырезывал на их теле — на плечах — погоны и царские вензеля. Это был в полном смысле слова не человек, а изверг, не знающий границ своим зверствам и садизму. Это был тот Шатов, у которого не дрогнула рука собственноручно расстрелять жену одного авиатора, с грудным младенцем на руках, оставшуюся заложницей за мужа на Северном фонте.
Злобно метнув глазами, Шатов сунул мне в руки бумагу:
— Это ордер советского правительства на производство у вас обыска и ваш арест, — сказал он.
Начался обыск. Со стен сдирали дорогие обои и гобелены из дорогой шелковой материи; разрезали красную сафьяновую обивку кабинетной мебели; распарывали матрасы, персидские ковры; выламывали кирпич из камина и в ванной комнате; ломали паркет; срывали портьеры с окон. Это было действительно нашествие диких скифов и вандалов…
Я не мог понять, что мог искать у меня Шатов. Документы? Деньги? Или улики какого-то таинственного военного заговора? Или — может быть! — деньги, награбленные в каком-либо банке?
Во всяком случав, разгром квартиры был полный. Как говорит русская пословица, «Мамай воевал, Чикулай ночевал»…
Наконец четырехчасовый обыск кончился. Трофеями были:
1) револьвер «Наган» и сто патронов;
2) моя гусарская сабля и
3) большой бронзовый орел с моего чернильного прибора, принятый за орла с каски — головного убора лейб-гвардии Кавалергардского полка.
— За оружие, орла и патроны вы заплатите дорого, — заявил мне Шатов. — Очевидно, царский орел вам очень дорог, если вы не можете с ним расстаться, — добавил он.
Какой же он был идиот! Какое отношение имело мое оружие и бронзовый орел с чернильницы к революции? Здесь Шатов лишний раз показал себя глупым и бездарным человеком.
Но, впрочем, все это были лишь цветочки, а ягодки — впереди! ими оказались девять автомобильных номеров для трех моих машин, найденные в складе бензина.
В Петрограде автомобильные номера каждый год выдавались новые, а старые подлежали уничтожению. Таким образом, у меня за несколько лет собралось девять номеров от трех автомобилей. Как уже было сказано выше, два автомобиля я предоставил в распоряжение городской управы («Опель» и «Наган») а третий («Гупмобил»[1335]) оставался у меня.
Увидев один автомобиль и девять номеров, Шатов просиял, ибо этого было достаточно для его больного воображения, чтобы немедленно нарисовать «полную картину контрреволюции».
— Зачем вам были нужны девять разных номеров, когда у вас всего один автомобиль, — спросил он. И, не подождав ответа, продолжал: — Затем, что ваш автомобиль обслуживал преступную монархическую организацию. И все ваши девять номеров — фальшивые!
Я не мог удержаться от смеха.
Но Шатов очень серьезно продолжал: — Да, мы давно за вами следили. Нам также точно известно, почему вы переехали с семьей в с[ело] Фалилеево. Вы состоите членом тайной преступной организации, задумавшей поднять восстание в Ямбургском уезде. Мы знаем также и еще кое-что, но об этом мы поговорим позже, — кричал он, — ваш шофер во всем сознался!
Выслушав Шатова я понял, что он ловит меня «на пушку», так как ни в каких тайных организациях я не состоял, а о восстании в Ямбургском уезде абсолютно ничего не знал, а потому и не мог быть к нему причастным. Все обвинения Шатова были голословны, ни на чем не основаны, а потому абсурдны, Я молчал, ибо возражать Шатову, пытавшемуся доказать, что я — контрреволюционер, все равно было бесполезно.
Под сильнейшим конвоем меня повели в Чрезвычайку. Выйдя во двор особняка, я увидел моего шофера Базера. Он был бледен, как смерть, глаза его впали, сам он дрожал, а зубы стучали. Было очевидно, что он потрясен случившимся и ужасно напуган. По всей вероятности, его исполинская фигура внушала сильное опасение сопровождавшим его двум тщедушным красногвардейцам. Рядом с шофером стоял его помощник, восемнадцатилетний паренек, только накануне поступивший на службу. На обоих были железные наручники. Паренек этот абсолютно ни в чем не был виновен, и его арестовали и бросили в тюрьму только потому, что злая судьба занесла его к нам.
Вскоре наш кортеж тронулся в путь. Как вещественные доказательства несли девять автомобильных номеров, гусарскую саблю, патронташ и злополучного бронзового орла с мраморной чернильницы. Шли гуськом. Впереди несли трофеи. За ними шел я — главный преступник. Рядом со мной шествовал красногвардеец с винтовкой, сзади — еще два солдата, тоже с винтовками. Шатов, самодовольно улыбаясь, замыкал шествие.
Шофера и его помощника под сильным конвоем вели отдельно, несколько позади нас.
Можно было подумать, что поймали очень важных преступников, убивших, по крайней мере, несколько человек. Любопытные прохожие останавливались и с удивлением рассматривали нашу процессию, комментируя по-своему причины ареста.
Потом я увидел, что Базера посадили в панцерный автомобиль[1336] и, как я узнал позже, отвезли в Петропавловскую крепость. Туда же попал и невинный его помощник.
Жену и детей оставили на свободе. Шатов любезно предложил жене в двадцать четыре часа очистить квартиру в особняке, причем добавил, что если она этого не сделает, то будет немедленно арестована. Мою квартиру и автомобиль Шатов захватил как незаконные трофеи.
После короткого путешествия, мы подошли к «Чека» — Чрезвычайной следственной комиссии, — помещавшейся на Гороховой, 2. У главных ворот стояли два матроса как парные часовые, вооруженные с головы до ног.
Вначале я не придавал особого значения моему аресту, потому что знал, что таковые идут повсюду, и полагал, что и я попал под общую рубрику злосчастных военных заложников. Я надеялся, что, не имея за собой никакой вины, буду немедленно освобожден. Но когда Шатов исчез, а передо мной выросли два матроса самого безобразного и свирепого вида, то самочувствие мое сразу упало. Один из матросов втолкнул меня прикладом винтовки в маленькую узкую дверь. Оттуда меня повели по узкой винтовой лестнице на самый верхний этаж. Настроение сделалось еще хуже, когда я увидел там банду матросов и красногвардейцев самого подлого вида: один выглядел безобразнее другого. На столе в изобилии стояли вино и водка, В воздухе висела матерщина. Шла азартная игра в карты. Это был военный караул.
Здесь же, среди этом банды, находился официальный помощник Шатова, солдат Галкин. Он принимал арестованных, отбирал у них ценные вещи и вообще все, что плохо лежало, и клал это в свой карман. Он своими способностями палача не уступал Шатову. Руки его были обильно политы кровью несчастных офицеров. Даже больше: своей жестокостью и бессердечностью он мог дать Шатову сто очков вперед.
Худой, изнеможенный, тщедушного вида жгучий брюнет чисто еврейского типа, одетый в красные чакчиры[1337], он производил смешное, жалкое и гадливое впечатление. А вся его фигура в военной форме, сидевшей на нем, как на корове хомут, ясно свидетельствовала о том, что эту форму он надел самозванно и притом впервые.
Увидев меня, матросы загоготали, осыпая меня плоскими шутками. Явился фотограф и сделал с меня снимки в профиль и «анфас», как это полагается для важных уголовных преступников.
Тщательно обыскав и отобрав у меня золотые часы и удостоверение личности, меня ввели в арестантское помещение. Оно состояло из двух комнат и темного коридора. Одна комната была большая, другая — поменьше. Железных решеток не было. Комнаты были грязные, потолки все в тенетах и покрыты плесенью. Стены были еще хуже, вся побелка с них слезла, и были видны многочисленные следы раздавленных насекомых. По одеялам и соломенным матрасам бесцеремонно ползали вши. В большой комнате было пятьдесят кроватей, в маленькой — двадцать. Подушек не было никаких. Окна выходили во двор, сплошь запруженный автомобилями, привозящими новые и новые жертвы. Еще была одна комнатка, в которой находилось только восемь кроватей. В ней сидели великий князь Павел Александрович, военный министр генерал Поливанов[1338], светлейший князь хан Нахичеванский — герой кавалерийского рейда в Восточной Пруссии в 1914 году, редактор «Биржевых ведомостей» Проппер[1339], борец Лурих[1340], один англичанин и еще два профессора. Сюда же хотели сунуть и меня, но я попросил поместить меня в общую камеру, так как, по моим соображениям, оттуда легче было бежать. Мысль о побеге, во что бы то ни стало, гвоздем засела у меня в голове, ибо, как только я переступил порог «Чека», мне стало ясно, что выйти оттуда живым было трудно или совсем невозможно.
Другого места не оказалось, и меня поместили в темном коридоре, где не было ни одного окна, но зато была таинственная дверь, ведущая, видимо, в частную квартиру. Эта дверь была тщательно заколочена гвоздями и зашпаклевана замазкой.
Всего арестованных было семьдесят человек. Здесь собрались люди всех сословий, что называется — люди разных каст и стран. Здесь были: контрреволюционеры, провокаторы, еврейские спекулянты, налетчики, грабители, вымогатели, шантажисты и даже просто мелкие воришки. Было тут много англичан, вербовавших людей на Северный фронт. Особенно волновался один чекист, посаженный сюда своими же товарищами-коммунистами за шантаж и вымогательство. Его жертвой была прима-балерина Мариинского театра Кшесинская[1341] — фаворитка императора Николая Второго.
Чекист этот явился к Кшесинской и таинственно показал ей фальшивый мандат на ее арест. Мандат был подписан военным комиссаром Урицким. Чекист предлагал балерине за десять тысяч рублей аннулировать этот мандат. Кшесинская сделала вид, что согласна заплатить деньги. В условленный день и час чекист пришел за деньгами. Получив их, он собирался уже уходить, как вдруг из-за ширмы вышли два тайных агента «Чека», которые его и арестовали.
Чекист проявлял большую нервность. Сильно волнуясь, он бегал из одной комнаты в другую, что-то искал и обдумывал. Наконец, неожиданно для меня, он очутился в темном коридоре. Не было никакого сомнения, что его внимание было приковано к той же самой таинственной двери, которая интриговала и меня. Русская пословица говорит: «Кулик кулика видит издалека». Так и мы, перекинувшись несколькими фразами, поняли друг друга.
Узнав причины моего ареста, он, как авторитетный и опытный чекист, сказал:
— Ваше дело — дрянь. За такие деяния следует расстрел. Вам никто не поверит, что вы держали три автомобиля для ваших личных целей. Ясно, что вы работали на контрреволюцию. Если же вы будете утверждать, что занимались прокатом, то и за это вас по головке не погладят. Вас обвинят в растрате народного имущества — бензина — для своих личных целей, да еще в тяжелое военное время. В данный момент сотни автомобилей ответственных советских работников стоят в бездействии из-за отсутствия горючего материала. За такие преступления опять-таки следует расстрел. Знаете, что я вам скажу? Меня тоже ожидает расстрел. Давайте бежим вместе…
Я, не задумываясь, согласился на предложение чекиста. Вечером того же дня мы начали подробно исследовать таинственную дверь. Она вела в жилое помещение, очевидно — в квартиру какого-то служащего чрезвычайки. Из-за нее слышались говор, смех и детские голоса. Днем все было тихо.
Мы оторвали бумагу, которой была заклеена дверь, и отколупали замазку. Появилась большая щель, через которую можно было видеть, что к двери приставлен большой, тяжелый шкаф. Мы решили открыть дверь и, пользуясь отсутствием хозяина, до наступления вечера, спрятаться где-либо на чердаке. Вечером мы могли спокойно выйти во двор чрезвычайки и на любом автомобиле выехать на улицу.
Чекист стал наблюдать за дверью, а я стал изучать службу связи во дворе «Чека». Из наблюдений выяснилось, что автомобили, привозившие арестованных из города, становились на левую сторону, а дежурные следователи выезжали на работу с правой стороны и притом исключительно ночью. При таких условиях можно в темноте прицепиться к кардаку[1342] автомобиля и незамеченными выехать со двора.
Вечером мы незаметно открыли таинственную дверь и снова незаметно ее закрыли. По счастью, она открывалась в нашу сторону. Нас окрылила большая надежда: оставалось только отодвинуть шкаф. Мы твердо решили бежать на следующий день вечером.
Утром мы проснулись от неожиданного визита самого Галкина.
— Внимание! — крикнул он. — Сейчас я вызову тридцать человек для отправки в Петропавловскую крепость. Все вызванные, немедленно приготовьтесь! Никаких вещей с собой не брать!
Наступила гробовая тишина. Можно было слышать, как муха пролетит. Все знали, что отправка в Петропавловскую крепость есть не что иное, как смертный приговор. И тут я услышал фамилию чекиста.
Побег был сорван, может быть — к лучшему.
Чекист побледнел, как полотно. «Все равно, я побегу, — шепнул он мне, — будь что будет. Двум смертям не бывать, одной не миновать!»
Через несколько минут все названные несчастные арестованные были выведены во двор и под сильным конвоем отправлены в крепость.
Мы, оставшиеся, были подавлены, у некоторых появились на глазах слезы.
Да, это было настоящее погребальное шествие.
Меня эта горькая чаша миновала. Я остался в «Чека».
Арестованных вели по Миллионной улице, по обеим сторонам которой стояло много свободных извозчиков, ожидавших пассажиров. Улучив минуту, чекист ловким прыжком очутился в экипаже одного из этих извозчиков, и все было бы хорошо, если бы последний сразу догадался, кто был его неожиданным пассажиром и захотел ему помочь. Но извозчик испугался и заорал благим матом. На крик сбежались часовые, и началось дикое преследование. Это была настоящая охота на затравленного зверя. Осужденный на смерть человек бежал со всех ног, что было мочи, свернул в Летний сад и, ловко лавируя среди вековых лип и дубов, стал удаляться от своих преследователей. Пули чекистов изрешетили много деревьев, но человек оставался невредимым. Он был уже далеко, как вдруг натолкнулся на водяной ров, окружавший сад, и замешкался… Это дало возможность караулу выиграть время. Раздалось несколько выстрелов. Беглец, схватившись за сердце, зашатался и навзничь упал в воду. Он был убит наповал.
Потрясенный случившимся, я не отказался от решения бежать, а лишь отложил попытку побега на два-три дня.
Среди остальных арестованных обращал на себя внимание высокий и худой англичанин, попавший в «Чека» за вербовку молодежи на Северный фронт. Рядом с ним, как неопровержимое доказательство, сидели три офицера. Англичанин был хладнокровен и категорически отрицал свою вину.
Здесь находился также и один вольноопределяющийся, которому провокатор предложил ехать на фронт в г[ород] Архангельск. Молодой, неопытный человек с радостью принял предложение, и провокатор-агент вместо Архангельска доставил его прямо в «Чека».
Сюда же попал и редактор «Биржевых ведомостей», Проппер, запрятанный в «Чека» своим злейшим врагом Зиновьевым, торжественно поклявшимся сгноить его в подвалах тюрьмы. Впоследствии Зиновьев сам попал, но только не в тюрьму, а прямо на виселицу[1343].
В этой же группе был Поливанов, автор знаменитого приказа № 1 Совета солдатских и рабочих депутатов, отменившего военную дисциплину и окончательно развалившего армию[1344]. Вид у него был бодрый, уверенный: он верил в свою судьбу и ждал своего освобождения.
Вскоре начались допросы.
Решение важных вопросов и дел предоставлялось президиуму «Чека», состоявшему из пяти лиц под председательством самого Урицкого. Последний, небольшого роста типичный еврей, с вечно взъерошенными волосами, маленькими серо-зелеными, пронизывающими глазами, носом с горбинкой и большими ушами, производил неприятное, отталкивающее впечатление. Присутствие его в президиуме почти всегда влекло за собой смертный приговор обвиняемому. Много невинной крови надо приписать на его конто[1345], пролитой прежде, чем он получил должное возмездие от руки студента Каннегисера[1346], убившего Урицкого при выходе из штаба Петроградского военного округа. Он был убит выстрелом из револьвера прямо в глаз.
Допросы в чрезвычайке производились в комнатах, расположенных в самом верхнем этаже, где шансы побега арестованных были минимальными. Применялись средневековые способы допроса, пытки. Арестованного пугали выстрелами из револьвера, вытягивали ему руки, подвешивали на веревках к двери и поджигали пятки; кормили селедками и не давали пить, кололи, выжигали на коже разные инициалы…
Расстрелы производились часто на скорую руку. Для отвлечения внимания и чтобы заглушить выстрелы, заводили автомобили, давали им полный газ и, под звуки и шум моторов, расстреливали невинных людей из пулеметов. Расстрелами руководили Шатов и его помощник Галкин.
Атмосфера была крайне напряженная. Весь день проходил в томительном ожидании. Каждый ждал своей очереди идти на пытку или на расстрел. Связей с внешним миром у нас не было никаких.
Лишь в начале августа, когда стали арестовывать интеллигенцию, уклонявшуюся от принудительных работ и трудовой повинности, мы стали узнавать о том, что творится за стенами тюрьмы. К концу августа аресты участились, тюрьмы и «Чека» были набиты арестованными. Началось распределение узников по разным тюрьмам. Петропавловская крепость, Кронштадт, предвариловка на Шпалерной и «Чека» были перегружены до отказа. Начали спешно оборудовать под тюрьму Дерябинские казармы, вмещавшие пять тысяч человек.
В конце августа началась разгрузка «Чека». Меня, светлейшего князя хана Нахичеванского и Проппера перевели в предвариловку. Там в это время находились великие князья: Павел Александрович, Георгий Константинович[1347], Николай Михайлович и Димитрий Константинович. В общих камерах было очень много купцов первой гильдии; здесь обретался почти весь Гостиный двор. Купцы были арестованы за денежную помощь белым организациям. Советское правительство их (купцов) беспощадно бичевало, отбирая у них решительно все имущество и раздевая их, в полном смысле слова, донага. Наиболее богатые и видные купцы сидели в одиночных камерах в самых нечеловеческих условиях.
С переводом в тюрьму предварительного заключения для меня началась новая эра: сидеть и путешествовать по разным петроградским тюрьмам. Сначала посадили меня в «Чека», потом перевели в предвариловку на Шпалерной улице, где находились арестованные, ожидающие очередного допроса; оттуда меня вызвали снова в «Чека» и, после короткого допроса, отправили в Петропавловскую крепость, где поместили меня в Трубецкой бастион, куда сажали только очень важных уголовных преступников.
Из крепости меня снова вызвали в «Чека», на этот раз для последнего и решительного допроса. Здесь должна была окончательно решиться моя судьба: после допроса я должен был быть или освобожден, или расстрелян. Судьба сильно играла мною.
Великие князья — все без исключения — сидели в одиночных камерах в самых ужасных условиях. Здесь было сыро, темно; вода ручейками стекала по стенам камер. Всякое сообщение с внешним миром было прервано.
Мы трое — я, хан Нахичеванский и Проппер — попали в общую камеру, где находились еще: лейтенант Чайковский, мичман Миллер, один кронштадтский моряк-провокатор, капитан Армадеров, один учитель, нарвавшийся на провокатора при вербовке на Северный фронт, миллионер Китроссер, попавшийся за спекуляцию на одной крупной поставке пшеницы, и украинский комиссар, лишь фиктивный — на бумаге, Бориславский, в действительности — очень симпатичный молодой человек.
Кому только не была известна эта мрачная, холодная тюрьма на Шпалерной улице, прилегающая вплотную к Окружному суду?! До большевистского переворота здесь помещались арестованные, ожидавшие суда; они размещались в камерах по одному-два человека в каждой. Теперь же в такой камере было не менее двадцати человек.
Режим в предвариловке оказался еще строже, чем в «Чека». Всюду, куда ни глянешь, видишь толстые решетки из железа и тяжелые чугунные двери. По мере продвижения арестованного вглубь тюрьмы, за ним, с глухим шумом и лязгом, захлопывались одна за другой массивные двери, а вместе с этим исчезала всякая надежда когда-либо выбраться оттуда. Нужно было только положиться на волю Божию.
Уборная помещалась тут же, в самой комнате. Приняв во внимание, что в камере сидело пятнадцать-двадцать человек, можно себе представить, какой в ней был воздух.
Есть давали один раз в день и всегда одно и то же: суп из лошадиного мяса, с микроскопическим куском конины и таким же куском черного хлеба. Один раз в неделю разрешалось родственникам приносить так называемую «передачу», то есть что-либо съестное.
Так как моя жена жила далеко от Петрограда, в деревне под Ямбургом, то я такой передачи не получал и сильно голодал. Только один раз мой сын Николай, двенадцатилетний кадет Николаевского кадетского корпуса, принес мне такую передачу. Он шел один из Ямбурга, где вспыхнуло восстание, пробираясь ночью по лесам и болотам, часто — под огнем сражающихся, причем ночевать приходилось в эти холодные октябрьские ночи в лесу. Девяносто километров он прошел в четыре дня и принес мне пресловутую «передачу»: хлеб, молоко и яйца. Этим он блестяще выполнил свой сыновний и воинский долг!
Чтобы скоротать и убить время в тюрьме, по инициативе Проппера, мы устраивали литературные вечера: по очереди каждый из нас обязан был рассказать какую-либо историю, один день — грустную, другой — веселую.
Хан Нахичеванский рассказывал о многих интересных эпизодах своего знаменитого рейда (гвардейской кавалерии) в первые дни войны в Восточную Пруссию и о конной атаке под его командой на японцев под Вафангоу в 1905 году.
Украинский комиссар — в душе монархист — имел красивый тенор и напевал нам очень звучные и трогательные романсы, что очень сердило Проппера, ибо ему было не до романсов.
Кронштадтский матрос — веселый, простой парень — угощал нас анекдотами.
Но больше всего нас забавлял морской лейтенант Чайковский: имея очень красивый баритон, он каждый вечер, перед тем как ложиться спать, пел громовым голосом молитву «Спаси, Господи, люди Твоя». Особенно он неистовствовал и приходил в экстаз, когда произносил слова: «Победы благоверному нашему государю Николаю Александровичу»…
На это пение сбегались тюремные сторожа. Прибегал очень милый и добродушный начальник тюрьмы и умолял прекратить пение, опасаясь, что услышит комиссар тюрьмы. Но лейтенант не сдавался и продолжал петь еще громче.
В один из таких вечеров тюремный комиссар, юркий еврейчик, все узнав, явился в камеру со своим помощником, суровым и бессердечным извергом, фельдфебелем лейб-гвардии Семеновского полка. Он приказал Чайковскому одеться, взять с собой вещи и следовать за ним. Чайковского увели неизвестно куда и больше о нем никто ничего не узнал. Одни говорили, что его в ту же ночь расстреляли; другие уверяли, что его отправили в дом умалишенных, откуда он потом бежал.
По предложению Проппера, мы стали заниматься гипнозом на расстоянии. Целью гипноза было: заставить Урицкого приехать в тюрьму и нас освободить. Для успеха нужно было каждый день вечером, в один и тот же час подходить к окну и делать заклинания. Став на табуретку, мы самым серьезным образом проделывали таинственные пассы и жестикулировали, широко разводя и размахивая руками в сторону «Чека». Каждый по-своему, как умел, внушал и приказывал Урицкому беспрекословно повиноваться нашей воле и немедленно прибыть в тюрьму. Все без исключения проделывали эту церемонию с самым сосредоточенным и серьезным видом. Особенно старательно выполнял эту процедуру Проппер. Низкого роста и полный, он, вытянувшись, стоял на табуретке и зычным басом внушал и требовал, чтобы Урицкий явился к нам немедленно. Его сеанс длился не полчаса, как было установлено для каждого, а полный час. Так ему хотелось поскорее выбраться из тюрьмы!
Хан Нахичеванский не отставал от Проппера и так размахивал руками и притоптывал ногами, как будто он шел в атаку на немцев или японцев. Если бы кто-либо случайно зашел к нам во время «сеанса», то наверняка решил бы, что попал в сумасшедший дом, так усердно и с экстазом мы выполняли роль медиумов.
Сеансы эти нас забавляли. Кроме того, они помогали нам коротать время и скрашивали убийственную тюремную скуку. Но в то же время, если бы кто-то мог наблюдать нас со стороны, он увидел бы, что каждый из нас действительно имел какую-то надежду, каждый считал, что чудо действительно должно случиться и притом — скоро. Здесь никакой шутки не было. Все выполняли свою роль сосредоточенно и с полной силой воли. Никто не сомневался, что наш гипноз увенчается успехом. После каждого «сеанса» медиум слезал с табуретки, шел к своей кровати и беспомощно падал, впадая на некоторое время в полное забытье. Только молодые арестованные на первых порах пытались превратить все в шутку и смеялись над нами. Однако люди постарше, особенно Проппер, их тотчас же остановили и заставили относиться к нашему делу серьезно.
Прошла неделя со времени начала наших сеансов, а результатов не было никаких. И вдруг на восьмой день тюрьма заволновалась и зашевелилась, начались шум, гам, суматоха.
Что случилось?
К нашей камере подошел помощник начальника тюрьма и сказал:
— Приготовьтесь! Сейчас вас посетит товарищ Урицкий.
Услышав эту новость, мы остолбенели. Смотрели друг на друга и боялись поверить в чудо, но все были бесконечно рады: первое желание исполнилось — Урицкий приехал. Теперь должно исполниться второе желание: выйти на свободу.
Во всяком случае, нам было ясно, что произошло что-то необыкновенное, странное, таинственное…
Мы знаем, что гипноз распространен во всем мире. Тысячи врачей и дантистов применяют гипноз при лечении своих пациентов. В Америке существует официально «Ассоциация __________»[1348].
Гипноз практикуется там как с медиумом, так и на дальние расстояния. Из практики выяснилось, что гипноз особенно удается, если медиум предрасположен к сильному душевному волнению и страху за будущее. Один американский психиатр произвел следующий опыт:
Он сговорился с одним летчиком, что тот, находясь в Гренландии, в определенный день и час сосредоточится и будет думать о психиатре, находящемся в то время в Нью-Йорке и гипнотизирующем летчика на расстоянии. Летчик полностью подчинился гипнозу и действительно точно исполнил все то, что ему приказывал психиатр.
Был и другой случай:
Американский психиатр, доктор Левис Уолберг при помощи гипноза внушил одному лицу, что точно через два года и два дня, начиная с момента гипноза, этот загипнотизированный человек будет читать поэму «Тенисон»[1349]. За неделю до указанного времени загипнотизированное лицо почувствовало необъяснимое желание во что бы то ни стало прочесть что-нибудь. Придя в библиотеку и увидев на полке том «Тенисон», он взял его, принес домой, но стал читать поэму только, когда пришло указанное психиатром время.
Наконец, в «Журнал оф медицин дел Эстадо де Нью-Йорк»[1350] было помещено следующее сообщение:
Сорок две американские женщины, имея вес сверх нормального от пяти до тридцати килограмм, подвергались гипнозу в течение четырнадцати недель. Никаких других мер для похудения они в это время не принимали и только под влиянием гипноза потеряли в весе самое меньшее — пять и самое большее — двадцать шесть килограмм.
Принимая во внимание все вышеизложенное, не было ничего удивительного и в том, что Урицкий поддался нашему гипнозу и, подчинившись нашей непреклонной воле, приехал в тюрьму. Это предположение тем более вероятно, что мы старались точно выполнить все условия, необходимые для гипноза.
Гипноз требует, чтобы медиум смотрел на одну какую-нибудь, по возможности, небольшую точку. Каждый из нас смотрел, не отрывая глаз, в течение получаса на шарик, находившийся на шпице будки (вышки) часового, которая стояла во дворе тюрьмы. Наше зрение постепенно ослабевало, наше тело делалось тяжелым, утомленным, и мы находились в каком-то полузабытьи, в экстазе. В таком состоянии мы передавали нашу непреклонную волю Урицкому, приказывая ему явиться к нам во что бы то ни стало, и он исполнил нашу волю. Так, по крайней мере, верили все, кто проводил сеансы гипноза.
Подойдя к хану Нахичеванскому, Урицкий протянул ему руку. Но генерал руки Урицкому не подал, отвернувшись в сторону.
Положение стало неловким.
Тогда Урицкий, чтобы выйти из неприятной ситуации, сам взял генерала за руку выше локтя. Хан Нахичеванский, не знаю — из жалости или просто из вежливости, не сопротивлялся.
— Я сделал все возможное для вашего освобождения, — сказал Урицкий. — Жаль только, что вы упорствуете. Перемените вашу тактику, и вы тотчас же будете освобождены. Жалею, что устроенное вами бегство вашего сына вам очень повредило…
Своего сына генерал отправил с подложным паспортом за границу, включив его в партию военнопленных, отправлявшихся домой.
Подойдя к Пропперу, Урицкий очень любезно заговорил с ним:
— А, старый знакомый! Очень сожалею, что вижу вас здесь. Я не имею к вам никаких претензий. Я даже несколько раз обращался к вашему врагу, товарищу Зиновьеву, с просьбой о вашем освобождении, но он упорно стоит на своем; он поклялся, что сгноит вас в подвалах тюрьмы. Ходатайствуйте перед ним, может быть, он переменит свое мнение. Только он один стоит на вашей дороге.
После этого трагического разговора с Урицким Проппер еще больше приуныл и даже заболел.
Кронштадтского матроса, арестованного за спекуляцию, Урицкий приказал освободить.
Увидев среди нас миллионера Китроссера, еврея, немного полного, но цветущего молодого человека, Урицкий, даже не спрашивая, за что он арестован, приказал перевести в одиночную камеру, режим в которой отличался нечеловечностью.
Наконец, очередь дошла до меня. Взглянув на Шатова, я понял, что ничего хорошего от посещения Урицкого ждать не должен, хотя бы потому, что при нем находился мой заклятый враг Шатов.
Подойдя ко мне, Урицкий спросил, за что я арестован. Я ответил, что никакой вины за собой не имею и почему меня арестовали — не знаю. Урицкий вынул записную книжку и что-то хотел отметить в ней, видимо, благожелательное для меня. Но в это время подскочил Шатов, отвел начальника в сторону и стал ему что-то шептать. Вернувшись ко мне, Урицкий сказал, что ничего для меня сделать не может ввиду того, что дело мое слишком сложно и серьезно.
— Почему вы не хотите сказать, в чем меня обвиняют? — спросил я Урицкого. — Я уверен, что всякое предъявленное мне обвинение ни на чем не основано и голословно. Я ни в чем не виноват.
В это время Шатов подскочил ко мне и злобно сказал:
— А вы хороший актер! Так искусно умеете представляться и корчить из себя невинного младенца. Но могу вас уверить, что вы нас не проведете и за ваши деяния получите должное возмездие. Ваш шофер сознался во всем. Я удивляюсь, почему вы находитесь здесь, в тюрьме, когда давно уже должны были бы находиться в другом, более спокойном месте…
Это, очевидно, был намек на расстрел.
Вдруг Шатов не выдержал, опять подошел ко мне и, пронизывая насквозь пристальным взглядом кошачьих глаз, резким голосом спросил:
— Скажите, где вы были накануне той ночи, когда были арестованы? — И, не ожидая ответа, будто он был следователем по особо важным делам, безапелляционно заявил: — В ту ночь вы ограбили государственную почту в Петергофе на сумму в девятьсот миллионов рублей. Где эти деньги? Куда вы их спрятали?
Голос Шатова перешел в крик: — Вы передали их преступной монархической организации генерала Артамонова[1351]. Это нам точно известно!
Я был поражен. Я буквально оцепенел и не мог выговорить ни одного слова. Зеленые и красные круги вертелись перед моими глазами. Я мог делать разные предположения о причинах моего ареста, но что я был арестован как налетчик, — это мне никак не могло придти в голову, это было сверх моих сил. Я стоял, как парализованный. Только дикая, бессмысленная и безрассудная, больная фантазия Шатова могла создать такое нелепое подозрение. Он никак не мог понять, что девять автомобильных номеров, найденные у меня, были не фальшивыми, а настоящими, что они были выброшены потому, что были просрочены и ездить с ними было невозможно.
Все, кто был в камере, услышав сенсационную новость, придвинулись ко мне ближе и с любопытством меня рассматривали. Кое-кто стал смеяться, а другие призадумались: а что если это правда?..
Так идиот Шатов произвел меня в налетчики.
«Налетчик»! — в это время в Петрограде это было самое модное и самое ужасное слово. Черные таинственные автомобили наводили ужас и панику на петроградских жителей. Они неожиданно появлялись то здесь, то там на улицах города, и люди, ездившие на них, грабили все, что только попадало под руку. Но главной их специальностью был грабеж банков, почты и сберегательных касс. Налетчиков не судили; в случае поимки их расстреливали тут же, на месте преступления, без всякого суда.
Только теперь мне стало понятно, почему у меня при обыске срывали обои в квартире и выламывали кирпич из камина: Шатов искал деньги. В глазах Шатова я был не только налетчиком, но еще и активным контрреволюционером, ограбившим почту для финансирования контрреволюции, как в свое время Сталин в Тифлисе ограбил почту для революции[1352].
Шатов продолжал пристально смотреть на меня, ни на секунду не отводя глаз в сторону. Мое удивление, очевидно, было настолько естественно и правдоподобно, что Шатов, после некоторого раздумья, сказал:
— Во всяком случае, если это сделали не вы лично, то ваш шофер и ваш автомобиль наверняка участвовали в ограблении, ибо это был автомобиль марки «Гупмобил», а таких автомобилей в городе только три и алиби двух других было точно установлено. Значит, речь может идти только о вашей машине, на которой вы приехали из с[ела] Фалилеево, находящегося недалеко от места преступления.
Совпадение оказалось для меня действительно роковым. Однако использование моего автомобиля при ограблении почты я считаю невозможным: он всегда и безотлучно находился при мне и стоял у моей квартиры. Если даже допустить, что шофер воспользовался автомобилем без моего ведома ночью, то и в этом случае расстояние между с[елом] Фалилеево и Петергофом было настолько велико и дорога такая плохая, что обернуться туда и обратно в такой короткий срок было немыслимо. Кроме того, бензин у меня всегда был на учете, и такая дальняя поездка не могла бы остаться незамеченной.
Уходя из тюрьмы, Шатов нагло посмотрел на меня и со злобной иронией сказал:
— Советую вам хорошенько подумать и чистосердечно сознаться во всем. Ваш шофер уже благоразумно сознался. Я произведу разбор вашего дела на этой неделе…
С этими словами он вместе с Урицким вышел из камеры.
Так окончились наши старания загипнотизировать Урицкого.
С этого дня в нашей камере наступила зловещая тишина и воцарилась страшная скука. Мы избегали смотреть друг на друга и вспоминать о наших «сеансах». Каждый боялся за свое будущее, и все чувствовали себя неуверенно. Настроение было подавленное.
Если до приезда Урицкого в нас теплилась хотя бы и смутная надежда на фантастическое освобождение, то теперь у нас никакой надежды не было. Мы безмолвно бродили из угла в угол, считая, что все было потеряно. Потянулись томительные серые дни в ожидании следственного допроса.
Стоял конец августа с чудными осенними, немного прохладными днями. Голубое небо, сверкавшее через железную решетку, прельщало и манило нас. Душа рвалась на волю. Хотелось увидеть дорогие и близкие лица.
Мы обсуждали малейшие возможности и напрягали все наши силы и помыслы, стараясь найти какую-либо лазейку, чтобы вырваться из этой тюрьмы, но ничего не могли придумать. Туманно и беспросветно было грядущее.
Вскоре нас стали выпускать во внутренний двор на прогулку. Выпускали заключенных сразу из двух камер. Прогулка продолжалась пятнадцать-двадцать минут. Мы гуляли на небольшой площадке во дворе, радиусом около трех саженей[1353], огороженной высоким решетчатым забором. Посередине площадки была устроена вышка для часового. На вышку вела железная винтовая лестница. С этой вышки часовой мог наблюдать за всеми прогуливающимися как из общих, так и [из] одиночных камер. Посередине двора было разбросано много разного хлама, мусора, досок, обгорелых бревен и кирпича, оставшихся после пожара Окружного суда, который горел уже во время революции. Сокращенно это место было названо арестованными: «Крутилка». И действительно, здесь гулять было негде, можно было только крутиться на одном месте.
Благодаря тому что время прогулки заключенных из разных камер постоянно менялось, нам в течение всей недели приходилось встречаться почти со всеми арестованными из других камер и даже одиночных галерей.
Из высокопоставленных лиц здесь находились великие князья: Павел Александрович, Георгий Константинович, Михаил Николаевич[1354] и Димитрий Константинович. Все они сидели в одиночных галереях.
Здесь находились также: граф Гейден[1355], князь Трубецкой, миллионеры Мухин[1356] и Жданов[1357], князь Шаховской и масса других генералов и штаб-офицеров, большею частью гвардейских полков.
Были и другого сорта люди: евреи-коммерсанты, старшие дворники и просто мелкие воришки.
Здесь все было перемешано. В распределении арестованных у большевиков царил полный хаос: арестованного вталкивали куда попало, лишь бы было место.
Великие князья Павел Александрович и Георгий Константинович были в военной форме, а Михаил Николаевич — в штатском: черный костюм, пальто и военная фуражка; Димитрий Константинович имел смешанную одежду.
Павел Александрович и Георгий Константинович были всегда мрачны, угрюмы, задумчивы и печальны; держали себя обособленно. Михаил Николаевич и Димитрий Константинович, наоборот, были всегда веселы и в хорошем настроении духа; оба были настроены оптимистически.
Однажды, возвращаясь с прогулки, генерал хан Нахичеванский сообщил мне:
— С вами желает познакомиться великий князь Михаил Николаевич.
Завтра на прогулке я вас ему представлю.
На следующий день я был представлен великому князю. Подробно расспросив о моей службе, он весьма заинтересовался моей работой во вторую половину войны. Выслушав меня внимательно, великий князь сказал:
— Все, что вы мне рассказали, чрезвычайно интересно. С сегодняшнего дня мы будем видеться с вами каждый день. Я скажу комиссару тюрьмы, чтобы вам разрешили во время прогулки свободно подходить ко мне. Вы знаете, — продолжал он, — я пишу мемуары, даже больше — настоящую правдивую историю. Вы со своим богатейшим материалом будете мне чрезвычайно полезны.
На следующий день я снова увиделся с великим князем. Он был немного выпившим и в разговорчивом настроении. Он очень резко отзывался о государе:
— Да, государь глубоко виновен в постигшей Россию катастрофе, — сказал он. — Я его предупреждал лично о грядущих грозных событиях и притом — не один раз. Но он остался глух к моим предупреждениям. Он не хотел меня ни слушать, ни понять. Он упорно не хотел согласиться с моими взглядами, согласованными с другими членами Царской фамилии, изложенными в письменной форме. В первую очередь я слезно просил государя порвать решительно с бесовскими силами, которые его окружали. Эти силы гибельным образом влияли на общий ход войны и особенно на государственные дела. Я настаивал на необходимости сделать министров ответственными не только перед монархом, но и перед законом. Все, что произошло в дни Февральской революции, все это было предсказано мною задолго до этих событий. Ко всему, о чем я говорил, государь остался глух, и вскоре, по желанию императора, я вынужден был покинуть Петроград.
— Завтра я вам расскажу, — после короткого раздумья сказал великий князь, — нечто весьма интересное о событиях того времени и ознакомлю вас с планом, по которому пишу свои мемуары, основанные на точных документах. Вы увидите потрясающую картину того, что происходило в Царской семье и при дворе…
Но на следующий день я был вызван в следственную комиссию «Чека» и назад в тюрьму предварительного заключения не вернулся.
С великим князем Димитрием Константиновичем я встречался каждый день в амбулаторной комнате тюремного лазарета, где, чтобы как-нибудь развлечься и скоротать время, я придумал делать инъекцию мышьяка. Двадцать инъекций, это значило двадцать раз выйти из душной, сырой и полутемной камеры на свет Божий. Эта кажущаяся, призрачная свобода все же давала некоторое удовлетворение.
Великий князь тоже делал уколы и, видимо, с той же целью, что и я. Здесь, в амбулаторной комнате, мы разговаривали в течение получаса.
— Надеетесь ли вы, Ваше Высочество, выйти когда-либо из тюрьмы? — спросил я однажды.
— Я в этом нисколько не сомневаюсь, — ответил великий князь. — По диагнозу врачей, я болен туберкулезом и для большевиков не представляю никакой ценности. Я имею сведения, что в самом ближайшем будущем буду освобожден, вернее, — буду переведен в санаторию и уже оттуда выпущен на свободу, — добавил он.
Великий князь был очень далек от мысли о насильственной смерти. Бедный князь! Уже через четыре месяца после нашего разговора он и все остальные великие князья были приговорены к смертной казни и расстреляны, хотя не были в чем-либо виновны перед Родиной.
Среди других арестованных обращал на себя внимание сосед по камере, миллионер Мухин. Он был арестован по обвинению в контрреволюции, а именно — в посылке крупной суммы денег белым организациям. Его следователем был палач Урицкий. С утонченным коварством он мучил шестидесятилетнего старика и забрасывал его казуистическими вопросами, стараясь вырвать из его уст вынужденное сознание. Измученный многочисленными допросами, загнанный в тупик Мухин потерял всякое самообладание и в тяжелые минуты, не будучи в состоянии спокойно переносить горе, плакал как ребенок. Уже сидя в тюрьме, он потерял сына и, в конце концов, был расстрелян на Лисьем Носу, по дороге в Кронштадт.
Однажды, выйдя на прогулку, я неожиданно встретился со своим шофером Базером, который выглядел ужасно, был удручен, очень похудел, осунулся и от слабости едва держался на ногах. На мой вопрос, о чем он говорил на допросе, Базер ответил, что никакого допроса не было, что Шатов только сказал ему, что я во всем сознался и что «сознавайтесь и вы скорее, этим спасете свою жизнь»!
С этого дня, я каждый раз отдавал Базеру лошадиное мясо из супа, которое я есть не мог.
К концу августа в предвариловке скопилась такая масса арестованных, что явилась настоятельная необходимость ее разгрузить. Случай к этому вскоре представился.
Студент Каннегисер, выстрелом из револьвера прямо в глаз, убил грозу Петрограда, председателя Чрезвычайной следственной комиссии, еврея Урицкого. На следующий день коммунистическая толпа черни вышла на улицы Петрограда, неся красные плакаты и требуя, в возмездие за убийство Урицкого, расстрела пяти тысяч заложников.
Началась вакханалия — безумный и бесшабашный разгул красного террора. Повсюду шли поголовные обыски и аресты. К нам в тюрьму стали поступать все новые и новые жертвы, среди которых было много женщин и детей четырнадцати-пятнадцати лет; были даже семидесятилетние старушки. Начиная с первого сентября расстрелы производились каждую ночь. В два-три часа ночи из каждой камеры по жребию брали несколько человек и увозили их в панцерном автомобиле на Лисий Нос[1358], где всех расстреливали. Особенно страшными были две первые ночи после убийства Урицкого, когда было схвачено и расстреляно более шести тысяч человек, преимущественно — офицеров[1359].
В первую ночь, когда мы об убийстве Урицкого и красном терроре еще ничего не знали, к нам в камеру пришел комиссар тюрьмы и приказал рядом со мной лежащему учителю одеться и следовать за ним, якобы — для освобождения. Каждый арестованный, как это практиковалось при выходе на свободу кого-либо из них, написал записочку своим близким. Я такой записки учителю не дал, ибо не верил в его освобождение. Многие завидовали учителю, потому что не находили объяснения тому, что выбрали его, а не кого-либо другого.
Учитель, молодой человек двадцати восьми лет, от неожиданности и радости — плакал. Ему хотелось поскорее увидеть свою жену и детей. В эту ночь из нашей тюрьмы взяли восемьдесят человек, — нам только казалось странным, почему их освобождали не днем, а ночью.
На следующий день мы узнали, что все вызванные для освобождения были посажены в панцерные автомобили и отвезены на пристань, находящуюся на берегу Невы. Там их погрузили на пароход и отвезли на Лисий Нос, где всех расстреляли.
Каждое утро перед нашей тюрьмой собирались красные манифестанты и требовали все новых и новых жертв. Каждую ночь, в два часа, в тюрьме начинался гул и шум, это забирали новых людей на расстрел. Никто не спал, каждый ждал своей очереди. Некоторые покорно шли на расстрел, но многие сопротивлялись. Сопротивлявшихся сначала били до полусмерти, а затем приканчивали штыками. Днем во все камеры приносили официальные листовки, сообщавшие имена всех расстрелянных лиц. Всего в августе было расстреляно более десяти тысяч человек[1360].
Через неделю предвариловка сильно разгрузилась. Выходя на прогулку, я не встречал больше многих и многих людей, в том числе и моего шофера Базера, бесследно исчезнувшего с моего горизонта.
В начале сентября в нашу камеру, около пяти часов дня, вошел помощник комиссара и приказал одеться мне и капитану Армадерову.
— На допрос в чека, — коротко отрезал комиссар, пристально рассматривая меня с ног до головы. — Вещи взять с собой.
Записок для родственников на этот раз нам никто не дал. На нас смотрели с сожалением, и каждый остававшийся думал: «Куда их ведут? На свободу или на расстрел?»
Утешало нас то обстоятельство, что нас, вызванных из разных камер, было пять человек, а сопровождал нас только один часовой и у него не было ни винтовки, ни револьвера. К тому же нас везли не в автомобиле, а в трамвае. Каждому из нас представлялся прекрасный случай бежать, но какая-то неведомая сила нас удерживала, и мы покорно вошли в трамвай, веря, что будем освобождены.
Прибыв в «Чека», я снова был помещен в мою прежнюю «квартиру» — в темный коридор. Нового ничего не было. Арестованных было очень много, и среди них комиссар-провокатор, посаженный в тюрьму за освобождение другого заключенного за взятку. Комиссар не унывал и, зная общий порядок, надеялся за такую же взятку получить свободу.
На третий день меня вызвали на допрос к следователю Борщевскому[1361]. Допрос был легкий. Следователь задал мне несколько вопросов о моей прежней службе и причине ареста. О том, что я был арестован Шатовым, я, конечно, умолчал. Борщевский был любезен и тут же написал мне ордер на освобождение.
Получив ордер, я направился в камеру, чтобы взять свои вещи, как вдруг открылась другая дверь, и в комнату вошел Шатов. Увидев меня, он подошел к Борщевскому и сказал, что я нахожусь на особом счету и освобождению не подлежу. Борщевский пожал плечами и, взяв у меня ордер, сказал:
— Я очень сожалею, но помочь вам ничем не могу. Вы находитесь в распоряжении Шатова, и только он один может дать вам свободу.
Подавленный и разочарованный, я вернулся в свой темный коридор. Итак, злой гений Шатов снова оказался на моей дороге.
На следующий день Галкин объявил список тридцати человек, подлежащих отправке в Петропавловскую крепость. Увы! Моя фамилия была в списке этих несчастных. Шатов вместо освобождения слал меня в Петропавловскую крепость.
Около пяти часов вечера нас выстроили по четыре человека в ряд и повели в крепость. Я знал, что в крепости всякое сношение с внешним миром автоматически прерывалось. Поэтому я написал открытку жене и бросил ее прямо на мостовую, в надежде, что кто-либо из добрых людей ее поднимет и бросит в почтовый ящик. В открытке отдельно синим карандашом я написал, что прошу доставить ее жене, на Фонтанку, 16. Однако свирепый конвоир мои манипуляции увидел, ударил меня прикладом винтовки по спине и, заставив меня поднять открытку, отобрал ее и порвал на мелкие кусочки. Таким образом, исчезла всякая надежда сообщить жене мой новый адрес.
А это было чрезвычайно важно, так как Петропавловская крепость являлась последним жизненным этапом арестованного. Только чудо могло вырвать на свободу туда попавшую жертву.
Одна женщина, видевшая эту сцену, прослезилась. Я воспользовался этим и крикнул ей: «Скажите моей жене на Фонтанке, 16, что меня повели в Петропавловскую крепость». Женщина кивнула мне головой и сказала, что все будет сделано. И действительно, она исполнила мою просьбу.
Миновав Троицкий мост, наш грустный кортеж свернул налево и взошел на мост, который вел через наружный ров крепости в так называемые крепостные ворота. Спустившись с моста, мы вошли в аллею, обсаженную липами и дубами. Направо находились отдельные виллы. Об этом месте сохранились у меня приятные воспоминания.
Здесь, в 1900 году, я, будучи юнкером Николаевского кавалерийского училища, часто бывал у своего двоюродного брата, корабельного инженера адмирала Гуляева[1362]. Невольно вспомнились мне блестящие балы, концерты, легкий флирт… Какой глубокий контраст был между моим положением и чувствами тогда и теперь!
Восемнадцать лет тому назад, в далеком прошлом, здесь играли вальсы Чайковского и Вальдтейфеля, отдаленные и томные звуки которых мелодичным эхом разносились по равелинам Петропавловской крепости. Вспомнился мне веселый говор и смех элегантных, красивых дам в бальных туалетах, воздух, насыщенный ароматом цветов и дорогих духов, бравурные танцы того времени — мазурка и краковяк — и плавные танцы: па-де-катр и шаконь. Тогда меня встречали радостно и приветливо.
А теперь нас встретил мрачный часовой погребальным звоном в крепостной колокол.
Заболело и сильно сжалось сердце. Хотелось бы бежать отсюда прочь. Забыться.
Глубоко задумавшись, я не заметил как немного отстал от партии. Сильный удар прикладом винтовки в спину заставил меня очнуться и вывел из тяжелого раздумья и грез прошлого. Я увидел, что мы входили на небольшой плацдарм внутреннего равелина крепости. Это было преддверие могильного Трубецкого бастиона.
Раздался второй удар большого колокола, погребальным звоном раскатившийся по крепости. Это вызывали караул для встречи новых несчастных жертв.
Нас построили в две шеренги. Явился комиссар крепости, совсем молодой человек, лет девятнадцати. Он был одет щеголем: на нем был новый английского образца френч, брюки-галифе, высокие сапоги французского лака, венгерские шпоры и фуражка прусского образца. Он был высокого роста, крепкого телосложения, в правом глазу был монокль. В левой руке он держал казачью нагайку. Выглядел он наглым и нахальным. Очевидно, ему доставляло неописуемое удовольствие подхлестывать вверенные ему жертвы.
Началась перекличка. Каждый, услышав свею фамилию, должен был сделать шаг вперед. Выкликнули фамилию священника Введенской церкви на Петроградской стороне, который был также в нашей партии. Священник, уже пожилой человек, лет шестидесяти, замешкался и не вышел. Тогда немедленно подскочил к нему начальник партии, тот самый, который ударил меня прикладом, размахнулся что есть силы и ударил священника по лицу. Батюшка не выдержал удара, зашатался и упал на мостовую, ударившись головой об булыжник. Когда его подняли, все лицо его было в крови. Он не мог стоять на ногах. Солдаты караула загоготали и стали осыпать священника матерщиной.
— Да что с ним церемониться! — крикнул начальник караула, подстегивая несчастного нагайкой. — Тащи его в мертвецкую!
И бедного батюшку, сопровождая пинками и насмешками, поволокли в покойницкую крепости, то есть в ледник.
Окончив осмотр, молокосос-комиссар приказал вести нас в Трубецкой бастион.
— На-пра-во! — послышался зычный голос фельдфебеля.
Мы повернулись по-военному и двинулись навстречу верной и неизбежной смерти к массивным чугунным воротам, находившимся в глубине крепости. Ворота с шумом и лязгом расхлобыснулись перед нами и быстро поглотили, чтобы сгноить нас в подвалах и казематах Трубецкого бастиона. Многие, в том числе и я, оглянулись назад, чтобы в последний раз посмотреть туда, где живут свободные люди и куда никто из нас больше не имел надежды вернуться.
Трудно описать наше состояние. Дрожь пронизывала тело, в глазах темнело, ноги подкашивались. Мы шли на верную смерть. Нас ввели в узкий, сдавленный с обеих сторон каменными толстыми стенами, двор. Это был могильный, угрюмый двор исторического Трубецкого бастиона. Еще более массивная чугунная дверь в конце этого двора вела во внутреннее помещение этого пресловутого, преступного, страшного своим прошлым, легендарного бастиона.
Целыми веками трагической истории смотрели на нас эти мрачные, серые, могильные, заплесневевшие стены бастиона. Все эти ниши, углубления, закоулки и кривые изгибы коридоров, низкий, давящий потолок и тут же, в конце коридора, находящаяся покойницкая свидетельствовали о страшном, ужасном и кошмарном прошлом. Здесь отовсюду веяло смертью. Сколько невинных жертв здесь пало — нет счета! За вековое существование крепости здесь костьми легли тысячи и тысячи ни в чем неповинных. Здесь погибла княжна Тараканова[1363] — претендентка на русский престол, замученная и утопленная; здесь нашли свою могилу многие декабристы; здесь, в крепости, сидело все Временное правительство; сюда массами были брошены генералы, инженеры и офицеры гвардейских полков.
Как это ни странно, но я был в Трубецком бастионе не впервые. Я имею о нем грустное и печальное воспоминание. В 1916 году[1364] меня позвал к себе начальник штаба VI армии князь Енгалычев и сказал:
— Хотя это и не относится к специальной работе офицеров Генерального штаба, но, ввиду чрезвычайной важности и ответственности, главнокомандующий возлагает на вас особо важное поручение. Вы должны, вместе со следователем по особо важным делам полковником Орловым[1365], произвести обыск у ротмистра пятого Александрийского гусарского полка, Бенсона[1366], и его арестовать. Такой же обыск вы произведете у его невесты Марии Пожога[1367]. Они подозреваются в шпионаже в пользу Германии и Австрии.
Это поручение было для меня делом крайне неприятным и щекотливым.
Оно еще более осложнялось тем обстоятельством, что невестой Бенсона, Марией[1368] Пожога, оказалась та самая очаровательная и прелестная блондинка, за которой я ухаживал в бытность свою корнетом гусарского Мариупольского полка.
В назначенный день и час, ночью, я и Орлов произвели обыск у ротмистра Бенсона в его роскошном номере самой дорогой [ «]Европейской[»] гостиницы. Ротмистра не было дома. Обыск особенных результатов не дал, если не считать записной книжки, с отметкой в ней по двенадцатибалльной системе высших командных лиц.
Обыск, произведенный у его невесты Марии Пожога на ее квартире на Конногвардейском бульваре, дал еще меньше результатов. К компрометирующим документам могла быть отнесена только одна открытка от полковника Мясоедова[1369], уличенного в шпионаже в пользу Германии.
Ротмистр Бенсон был отвезен в Петропавловскую крепость и посажен в Трубецкой бастион. Мария Пожога — отвезена в женскую тюрьму на Выборгской стороне.
Дальнейшее следствие производилось мною и Орловым, для чего мы посещали арестованных в местах заключения. О результатах докладывали начальнику штаба шестой армии генералу Бонч-Бруевичу[1370]. Таких допросов Бенсона в Петропавловской крепости было два. Мария Пожога за недостатком улик была вскоре освобождена.
Оба раза, когда я входил в бастион, несмотря на то что в те дни я был очень далек от мысли, что буду сам сюда брошен в качестве обвиняемого, мною овладевала такая же жуть и такое же волнение, какие я испытывал и теперь.
Толстый слой пыли, лежащей повсюду: на портретах, стенах, мягком диване с поломанными пружинами, стоявшем в канцелярии, был показателем того, что здесь не жили. Могильная тишина и запах плесени тяжело отражались на психике и рождали желание как можно скорее выйти на свежий воздух из этой мертвящей атмосферы.
Бенсон из Трубецкого бастиона не вышел. Официально власти объявили, что он умер от туберкулеза легких. На самом же деле он был расстрелян.
Войдя в бастион, я сразу вспомнил его обстановку: вот длинный, узкий, давящий вас коридор, по одной стороне которого расположены одиночные камеры. От середины этого коридора, в виде буквы Т, отходил в сторону еще более узкий коридор, упирающийся в тупик, откуда двухстворчатая чугунная дверь вела в подвал бастиона. Там находился бетонный люк, спускавшийся прямо в Неву.
О том, что делалось в подвале, знали только те, кто туда входил и оттуда не возвращался. Веками сохранялась эта тайна.
Как раз против двери, ведущей в подвал, была так называемая смертная камера № 20. В ней сидели арестованные, приговоренные к смертной казни или кандидаты на такой приговор. Из этой камеры ночью можно было незаметно вывести смертника и, не ведя его по общему коридору, прямо отправить в подвал с бетонным люком. Для тюремных властей это было удобно.
В дни красного террора смертники бесшумно подходили к роковой двери и, войдя в нее под шум бушующих и пенящихся волн Невы, бесследно и навсегда исчезали. Трупы казненных по особым каналам доставлялись в общий подводный канал и… ужасное деяние погребалось навеки.
При распределении арестованных, я, к своему ужасу, попал в камеру, что была рядом с камерой № 20. Это был очень плохой признак, ибо за неимением места в смертной камере арестованные, приговоренные к смерти, помещались в камеры, смежные с ней.
Наша камера имела четыре метра в длину и два с половиной — в ширину. В углу находилась испорченная уборная, из унитаза которой содержимое выливалось на пол. Вверху, у самого потолка, было небольшое (четверть квадратного метра) окно с двойными железными решетками, покрытыми густой проволочной сеткой. Даже в самый яркий солнечный день нельзя было узнать ни состояния погоды, ни времени дня, до того было в камере мрачно и темно. В камеру вела тяжелая дубовая дверь с микроскопическим окошечком для передачи пищи. Камера имела низкий сводчатый потолок и такие же стены. Посередине комнаты стояли единственная железная кровать и железный столик, вделанные в бетон. В мирное время камера была рассчитана на одного человека, а в наше время здесь помещалось двадцать человек, так как бастион был до отказа набит «важными» арестованными.
Всякая возможность побега отсюда была исключена. Камера была настолько узка, что ноги спавших заключенных (по десять человек головами к каждой стене) переплетались. Спали на голом бетонном полу: ни тюфяков, ни подушек, ни одеял не было, не было и никакой соломы для подстилки. Всюду была страшная грязь, никакой уборки не делали, да и нечем было даже подмести пол. Насекомые и клопы бесцеремонно ползали повсюду.
Один из арестованных назывался «старостой»; он спал на единственной железной кровати, но тоже без тюфяка и подушки. Таким старостой у нас был полковник инженерных войск Лебедев[1371]. Он сидел в крепости уже полтора года и был похож на живой труп.
Рядом с уборной лежал один солдат, у которого от сырости и лежания на бетонном полу сделался паралич обеих ног. Уборная уже давно была неисправной, и этот несчастный человек постоянно был запачкан экскрементами.
Одним словом, если в «Чека» и предвариловке положение арестованного было ужасно, то здесь, в бастионе, оно было катастрофично и бесчеловечно.
Электричество зажигалось один раз в день, в семь часов вечера, и только на один час. Пищу давали один раз в день, в двенадцать часов ночи, и была она изо дня в день одна и та же: суп из снетков (микроскопических рыбок), умышленно не посоленный, чтобы мы не просили пить. Хлеба не давали вовсе. Пищу просовывали в маленькое окошечко, куда еле-еле могла пролезть чашка с супом. Давали четыре чашки, каждая на пять человек. Ели в полнейшей темноте.
Я был очевидцем того, как один из арестованных сошел с ума. Да и было с чего помешаться. Эта участь грозила каждому из нас.
В шесть часов утра давали горячую воду, по пять бутылок на двадцать человек. Никто не знал, для чего давали воду, так как чаю ни у кого не было, а мыться без таза, мыла и полотенца было невозможно.
Дубовая дверь камеры открывалась и закрывалась только тогда, когда вводили новую жертву или выносили покойника.
Я пробыл в Трубецком бастионе три недели. Не было ни одной ночи, когда бы над заключенными не издевались комиссар бастиона — еврей и его помощник — фельдфебель лейб-гвардии Семеновского полка. Последний ночью вызывал двух-трех человек и приказывал им готовиться к расстрелу. Арестованные нервничали, прощались с остающимися, молились перед смертью. Но ночь проходила, и смертников не трогали. Оказывается, и предупреждение, и требование были отсебятиной садиста-фельдфебеля. Ему доставляло большое удовольствие видеть нравственные мучения и страдания людей.
Но иногда, чтобы поддержать веру в действительную возможность расстрела, из камеры брали одного-двух человек и расстреливали их.
Однажды к нам вошел изверг-фельдфебель и заявил, что, по приказанию Чека, один из заключенных должен быть расстрелян.
— Бросьте жребий и выберите кандидата на расстрел, — сказал он.
— Жребий бросать не нужно, — проговорил кто-то, — я желаю быть расстрелянным…
Все с удивлением оглянулись и увидели, что это сказал поручик лейб-гвардии Преображенского полка, барон фон Таубе[1372]. Ему было всего двадцать два года.
Сколько мужества и решительности было у этого юноши, отчаявшегося жить и страдать и предпочетшего добровольную смерть жизни с красными палачами!
Мы стояли спокойно, понуря головы. Никто из нас не захотел умирать вместо поручика. К нашему большому счастью и удовлетворению, этот вызов оказался очередным трюком садиста-фельдфебеля, мучившего нас издевательствами.
К концу третьей недели я настолько ослабел, что едва держался на ногах. К тому же, благодаря лежанию на бетонном полу, у меня начались нестерпимые ревматические боли. Черные мысли бродили в моей голове. Положение становилось нестерпимым: уж лучше расстрел, чем такие невыносимые мучения!
Проснувшись однажды утром, мы, поразмявшись, обратили внимание на странную позу нашего товарища — чиновника одного из министерств. Он сидел спокойно, безмолвно и неподвижно на своем месте, как-то странно вытянув ноги и немного сгорбившись. Лицо его было синеватого цвета. Он был мертв. Всмотревшись ближе, мы увидели, что бедняга, не выдержав ужасных условий, повесился на ремне от брюк, закрепив его на спинке кровати.
В конце сентября в бастион неожиданно приехали германский и украинский консулы. Они осмотрели камеры, но только снаружи. И все же по равелину прошел слух, что украинцы и немцы будут освобождены.
Действительно, между Германией и Советским Союзом[1373] произошел конфликт: Германия протестовала против незаконных арестов некоторых видных украинцев и немцев и в ответ арестовала коммунистов в Берлине.
После долгих переговоров было заключено соглашение и решено обменяться арестованными.
В это же время, к моей радости, сменили караул, и злополучный фельдфебель исчез. Большой суммой денег мне удалось подкупить одного из сторожей тюрьмы, и он обещал доставить письмо моей жене. В этом письме я просил жену пойти к украинскому консулу и достать для меня украинский паспорт. Дело удалось блестяще.
В том месте моего послужного списка, где было написано, что я происхожу из потомственных дворян Петроградской губернии, слово «Петроградской» было искусно заменено «Полтавской», то есть украинской губернией. Так легко я сделался украинцем!
Вскоре в крепость приехала сестра милосердия и привезла мне съестную посылку, в которой были: сахар, сухари, мыло.
На следующий день в камеру явился комиссар крепости и, вызвав меня, спросил:
— Вы украинец?
— Да, — ответил я.
— Вы родились в Полтавской губернии?
— Да, — ответил я, — там живут все мои родственники.
— В таком случае, одевайтесь. Вас требует на допрос Чека.
Если бы комиссар спросил меня, в какой губернии я родился, то я не знал бы, что ему ответить, так как о замене Петроградской губернии Полтавской в моем послужном списке я тогда еще не знал и, что называется, — засыпался бы. Но этого, слава Богу, не случилось, за что я горячо благодарю свою судьбу.
На этот раз, — как необыкновенное исключение в жизни крепости, — я был отправлен на допрос один и лишь с одним часовым.
Но в этот же день моего вызова в Чека все остальные арестованные, сидевшие в камере № 20, все двадцать человек, были уведены по таинственному ходу коридора и были ликвидированы. В числе расстрелянных были: генерал Рейнбот[1374], два генерала Генерального штаба и один гвардейский полковник.
На освободившиеся места в камере смертников из разных камер снова набрали двадцать человек и поместили в камеру № 20. Из них на долю той камеры, в которой сидел я, пришлось восемь человек.
Прибыв в «Чека» в третий раз — на этот раз последний, — я попал в общую камеру и даже получил кровать. Мое дело было передано по ошибке следователю Смирнову, очень симпатичному и доброжелательному молодому человеку. Допрос был легким. Я понял из его слов, что моя новая Родина — Украина — сыграла в моей судьбе большую роль.
Между тем и жена моя не бездействовала, а прилагала все усилия, чтобы меня спасти. Пользуясь тем, что мои автомобили обслуживали городскую управу, она обратилась за содействием к городскому голове, видному коммунисту Калинину, уже тогда имевшему большой вес и популярность. Последний сделал запрос председателю Чека Бокию[1375], и мое дело было ускорено. Однако только благодаря внезапному отъезду Шатова на какой-то съезд в Москву мое дело приняло благоприятный оборот.
Так как центр тяжести обвинения был основан на ограблении Петергофской почты, то следователь Смирнов предложил жене достать документ, доказывающий мое алиби. Благодаря энергии жены, такой пропуск, удостоверяющий, что я в день ограбления почты находился далеко от места преступления, был найден. Смирнов был удовлетворен.
Что же касается предъявленного мне обвинения в контрреволюционной деятельности и поддержке конспиративной связи при помощи моих автомобилей, то это было известно только Шатову, который в это время был в Москве.
26 октября[1376] 1918 года был подписан мандат о моем освобождении; подписали его председатель Чека Бокий[1377] и все члены президиума, за исключением отсутствующего Шатова. Однако освобождение было условным: все отобранные у меня документы, в том числе и удостоверение личности, я должен был оставить в Чека и прийти за ними на следующий день по приезде Шатова из Москвы. В Чека рассчитывали, что без удостоверения личности я никуда сбежать не могу.
Но они ошиблись.
Еще за три недели до освобождения я воспользовался декретом о мобилизации офицеров Генерального штаба, объявленным большевиками в августе месяце[1378], и, при помощи жены, сообщил мой адрес в Москву. Через десять дней я получил из Москвы телеграмму за подписью начальника Генерального штаба, в которой было указано, что, по приказанию председателя Революционного совета Троцкого, я назначен начальником штаба Приволжского военного фронта, который (штаб) находился в городе Нижнем Новгороде. Вышеуказанная телеграмма с упоминанием имени Троцкого послужила мне прекрасным пропуском и документом, принимаемым всеми без всяких возражений
28 октября[1379], в шесть часов вечера я был освобожден. Выйдя из тюрьмы на свободу, я опьянел от света и воздуха, и хотя был очень слабым и едва стоял на ногах от хронического недоедания, но радость свободы и чувства, обуревавшие меня, — трудно описать.
Просидев три с половиной месяца[1380] в разных тюрьмах без всякой вины и общаясь с арестованными, я многому научился. Я был очевидцем многих случаев, когда арестованных утром, для проформы, освобождали, а в тот же день ночью снова арестовывали. Такова была тактика большевиков, особенно часто применяемая к украинцам, ибо это позволяло сообщить консулу об освобождении такого-то числа, в таком-то часу покровительствуемого им заключенного, а ночью забрать его снова и уже отправить подальше, так сказать, «куда Макар телят гоняет».
Поэтому моей первой и ударной задачей было немедленно исчезнуть, скрыться из Петрограда.
После того как Шатов выгнал мою жену из нашей квартиры на Гороховой, 10, она переехала на Фонтанку, 16. Эту квартиру предложил мне миллионер Китроссер, сидевший со мной в тюрьме предварительного заключения, — он купил этот дом у графа Олсуфьева[1381], бежавшего за границу. Следивший за домом камердинер остался еще от прежнего хозяина — графа. Я его очень боялся, так как дворники и вообще прислуга, из страха быть расстрелянными, почти вся, без исключения, состояла на тайной службе у большевиков и играла роль шпионов: она должна была все точно и подробно доносить о своих господах.
Поэтому, приехав домой, я сказал камердинеру, что после ванны лягу спать и прошу меня не беспокоить до десяти часов утра. На самом же деле, когда все успокоилось в доме, я в десять часов вечера, взяв с собою два небольших чемодана с бельем и необходимым платьем, крадучись, вместе с женой и детьми четырех и десяти лет[1382], вышел на улицу. Никто нас не видел. Взяв извозчика, мы отправились на Николаевский вокзал.
Вокзал был переполнен «товарищами». Такая масса была солдат и штатских, что яблоку упасть было негде. Я предъявил комиссару телеграмму с приказом Троцкого и, назвавшись начальником штаба Восточного фронта, потребовал, чтобы в ближайшем поезде дали место мне и моей семье. Комиссар ответил, что мне он место даст, но семье — не может, так как имеет строгий приказ никому из частных лиц проездных билетов не давать.
— Товарищ комиссар, — сказал я, — вы играете своей головой: перед вами приказ Троцкого, а он шутить не любит. Вы прекрасно знаете, что неисполнение приказа в военное время карается расстрелом.
Мои слова возымели действие. Комиссар без всякой оговорки приказал отвести мне купе в поезде экспресс, идущем в Москву.
Но ехать по главному пути, да еще в поезде экспресс было не только опасно, но и безрассудно: Шатов легко мог меня найти и снова арестовать. Поэтому, получив разрешение и пропуск от комиссара, я сел не в экспресс, идущий на Москву, а в товарный поезд, так называемый «Максимка». В вагоне было холодно. Скамеек никаких не было, — располагались прямо на полу. Пассажиры были самые разнообразные, большинство — солдаты, рабочие и простой люд. Интеллигентной публики не было.
Вздремнув немного и проснувшись, я услышал такой разговор «товарищей», предполагавших, что все мы спим:
— А что, ребята, — рассуждал один из солдат, более разбитной, — ведь с нами едет буржуй. Женка его, хоть и одета крестьянкой, но руки у нее очень белые, а пальцы тонкие. Ребятишки тоже не похожи на наших крестьянских детей… Не заявить ли нам комиссару?!
Этот разговор заставил меня высадиться из поезда на первой же станции. Увидев небольшую деревушку, я решил переждать в ней несколько дней. После продолжительной голодовки в тюрьмах я был сильно истощен и нуждался в подкреплении, а в деревнях было всего много: хлеба, масла, яиц и молока.
В деревне я назвался красным. Однако на второй день после нашего приезда ко мне пришел один добрый мужик и сказал, что здешняя коммунистическая ячейка усомнилась в том, что я — красный, и запросила Петроград.
Это было в десять часов вечера. Я немедленно разбудил спавших детей и, не теряя времени, мы отправились пешком на станцию, до которой нужно было идти три версты. Из предосторожности мы с проводником пошли по побочной дороге, по болоту, лесом. Ночь была темная, но у нас был электрический фонарик.
С целью замести следы мы поехали сначала в направлении на Оршу, но, проехав две станции, слезли с поезда и сели в другой, идущий на Петроград.
Мне было важно точно узнать, будет ли меня искать Шатов, а также я надеялся достать денег, которых у меня при себе было недостаточно. Откровенно говоря, я был в таком положении, что точно не знал, что мне делать и какие поступки окажутся благоразумными, я метался из стороны в сторону. Выброшенный злой судьбой из привычной жизненной колеи, я оказался одиноким, был жалок и беспомощен. Куда бы я ни ткнулся, всюду встречал опасность и препятствия. Вся наша семья чувствовала себя, как затравленные звери.
Вернувшись в Петроград утром, в девять часов, я первым делом позвонил на мою квартиру на Фонтанке, 16. Если там было все благополучно, я решил туда вернуться: в Петрограде у меня было еще много вещей, которые я мог бы продать, а частью взять с собой.
В квартире оставалась деревенская девушка лет семнадцати, которая нянчила нашего четырехлетнего сына Бориса. На мой телефонный запрос девушка ответила, что там все тихо и спокойно:
— Только в тот вечер, когда вы уехали, в час ночи приезжали солдаты с ружьями и какой-то господин в штатском спрашивал вас. Прождав ночь, они утром уехали…
Мне стало ясно, что Шатов не успокоился и продолжал преследование; он шел по горячим следам. Тогда я решил прямо с вокзала ехать к знакомому купцу в Апраксинском рынке, у которого в свое время я оставил некоторые ценные вещи. Теперь я хотел взять что возможно с собой и окончательно исчезнуть из Петрограда.
Поднявшись на второй этаж, я позвонил. Дверь открыл сам купец-хозяин. Я сразу заметил, что он очень растерялся, по-видимому, старался что-то сообразить. По всей вероятности, я оказался для него незваным и нежелательным гостем. Он провел меня в гостиную и предложил сесть.
— Извините меня, — сказал он, — я отлучусь на пять минут, я должен кончить разговор с одним посетителем.
Я был запуган и затравлен и потому стал подозрительным. Поведение купца показалось мне странным. Чуть приоткрыв дверь, в которую вышел купец, я увидел, что он говорит по телефону, и, насторожившись, услышал:
— Тот, кого вы хотели видеть, находится здесь. Приезжайте скорее…
Я понял, что попал в западню. Каким подлецом оказался этот, хорошо мне знакомый, купец!
Не подождав конца разговора, я опрометью бросился бежать вниз по лестнице, перебежал на другую сторону улицы и спрятался в подъезде одного из домов. Прошло всего восемь-десять минут, как приехал Шатов, после отъезда которого я еще около часу провел в подъезде, боясь выйти на улицу. Тут только я вспомнил, что один из заключенных дал мне письмо и слезно просил передать его матери. Она жила как раз недалеко от Апраксина рынка. Я пошел туда отдать письмо и просить разрешения дождаться темноты, а затем отправиться на вокзал, где ждала меня семья. Но не успел я передать письмо, как она замахала руками:
— Уходите отсюда как можно скорее. Вас ищет Чека. Вчера сам Шатов приезжал сюда, и я слышала, как он сказал дворнику, что вы должны принести сюда письмо, и приказал ему вас задержать и немедленно сообщить в Чека.
К моему великому счастью, дворника не было дома. Быстро и незаметно я выскочил на улицу. Это было удивительно, на какую недосягаемую высоту была поставлена большевистская контрразведка и слежка! Ведь с матерью человека, который передал письмо, я даже не был знаком, значит, остается предположить, что в камере находился не вызывавший подозрений провокатор, которому сын и рассказал об отправленном со мною письме.
Очутившись снова на улице, я впал в отчаяние: я был беспомощен и жалок, все меня боялись, как чумы, все меня сторонились и со страхом отворачивались от меня; куда бы я ни пошел, всюду меня ожидал[и] арест и угроза расстрела. Судьба играла мною жестоко и немилосердно. Она меня мучила и изматывала. Как паук плетет паутину и ждет добычи, так Шатов повсюду расставил свои сети и ждал, что я — очередная его жертва — попаду в них.
Стало смеркаться. Ночь надвигалась. Я, измученный преследованием и обескураженный, отправился на вокзал, где меня ждала жена с детьми. Встретившись, мы окончательно решили покинуть Петроград и отправились на этот раз на Варшавский вокзал. Сунув хорошую взятку швейцару, мы проскочили на перрон, а затем и дальше — на товарный поезд, идущий на Варшаву.
Вскоре поезд тронулся. Замелькали стрелки, фонари, семафоры, фабричные трубы, золоченые купола церквей, адмиралтейский шпиц, а с ними стал исчезать милый и родной Петроград. Локомотив, тяжело громыхая колесами и выбрасывая снопы искр, медленно, но верно стал уносить нас в неизвестную, полную приключений даль.
Покидая дорогой Петроград, я находил некоторое удовлетворение и утеху в том обстоятельстве, что ехал на юг, на Дон, куда моя душа уже давно рвалась, где, как мы слышали, уже шла отчаянная, на жизнь и смерть борьба против красных.
В моих планах было ехать на Дон кружным путем, как более надежным и безопасным. Поэтому мы поехали сначала на Оршу, откуда должны были свернуть на Дон. Еще в бытность мою в Чека я познакомился с одним евреем, коммерсантом, посоветовавшим мне бежать через Оршу. Он дал мне подробный план перехода границы и адреса лиц, устраивающих такой переход за сравнительно небольшие деньги. Гарантировалась полная безопасность перехода. Советские посты передавали переводимых нелегально через границу украинским постам с рук на руки.
Не успел я задремать, как меня разбудил шум и говор солдат. Мы стояли в Гатчине. Заградительный отряд Чека производил проверку документов. Мое сердце забилось. Товарный вагон, в котором мы находились, был занят исключительно «товарищами» и притом — довольно доброжелательными. Открыв дверь вагона, контролер спросил, есть ли в вагоне штатские. Солдаты хором ответили, что — нет. На этот раз я был в солдатской шинели и военной фуражке. Жена и дети спали, — контроль их не заметил. Так миновала нас смертельная опасность быть арестованными.
Наш поезд тронулся. Подъезжая к Пскову, я узнал от одного еврея, что в Орше идут массовые аресты и расстрелы офицеров. Их снимают прямо с поезда и всех, кто имеет украинские паспорта, ставят к стенке и расстреливают. Таким образом, ехать в Оршу было безрассудно.
Я решил получить назначение на фронт и бежать через линию огня. Мы свернули на Москву и прибыли туда ночью.
Здесь я снова натолкнулся на препятствие: с такими документами, какие были у меня, в гостиницу не принимали. Пришлось всю ночь мыкаться, переезжая на извозчике с одного места на другое. Утром, в семь часов, я приехал к своему другу — начальнику Генерального штаба[1383].
Его первым вопросом было: — Дворник видел тебя?
Я ответил, что — нет, никто меня не видел.
— Слава Богу, тогда все хорошо! — сказал он.
Куда же было идти дальше, если начальник Генерального штаба боялся дворника?!
Через два дня я, при помощи моего друга, получил назначение на Приволжский фронт. Я был назначен начальником штаба Приволжского военного округа. Назначение на Волгу мне нравилось.
Объезжая войска, расположенные по Волге — от Нижнего Новгорода до Астрахани, — было очень легко затеряться в Закаспийских степях, сюда прилежащих, и морем пробраться в Персию. К востоку от реки Волги также можно было скрыться в лесах, ибо здесь широким фронтом наступал Колчак[1384]. Наступление совершалось по известным операционным направлениям, в промежутках между которыми существовали большие лесные пространства.
Можно было также скрыться в степях и лесах Западной Сибири, где я рос и учился в кадетском корпусе в городе Омске и которую я знал очень хорошо.
Прибыв в Нижний Новгород, я узнал, что мое место было только что занято Генерального штаба полковником Полковниковым[1385]. Такая дезорганизация была в Красной армии делом обычным: правая рука не знала, что делала левая. Начальник округа, генерал Зайончковский[1386], потребовал, однако, чтобы я все-таки остался в его распоряжении.
Штаб округа помещался на большом пароходе. Достаточно было одного взгляда, чтобы увидеть, что генерал Зайончковский ревностно служил и прислуживал большевикам не за страх, а за совесть. При таких условиях, при моем решении бежать на Дон, сотрудничество было невозможно и неприемлемо. Поэтому, несмотря на категорический приказ генерала остаться, я, с наступлением ночи, взял свои вещи и, незаметно выбравшись на сушу, отправился на вокзал. Я решил во что бы то ни стало пробираться на Дон[1387].
Придя на вокзал, я увидел перед собой поезд главнокомандующего Восточным фронтом Вацетиса[1388]. Узнав о моем положении, Вацетис приказал мне ехать в его Ставку в город Арзамас. В поезде купе было предоставлено мне и моей семье.
На следующий день я прибыл в Арзамас. Вацетис очень боялся покушения на его жизнь и был чрезвычайно осторожен. Он не принял меня и приказания отдавал не лично, а через адъютанта. В одной комнате находился Вацетис, в другой — его адъютант, а в третьей — я. Адъютант был посредником; он поочередно подходил то к Вацетису, то ко мне. Так мы вели переговоры.
Вацетис, подробно расспросив меня о моей службе, предложил мне остаться на Восточном фронте. Но я категорически отказался, прося назначить меня на Южный фронт. После долгих переговоров и разных казуистических вопросов Вацетис наконец согласился и дал мне предписание отправиться на Южный фронт в распоряжение генерала Сытина[1389], командовавшего Южным фронтом.
Не задерживаясь, я отправился на Южный фронт, куда и прибыл 4 ноября 1918 года.
В первых числах ноября 1918 года я прибыл в город Козлов, где стоял штаб Южного фронта. Помощником главнокомандующего Южным фронтом, генерала Сытина, был генерал Носович[1390]. Члены Революционного военного совета фронта: Колегаев[1391], Шляпников[1392] и Баландин. Управляющим делами Совета был Плятт[1393]. Все без исключения были евреями[1394].
В этот начальный период Гражданской войны каждый порядочный офицер — за редким исключением — помышлял о бегстве к белым. Лишь несколько позже, когда к нам дошли слухи о репрессиях белого командования, число желающих бежать значительно сократилось. Многие офицеры, испуганные суровой расправой и даже самосудом, допускавшимися белыми, отсрочили надолго свой побег, а многие — и вовсе отказались от него.
Действительно, офицеров, перебегавших к белым, немедленно арестовывали и сажали в концентрационный лагерь. Их там мучили бесконечными допросами, не лучше, чем у красных, и часто расстреливали. По некоторым слухам, был расстрелян даже сын генерала Брусилова[1395], недолго командовавший одним красным полком. Разительным примером был также Генерального штаба полковник[1396] Ролько. Он командовал у меня, в IX армии, четырнадцатой дивизией. В 1919 году, при общем отступлении IX армии, он перебежал к белым; он рассчитывал свой оперативный боевой опыт, приобретенный у большевиков, поставить на службу белым и всецело подчиниться белому командованию. Но он ошибся: измученный четырехмесячным следствием и бесконечными допросами, он, наконец, был предан военно-полевому суду и лишь мои показания и заступничество спасли ему жизнь. Оправданный, но выброшенный за борт без права участия в Белом движении, Ролько поступил простым матросом на торговое судно в Константинополе и в 1920 году, разочарованный, надорванный и изверившийся в судьбе, он решился на отчаянный шаг — вернуться к красным.
Так белое командование бичевало и отталкивало от себя тех, кто шел к нему навстречу с открытой душой и чистым сердцем, горя желанием бороться против красных. И таких офицеров, схваченных и посаженных в концентрационные лагеря, насчитывалось около тридцати тысяч!
Одно время я сам колебался — бежать или нет. Прибыв в штаб Южного фронта с определенным намерением не служить, а бежать к белым, я не решился посвятить в свои планы моего товарища по Николаевскому кавалерийскому училищу генерала Носовича, бывшего в распоряжении главкома Сытина. Оригинально, что генерал Носович сам в это время задумал бежать к белым, но не решался открыть свою тайну мне.
Я просил генерала Носовича назначить меня на Кавказский фронт, откуда, я полагал, легче было устроить побег к белым.
В тот период Гражданской войны Кавказский фронт был развит очень слабо. XI армия насчитывала семьдесят пять тысяч штыков и сабель и была растянута более чем на 240 километров, а XII армия была еще в зародыше, только что начав формироваться. Чтобы попасть в XII армию, нужно было проехать на автомобиле по астраханским степям, откуда можно было взять любое направление и скрыться в горах Северного Кавказа. Меня непонятная сила тянула на Кавказ, где были свободные просторы, широкая возможность всяких случайностей и совершенное отсутствие контроля со стороны большевиков.
Генерал Носович обещал мне ходатайствовать обо мне, но предупредил меня, что Революционному совету нужно говорить правду.
— Не забудь, — сказал он, — что в Совете сидят люди, имеющие за собой богатое криминальное прошлое, до каторжников включительно. За малейшую оплошность и ложь они, не задумываясь, пустят в расход кого угодно. Я сам сидел у Ворошилова[1397] — командующего X армией — в тюрьме на барже целых две недели и едва унес оттуда ноги[1398].
С этими словами он открыл дверь в большой зал, где важно восседал за большим столом, покрытым красным сукном, весь синклит Южного фронта, во главе с командующим, генералом Сытиным.
Мне предложили сесть. Начался перекрестный допрос, продолжавшийся сорок минут. Особенно подробно расспрашивали о моей службе в Главном управлении Генерального штаба VI армии[1399], защищавшей Петроград. Был тяжелый момент, когда я чуть не попался при расспросах о Кавказе:
— Почему вы так рветесь на Кавказ? — спросил Ходоровский.
Я неосторожно ответил, что хорошо знаю этот край, хотя в действительности там никогда не был.
Самые казуистические вопросы задавал Шляпников:
— А вы знаете, что для того, чтобы попасть в XII армию, нужно проехать несколько сот километров по территории, занятой белыми? — спросил он. — Вы не боитесь попасть к ним в плен?
Вопрос был очень щекотливый. Я понял, что настаивать на командировке в XII армию — значит приоткрыть свои карты и сразу же вызвать недоверие Совета. Поэтому я ответил, что не учел конъюнктуры и отказываюсь ехать на Кавказ, предпочитая оставаться в IX армии.
Совету мой ответ, очевидно, понравился. Они предложили мне подождать две-три недели.
— В данный момент организуется караван для отправки в Астрахань. Он будет состоять из восьмидесяти автомобилей и сильной охраны, — сказал Шляпников. — А пока вы отправляйтесь в штаб IX армии в городе Балашов.
Я согласился и, забыв петроградскую травлю, со спокойным сердцем отправился в город Балашов.
7 ноября я прибыл в штаб IX советской армии под командованием Егорова[1400].
В мировую войну Егоров был в чине полковника на Юго-Западном фронте. Ему было 49 лет[1401]. Во время общего развала фронта он приспособился и стал временно командующим пехотной дивизией. После большевицкого переворота — тотчас же объявился у большевиков. Немного выше среднего роста, плотного, коренастого сложения, он имел очень добродушное и симпатичное лицо. Внешний его вид не соответствовал стремлению повелевать и приказывать. Он был всегда в хорошем настроении, весел, вежливо и даже с некоторой лаской обращался с подчиненными. Небольшую бородку он носил в виде бакенбардов — на две стороны. Он был похож скорее на добродушного хохла, чем на командарма. Одевался он довольно неряшливо: брюки-галифе и засаленный френч сидели на нем мешковато. На улице и в помещении он неизменно носил солдатскую шинель и старательно почесывался: насекомые, очевидно, не давали ему покоя.
Оперативные решения Егоров выносил с молниеносной быстротой, однако часто невпопад. Немножко боевого опыта — нахватался в мировую войну, — немного стратегии и тактики, побольше нахальства и смелости — и план Егорова был готов. Удивительно, с какой беззастенчивой смелостью и самоуверенностью он брался за любое оперативное решение. Никаких возражений он не переносил. Все должно было быть сделано так, как он хотел. Принятое решение он всегда с удивительной энергией доводил до конца. Он имел твердый и решительный характер, был чужд всякого подмазывания и лести; действовал всегда открыто и напрямик.
Егоров не только не был поклонником Сталина, но — больше — был его врагом. Прямота и откровенность сделали его жертвой кровавого террора в 1937–1938 годах. Он был схвачен и отвезен на Лубянку вместе со своими тремя заместителями по Генеральному штабу[1402] — Петиным[1403], Межениновым[1404] и Седякиным[1405].
В Первую мировую войну он был прапорщиком запаса инженерных войск на одном из бронепоездов.
Несколько выше среднего роста, крепкого телосложения, с большой окладистой черной бородой, добрыми глазами, он был красив и походил на боярина петровских времен. Ему было тридцать шесть лет.
Храбрый, даже отчаянный, Княгницкий очень увлекался, входил в азарт и, вместо того чтобы управлять армией с командного пункта, выносился вперед, на линию огня, сводя этим самым руководство операцией к роли взводного командира.
Княгницкий отличался большим умом и подвижностью. Не имея подготовки офицера Генерального штаба, он все операции схватывал своей природной сметкой легко и быстро. В оперативных приказах он разбирался незамедлительно и толково. Крупным его недостатком были — большая впечатлительность и подверженность панике, что очень ему вредило.
Княгницкий был коммунистом, но в его отношении к большевизму было много странного, и, будучи членом Революционного совета, он даже к контрреволюции относился терпимо, а к контрреволюционерам — гуманно и сердечно. Так, во время ареста на Дону атаманов и заложников в районе IX армии он проявил к ним много сочувствия и справедливости. Многих он защищал и спасал от кровожадной тройки — членов Революционного совета IX армии: Барышникова, Сокольникова и комиссара штаба армии, бессердечного Петрова. Ужиться с этой тройкой было очень трудно, но Княгницкий сумел внушить им доверие к себе в политическом отношении и уважение и веру в свои военные способности.
Члены Революционного военного совета были грозой для армии.
Барышников — бывший каторжник, отбывавший наказание в Сибири за убийство, — имел длительный тюремный стаж. Небольшого роста, смертельно бледный, худой, тщедушный и изможденный, он постоянно искал кого-нибудь, к кому бы можно было придраться. Ему было лет тридцать пять. С налитыми кровью, всегда красными, блуждающими глазами, усыпанным веснушками лицом, рыжими, короткими, остриженными ежиком волосами, он внушал к себе полное отвращение. Это был дегенерат в полном смысле этого слова. В одной только IX армии он повинен в расстреле сотен людей, большей частью — офицеров.
Зимой Барышников ходил в романовском полушубке, сидящем на нем, как хомут на корове; летом — был одет в традиционную кожаную тужурку, которая придавала его фигуре что-то еще более зверское.
В оперативным вопросах Барышников не понимал, что называется, ни бельмеса. На всех военных докладах он сидел, потупя глаза, с глупой, бессмысленной физиономией, безмолвно, часто ковыряя в носу. Но зато, когда вопрос касался персонального обвинения кого-либо в политическом преступлении, он вскакивал с места как ошалелый и, не давая себе труда разобраться в деталях дела, требовал расстрела. «Саботаж» — было самым любимым его словом, и он употреблял его постоянно, часто «ни к селу, ни к городу». В вопросах политики отвлеченной он не разбирался так же, как и в вопросах оперативных.
Сокольников (настоящая фамилия — Брильянт) был евреем. По части кровожадности — не уступал Барышникову, но был образован и интеллигентен. Было ему сорок лет. По профессии он был адвокатом. Среднего роста, худощавый, с бледным, задумчивым лицом, всегда спокойный и уравновешенный, он производил хорошее впечатление.
Он носил маленькую бородку эспаньолкой, черные волосы были аккуратно зачесаны назад; взгляд — острый, пронизывающий. Носил кожаную тужурку и брюки галифе, одет был всегда чисто и щеголевато. При первом взгляде вы находили, что он похож на Троцкого.
Сокольников обладал удивительной, непреклонной силой воли и непоколебимостью. Бывали очень рискованные и тяжелые моменты на фронте, но они его нисколько не смущали. Он был всегда спокоен и самоуверен. Свое внутреннее, душевное состояние не выдавал ни единым словом, ни жестом. В военной обстановке он разбирался очень хорошо, можно сказать — как офицер Генерального штаба. Я поражался богатству его познаний в военном деле, как в области стратегии, так и в области тактики. Особенными чертами его характера были: непоколебимость, настойчивость и решимость задуманное дело во что бы то ни стало довести до конца. В этом отношении Сокольников не знал себе равных. Если Барышникова в военных вопросах можно было как угодно провести, то с Сокольниковым это было невозможно.
Деятельность Сокольникова, как члена Революционного совета, в IX армии, а впоследствии — [в] штабе Южного фронта много способствовала успеху Красной армии на Донском фронте Гражданской войны.
Дашкевич-Горбацкий[1406] был членом Революционного совета IX армии просто по недоразумению. Среднего роста, крепкого сложения, жгучий красивый брюнет, с маленькой овальной бородкой, он выглядел как настоящий русский холеный барин-помещик. Ему было тридцать шесть лет. Он был умен, расчетлив, имел спокойный, флегматичный и добродушный характер. Можно с уверенностью сказать, что он не погубил ни одного человека, наоборот, всегда ходатайствовал за обвиняемого и если это не помогало — держал строгий нейтралитет. Он очень любил музыку и пение, любил хорошо поесть, выпить и поспать; одет был всегда чисто и опрятно, в противоположность другим членам совета — не в кожаную тужурку, а в настоящую русскую поддевку, опушенную серым каракулем, и такую же русскую каракулевую папаху; выглядел щеголем. Всегда веселый, приветливый, чуждый всяких интриг, злобы и подозрений, он был полным контрастом остальных членов Революционного совета. В военных операциях он разбирался неплохо, но никогда не вмешивался в обсуждение оперативных планов, предоставляя это специалистам. Это был человек интеллигентный, выдержанный, тактичный, всегда спокойный. Он был скорее беспартийным и никому зла или чего-либо плохого не желал. Удивительно, почему он попал в члены Революционного совета?! Вся его внешность и деятельность, основанная не на ненависти, презрении и недоверии к окружающим, а, наоборот, на доброжелательности, доверии и уважении, совершенно не соответствовала коварной и суровой деятельности членов совета. Дашкевич-Горбацкий был редким исключением среди своих сослуживцев.
При начальнике штаба армии, как безотлучный его спутник, находился комиссар. В экстренных случаях на общие совещания приглашались и начальник штаба, и комиссар, который представлял собою глаза и уши начштарма[1407]. Однако нужно заметить, что надзор носил строго наблюдательный, а не исполнительный характер. Командарм, по своим правам, был уравнен с членами Революционного совета.
Приказы по армии подписывались: политические — командармом и двумя членами Революционного совета, а боевые — командармом, начальником штаба и одним из членов Революционного совета.
За военспецами был установлен строгий двойной, а иногда и тройной надзор.
Все приказы без санкции членов Революционного совета или комиссара штаба считались недействительными и исполнению не подлежали. Кроме того, обязанностью комиссара было доносить обо всем, что делалось в штабе армии.
При мне сначала состоял комиссар Варлье — юркий украинский еврейчик. Он ходил за мною буквально по пятам, даже провожал меня до квартиры, когда я шел домой завтракать или обедать, и, так как в квартиру я его не пускал, покорно сидел на пороге, ожидая, пока я кончу есть. Он контролировал мои распоряжения по штабу, даже отбирал у моего денщика списки продуктов, которые тот должен был купить.
Я не выдержал и заявил командарму, что при таких условиях работать не могу. Тогда Варлье убрали и ко мне назначили нового комиссара, Петрова.
Петров только что приехал из Сибири, где он отбывал тюремное заключение, и никому у нас не понравился своим отталкивающим видом: среднего роста, смуглый, худой, с черными блуждающими глазами и всегда взъерошенными волосами, с движениями порывистыми и резкими, он пребывал в постоянном беспокойстве. Ему было тридцать два года. С окружающими он обращался настойчиво и нахально. Если Варлье можно было не пустить в квартиру, то с Петровым сделать это не удавалось, ибо, будучи очень хитрым и находчивым, он немедленно придумывал важное дело, которое необходимо было тотчас же разрешить, и входил в квартиру нахально.
Петров отличался большой храбростью. Однажды он и группа матросов встретились с казачьим разъездом. Произошла ожесточенная схватка, в которой Петров был зарублен.
В штабе армии были еще два еврея, пользовавшиеся большим влиянием: Левинзон и Гренкер.
Левинзон работал в политическом отделе Чека. От его руки погибло много невинных людей, голословно обвинявшихся в контрреволюции. В период сталинских чисток в 1938 году он был расстрелян.
Левинзон, Сокольников и Барышников были главными инспираторами массовых расстрелов в IX советской армии.
В 1938 году Сокольников был сослан в Сибирь на каторжные работы[1408].
Самым кровожадным и жестоким из всех был еврей Гренкер. Он без всякого суда, по своей собственной инициативе пускал в расход ни в чем неповинных офицеров. Гренкер отличался особой способностью вылавливать жертвы. Все аресты он производил ночью. Однажды он потерял осторожность и попал в западню. Казаки его схватили и, раздев догола, привязали к саням, заставив, при морозе в двадцать шесть градусов, бежать за ними. Гренкер не выдержал и, пробежав около версты, умер от разрыва сердца. Голый, окоченевший труп его был брошен на дороге.
В заключение я должен упомянуть, что при штабе IX армии был еще административно-хозяйственный отдел, во главе которого стоял генерал Гарькавый[1409], и отдел военных сообщений. Личный состав всех трех отделов был представлен исключительно офицерами бывшей царской армии.
При штабе IX армии была еще учебная команда, настроение которой, как офицеров, так и нижних чинов, было чисто контрреволюционным.
Как было указано выше, я был командирован в ГК армию только на две недели, после чего должен был отправиться на Кавказ, но, прибыв в штаб IX армии, командарм Егоров приказал мне немедленно принять управление штабом от Княгницкого, а последнего назначил своим помощником. Никакие протесты с моей стороны не имели действия, а мои попытки оппонировать более энергично натолкнулись на возражения Барышникова, который, подскочив ко мне, заявил:
— Забудьте о Кавказе навсегда! Если же вы будете настаивать, то ваше желание мы будем рассматривать как саботаж, караемый расстрелом…
На следующий день из штаба фронта пришел официальный приказ о моем назначении на должность начальника штаба IX армии.
IX армия состояла из четырех дивизий: четырнадцатой, пятнадцатой, шестнадцатой и двадцать третьей. На самом крайнем правом фланге, в районе Борисоглебска действовала четырнадцатая пехотная[1410] дивизия под командованием Ролько. В центре были расположены шестнадцатая пехотная дивизия Киквидзе и двадцать третья смешанная — Миронова. На левом фланге, у ст[анции] Поворино, находилась пятнадцатая дивизия — Гузарского[1411].
Все дивизии были смешанные: они состояли из рабоче-крестьянских полков, матросов и красногвардейцев. Особенно много матросов было в четырнадцатой и шестнадцатой дивизиях; некоторые полки и батальоны состояли только из матросов. Части, состоявшие из матросов и красногвардейцев, считались самыми надежными и устойчивыми. Наименее устойчивой считалась пятнадцатая дивизия, под командованием Гузарского, в эту дивизию влилось много нежелательных для коммунистов элементов контрреволюционного характера; в ней часты были случаи неповиновения начальству и периодически вспыхивали контрреволюционные восстания.
Начальник четырнадцатой пехотной дивизии, Генерального штаба полковник Ролько, был вполне на своем месте. Энергичный, деятельный, вечно в движении, он ни одной минуты не оставался в покое. Он лично вел бои, невзирая ни на время года, ни на погоду, ни на снежные бури и заносы. Часто впереди, на линии огня, он отдавал боевые приказы и руководил дивизией. Начальники и красноармейцы его любили и в него верили. Его дивизия была в непрерывных боях; она беспокоила противника и не давала ему покоя ни днем, ни ночью. Стоящие перед фронтом дивизии части донских казаков, под начальством Гусельщикова[1412], должны были считаться с положением, не имея ни спокойного сна, ни отдыха.
Внешний вид полковника Ролько был не особенно внушительным. Низкого роста, плотного телосложения, двадцати восьми лет от роду, он имел небольшую лысину, слегка рыжеватые волосы и постоянно красное лицо. Он походил скорее на мелкого коммерсанта, чем на начальника боевой дивизии, зато во время боя он не имел себе равных.
В характере полковника Ролько было много странного: он не был сторонником коммунизма, а скорее — врагом его, что часто проскальзывало в его разговорах, но в бою он сражался, как лев, и не за страх, а за совесть. Возможно, что — с одной стороны — это объяснялось тем, что при нем неотлучно находился комиссар дивизии, а — с другой — тем, что во время боя он входил в экстаз, забывал все и сражался яростно, как ему подсказывало сердце.
Ролько был единственным среди нас, которому я не решился довериться и предложить бежать к белым вместе со мной. Неувязка между его поведением в жизни и на фронте вызывала во мне чувство некоторого сомнения и подозрения. Я опасался провокации. И напрасно: после перехода моего на сторону белых через несколько дней к ним перешел и Ролько.
Перебежав к белым, Ролько стал метаться из стороны в сторону, ища какого-либо благоприятного выхода, но, при всем старании, не находил его. Большим недостатком его характера были нерешительность и неустойчивость, часто он сам не знал, чего он хотел.
После перехода к белым Ролько был немедленно арестован и, так же как и я, предан военно-полевому суду, а будучи освобожден от ареста, должен был на свободе ждать решения своей участи. Ролько это было не по душе: он не был способен сидеть у моря и ждать погоды. Вскоре он поступил на торговое судно и отправился в дальнее плавание, но метаморфоза начальника дивизии в простого матроса ему не понравилась, и он вернулся в Константинополь, где в то время я работал на собственном прокатном автомобиле-такси. Случайно встретившись с Ролько, я предложил ему открыть «турецкую чайную» на площади «Таксим». Ролько согласился. Я купил ему большой самовар, тридцать табуреток, пятьдесят стаканчиков для чая, и дело пошло блестяще. Но боевому офицеру Ролько и эта спокойная работа оказалась не по сердцу. Он стал тосковать, скорбеть душой; его тянуло на Родину, все равно — хоть и коммунистическую. Его звала к себе бурная, беспокойная жизнь, полная приключений, неожиданностей и всяких опасностей.
Ролько не выдержал и принял неразумное и роковое решение вернуться в Советскую Россию. По его просьбе, я дал ему рекомендацию и удостоверение, в котором свидетельствовал, что он перешел к белым не добровольно, а попал в плен, что белыми он был предан военно-полевому суду и бежал от них. С таким документом сомнительного характера он отправился к красным. Несмотря на все мои розыски и расспросы о постигшей его участи, я больше о нем ничего не слышал. Не знаю, что с ним случилось, но я лично думаю, что его судьба не могла быть хорошей. Большевики не настолько наивны, чтобы поверить сказке о пленении, да и референция, которую я дал Ролько, для большевиков не могла быть авторитетной, так как я был у них на особом счету, как предатель и изменник. Во всяком случае, с Южного фронта Ролько исчез бесследно[1413].
Гузарский был совсем еще молодым человеком, неопытным в военном деле; он был плохим воякой, хотя и храбрым, и к должности начальника дивизии никаким боком не подходил, был чужд всякой дисциплины и корректности. Самыми скверными чертами характера Гузарского были: противоречивость, упрямство и любовь к пререканиям. Он очень часто, как и Киквидзе, игнорировал оперативный приказ и поступал так, как это ему нравилось, часто — вразрез с намерениями и решениями высшего командования. Всех бывших офицеров царской армии и особенно офицеров Генерального штаба он презирал и всех считал вредными и опасными контрреволюционерами и заклятыми врагами народа. С красноармейцами своей дивизии он был груб, жесток и несправедлив. В дивизии его не только никто не любил, но попросту ненавидели.
Пятнадцатая дивизия у меня в армии была самая ненадежная и контрреволюционная; в ней были массовые случаи перехода на сторону белых казаков, причем переходили к противнику в полном составе, со своими офицерами.
Еще хуже обстояло дело в шестнадцатой дивизии Киквидзе.
Киквидзе был кавказцем, совсем еще молокососом, но с претензией казаться взрослым человеком. Он имел горячую кровь, взбалмошный, резкий и невыдержанный характер. Его девиз был прост: «Сам себе я голова. Моя хата с краю, ничего не знаю». Если Гузарский исполнял приказы по армии «постольку поскольку», то Киквидзе их вовсе не исполнял, да еще сыпал матерщиной по адресу командных лиц, называя их изменниками и предателями революции. Это был не военный начальник и даже не солдат, а просто бандит и разбойник с большой дороги. При возложении боевой задачи на шестнадцатую дивизию совершенно нельзя было быть уверенным, что эта задача будет выполнена: Киквидзе действовал не согласно приказу и субординации, а по своему личному усмотрению, как ему заблагорассудится. Было непонятно, каким образом Киквидзе держался на своем посту, когда в действительности он должен был быть отрешен от должности и за неисполнение боевых приказов предан военно-полевому суду и расстрелян. Кроме того, Киквидзе был страшным интриганом и честолюбцем. Впоследствии, за свои неуместные выходки и преступное неисполнение боевых приказов, он был строго наказан и за все выходки заплатил своей головой. Об этом будет сказано ниже, при описании боевых действий на фронте дивизии.
С назначением Миронова командующим экспедиционным корпусом двадцать третью дивизию принял казак Голиков.
Голиков был коренным донским казаком, выросшим на Дону. Ему было всего двадцать девять лет. Коммунистом Голиков сделался не сразу, да и еще большой вопрос, был ли он в душе на самом деле коммунистом? Его мягкое, теплосердечное отношение к своим подчиненным казакам шло вразрез со зверским и грубым обращением с теми же казаками настоящих коммунистов. К бывшим офицерам царской армии и военспецам он относился с доверием и уважением. Приказания, данные ему свыше, исполнял точно и беспрекословно, имел хорошую природную, казацкую сметку, и «кубышка», как говорили его товарищи, у него была хорошая и работала хорошо. Выше среднего роста, черноволосый, с традиционным казацким кучерявым чубиком, Голиков имел залихвацкий вид. Он внушал к себе доверие и уважение подчиненных.
В военных вопросах Голиков хотя и не получил специальной подготовки, но, восполнив недостаток образования природным умом и сметкой, разбирался вполне удовлетворительно. Всю зимнюю кампанию 1918 года двадцать третья дивизия провела на должной высоте боевой подготовки, боеспособности и отличалась хорошей стойкостью и хорошим настроением казаков. За дружеское и приветливое отношение к себе казаки Голикова любили и охотно шли с ним в бой.
Единственной отрицательной чертой начальника двадцать третьей дивизии была любовь иногда выпить немного больше, чем следовало, но и в таких случаях пьяным, что называется, вдребезги он никогда не был. До самого конца войны Голиков оставался на своем посту и полностью удовлетворял возлагаемые на него надежды высшего начальства.
Заместителем Ролько был Степин. Это был простой, малокультурный человек, неподвижный, инертный и плохо разбиравшийся в военной обстановке. Степин по плоти и крови был коммунистом, грубым, упрямым и честолюбивым. Хотя он и старался держать дивизию в ежовых рукавицах, но это ему плохо удавалось, что не удивительно, ибо в дивизии находилось много распущенных и своевольного нрава матросов, благодаря чему дисциплина в ней была ничтожная, а боевая способность — средняя. Однажды матросы своевольно оставили свои позиции, мотивируя это холодом и снежной пургой, и ушли в тыл на отдых, обнажив таким образом фронт, что вызвало большой переполох в штабе армии.
Еще остается сказать несколько слов о генерале Карепове, который принял штаб IX армии после того, как я был назначен командармом IX.
Генерал Карепов в царской армии был командиром Сибирского корпуса и участвовал в двух войнах. В IX советскую армию он приехал, видимо, с такой же целью, как и все остальные офицеры: в поисках места, где можно было более легко перейти к белым. Свою супругу генерал устроил в Камышине, то есть на самой линии фронта, сам же выжидал удобного случая, чтобы перейти демаркационную линию, что и сделал сразу же после моего перехода к донским казакам, задержавшись, таким образом, в советской армии всего несколько дней, необходимых для подготовки побега к белым.
Когда я был предан военно-полевому суду белой армии, генерал Карепов своими ценными показаниями значительно ускорил решение суда и способствовал тому, что мне был вынесен оправдательный приговор. Он же дал благоприятные показания в деле бывшего начальника четырнадцатой советской пехотной дивизии полковника[1414] Ролько.
Благодаря положительным показаниям генерала Карепова, я, как исключение, был сразу же назначен начальником штаба обороны Таганрогского района, который находился в городе Таганроге.
Полковник Гарькавый был в царской армии спокойным и добродушным хохлом. Он строго ограничивался рамками своей специальной работы, был чужд политики, не склонялся ни вправо, ни влево, а был полностью нейтрален; на политические темы он никогда не говорил, а если начинался такой разговор, то благоразумно вставал и уходил, никак на него не реагируя; со стороны казалось, что вне его работы ему было совершенно безразлично, кто был у власти, красные или белые. Работу генерал Гарькавый выполнял скоро, корректно и безупречно и потому пользовался благосклонностью и доверием Революционного военного совета армии. В хозяйственном отношении Гарькавый отличался особенной способностью доставать для штаба армии различные вещи, например, из расформированных полков он привозил посуду, столовые приборы и прочие «ценности». Не ограничиваясь самым необходимым, он умудрялся даже откуда-то доставать дорогую мебель: диваны, кресла, дубовые письменные столы и даже рояли для устройства концертов и музыкальных вечеров.
В конце ноября в штаб IX армии прибыло еще два офицера Генерального штаба: полковники Яцко и Корк.
Полковник Яцко перед этим назначением работал в художественной области: был помощником Луначарского[1416] и принимал участие в интересной жизни бывших императорских театров — Александринского, Мариинского оперного и Михайловского, в которых ставились вещи на французском языке[1417]. Высокого роста, крепкого телосложения, с манерами светского джентльмена, он производил прекрасное впечатление. Ему было тридцать шесть лет. Черные волосы он носил зачесанными назад, имел карие, добрые глаза, широкий, открытый лоб; говорил красиво, обдуманно, немного нараспев. Сторонником коммунизма он не был, но и к белым особенного сочувствия не проявлял; разговоров на политические темы он усердно избегал. Яцко был чересчур осторожен и в политическом отношении изображал из себя сфинкса.
Другое дело — Корк. Уже в то время он был убежденным противником коммунизма и злейшим его врагом. Ему было тридцать четыре года, был он среднего роста, худой, бледный, носил типичную офицерскую прическу ежиком; в своих суждениях был сдержан, замкнут, отличался большим самообладанием и владел верным критерием. Когда я предложил ему совместно организовать побег к белым, он категорически отказался, считая такой шаг не только рискованным, но и безрассудным и авантюристическим; он считал, что, оставаясь у красных, можно больше принести пользы белым.
Бедный Корк! Если бы он знал, что во время чистки 1937-38 года он будет схвачен, отвезен на Лубянку и там расстрелян, то наверное принял бы мое предложение бежать к белым. Сталин ошибался, считая Егорова и Тухачевского[1418] хамелеонами, а Корка посредственным военспецом: все трое были прекрасными, выдающимися офицерами, большого ума и воли. Если им не удалось произвести переворот, то только благодаря случайности и злостной измене[1419] одного из участников заговора.
В момент моего прибытия в штаб IX советской армии расположение армий Южного фронта было следующее:
В Донецком бассейне оперировала XIII сов[етская] армия; к востоку от нее была VIII армия Тухачевского[1420]; обе армии насчитывали около сорока тысяч штыков и сабель, а резервом этих армий была двенадцатая стрелковая дивизия — десять тысяч штыков и сабель.
IX армия занимала фронт от ст[анции] Поворино до Борисоглебска; численность ее была — двадцать пять тысяч штыков и сабель.
В районе Царицына оперировала X армия Ворошилова[1421].
Против этих армий Южного фронта были расположены: в районе Луганска — Добровольческая армия генерала Май-Маевского, численностью в шесть тысяч штыков и четырнадцать тысяч сабель, и к востоку от города Луганска был расположен корпус генерала Покровского[1422], насчитывавший двенадцать тысяч штыков и семь тысяч восемьсот сабель. Против IX советской армии насчитывалось около пятнадцати тысяч штыков и сабель донцов и добровольцев.
Стратегическим ключом на правом фланге IX советской армии был город Борисоглебск. Здесь сосредоточено было интендантское, артиллерийское и инженерное имущество, а также имелся большой госпиталь. Кроме того, Борисоглебск являлся стыком VIII и IX армий. На левом фланге IX армии находилась станция Поворино. Так как этот пункт находился в стороне от главного театра военных действий в Донецком бассейне, то ясно, что ст[анция] Поворино имела для IX советской армии второстепенное значение.
8 ноября в районе ст[анции] Поворино, на фронте пятнадцатой советской дивизии, завязался большой бой. В воображении Егорова, как человека[1423] сильно впечатлительного, создалась уверенность, что здесь началась крупная операция. Все мои уверения, что мы имеем дело не с главным ударом, а, по всей видимости, с демонстрацией, успеха не имели, и Егоров выехал на место боя. Он стал лично руководить операцией и преждевременно притянул на левый фланг часть стратегического резерва армии. Он лишь тогда осознал свое заблуждение, когда, спустя некоторое время, группа Гусельщикова начала интенсивно атаковать Борисоглебск. Начальник четырнадцатой дивизии Ролько упорно защищал Борисоглебск, неоднократно переходя в контратаку. Борисоглебск несколько раз переходил из рук в руки и в конечном результате неприятель был отброшен.
Егоров, смущенный, уехал в штаб фронта и вернулся оттуда только для того, чтобы сдать дела армии Княгницкому. Сам ли он ушел или его ушли — осталось тайной.
В последних числах декабря в жизни штаба IX армии произошел курьезный инцидент. Перед Рождеством Христовым стояла морозная, бурная погода, морозы доходили до тридцати пяти градусов ниже нуля, снег валил крупными хлопьями беспрерывно, покрывая пеленой все дороги и тропинки. Сугробы, высотой до двух с половиной метров, завалили все проходы. Горизонта не было, было бесконечное белое поле. Нельзя было ни пройти, ни проехать.
Боевые действия на фронте приостановились, ограничиваясь редкими стычками и столкновениями разведывательного характера.
В описываемый день, около двенадцати часов ночи, наступила полная тишина. Я пошел спать. Моя квартира находилась при штабе IX армии. Не успел я задремать, как прибежал дежурный по штабу армии офицер, очень взволнованный, и сообщил:
— Товарищ начштарм, скорее вставайте! Только что получено донесение, что противник крупными силами прорвал фронт и наступает на город Балашов.
Так как фронт от г[орода] Балашова проходил всего в восемнадцати-двадцати верстах, то положение штаба становилось критическим и крайне опасным. Была объявлена тревога.
Я быстро оделся и побежал в кабинет, войдя в который увидел командарма Княгницкого. Он был бледен, как смерть, и страшно возбужден.
— Товарищ начштарм, — сказал он, — неприятель находится в десяти верстах от города. Эти сведения только что сообщил казачий разъезд. Телеграфная и телефонная связь с шестнадцатой дивизией прервана.
Я приказал вашу мебель из кабинета грузить и отправить на станцию. Поезд уже подан и стоит на второй линии. Прикажите немедленно грузиться всему штабу.
Я недоумевал и не верил в прорыв.
— Товарищ командарм! Я прошу разрешения мою мебель оставить в покое и никуда ее не отправлять. Я отвечаю за все, — ответил я.
— Хорошо! Оставляйте! Но если штаб останется без мебели, вы будете отвечать, — резко сказал командарм.
Я обошел все отделения штаба и приказал погрузку прекратить. Вернувшись в кабинет, я увидел, что он был пуст: мебель увезли на станцию. Я пошел к командарму, но не застал ни его, ни его мебели — все было пусто. Дежурный офицер сообщил мне, что командарм и члены Революционного совета находятся уже в поезде. Я вернулся в телеграфное отделение штаба. Там были Корк, Яцко и другие офицеры, все в приподнятом, хорошем настроении. Мы решили выждать и выяснить обстановку.
На главных подступах к городу я выставил сильные заставы.
Минут через двадцать-тридцать заработали телефон и телеграф: связь с фронтом была восстановлена. На вызов штаба шестнадцатой дивизии, к аппарату подошел дежурный офицер и доложил, что произошло недоразумение:
— Никакого прорыва фронта нет, — сказал офицер.
И действительно, недоразумение оказалось курьезным: морская пехота, находившаяся на посту как дежурная часть, не выдержала сильной снежной пурги и снежной метели и, самовольно покинув позицию, отправилась в город Балашов на отдых.
— Необходимые для восстановления положения меры приняты. Виновные будут строго наказаны. На фронте все спокойно, — закончил свой доклад дежурный офицер.
В результате получился большой конфуз для Княгницкого и членов совета, которые вернулись со станции, расписавшись в своей трусости. Княгницкий старался ни на кого не смотреть.
Между тем некоторые матросы стали прибывать в город, их немедленно возвращали на фронт.
Вышеприведенный эпизод хорошо иллюстрирует неустойчивость и отсутствие дисциплины, царившие в тот период в частях Красной армии, особенно в частях морской пехоты, чины которой привыкли к своевольной и непринужденной жизни.
Это было в конце декабря 1918 года. Как я говорил выше, из четырех начальников дивизий только один — начальник четырнадцатой пехотной дивизии Ролько — проявлял доверие ко мне и военспецам. Остальные начдивы: пятнадцатой дивизии — Гузарский, шестнадцатой — Киквидзе и двадцать третьей — Миронов относились к нам враждебно и непримиримо. Их ярость, направленная на меня, довела до того, что Киквидзе и Миронов послали общую телеграмму Троцкому, обвиняя меня в измене; они требовали немедленного назначения военно-полевого суда надо мной. В телеграмме было сказано, что они имеют неопровержимые данные и документы, уличающие меня в измене и преступлении.
Троцкий, считаясь с просьбой видных коммунистов, какими были Киквидзе и Миронов, назначил экстраординарный полевой трибунал и сам во главе его выехал в штаб IX армии.
Мое положение сделалось если не безвыходным, то чрезвычайно опасным. Мы все знали очень хорошо, чем обыкновенно оканчиваются такие трибуналы, они обычно выносили один и тот же стереотипный приговор — «пустить в расход»! Я твердо знал, что без убийства здесь не обойдется, только не знал, кого постигнет такая судьба: меня или моих злейших врагов? Хотя я и не чувствовал за собой никакой вины, но, зная взбалмошный, вспыльчивый и сумасбродный характер Троцкого, готовился ко всяким случайностям.
Первой назойливой мыслью, пришедшей мне в голову, было: бежать немедленно. Расстояние до фронта было небольшим: всего двадцать — двадцать пять километров, но путь проходил через расположение шестнадцатой и двадцать третьей дивизий, начальники которых были моими врагами, а потому был крайне опасен и рискован. Тем не менее я решил произвести небольшую рекогносцировку, с каковой целью выехал вместе с семьей на автомобиле. Не проехал я и двух километров, как колеса автомобиля стали буксовать в снегу и автомобиль застрял. С большими усилиями, при помощи казаков, мне удалось вернуться, но ни с чем. Попытка бежать на санях также потерпела фиаско. Все дороги были занесены снегом, доходившим местами до двух с половиной — трех метров. Будь я один, я мог бы еще рискнуть пуститься в такую авантюру, но со мной были жена и двое детей — четырех и четырнадцати лет[1425]. Пришлось покориться судьбе и ждать решения моей участи.
Телеграммы о следовании поезда, везшего военно-полевой трибунал IX армии, под председательством Троцкого, следовали одна за другой; они катастрофически действовали на мои нервы и выматывали мою душу; они гласили:
«Трибунал IX армии, во главе с его председателем Троцким[1426], выехал из Москвы».
«Трибунал IX армии прибыл в Рязань».
«Трибунал IX армии выехал в г[ород] Козлов».
Такие телеграммы приходили через каждые полчаса; они имели умышленную цель мучить и выматывать наши души и наводить страх на окружающих. Я, Корк и Яцко безмолвно стояли у прямого провода и принимали роковые ленты. У каждого из нас была одна и та же мысль: «Что день грядущий нам готовит?», минует ли нас страшная опасность или захватит и снесет с лица земли?..
Наконец, роковой час пробил — нам сообщили: «Полевой трибунал IX армии прибыл в город Балашов»[1427]. Значит, еще пятнадцать-двадцать томительных минут и гроза революции Троцкий будет здесь, у нас, в штабе, начнется допрос и, как результат его, поголовная чистка. Я чувствовал упадок сил: нервы не выдерживали напряжения. Мы имели единственную, правда — слабую, надежду на благоприятные для нас показания Княгницкого, Сокольникова, Барышникова и Плятта, которые, защищая нас, тем самым защитят и себя от обвинения в «потере бдительности»: в том, что проглядели измену в штабе IX армии.
Вскоре к нам донесся шум зычных голосов, бряцание оружия, топот многих ног, — все это к нам приближалось. Мы стояли в коридоре, освещенном сильной лампой, и взволнованно смотрели на дверь, в которую должен был войти Троцкий. Наконец, дверь эта с шумом раскрылась, и пред нами, как Мефистофель в «Фаусте», с черными сверкающими глазами, взъерошенными волосами, вооруженный с ног до головы, предстал Троцкий. Ему было тридцать два года[1428]. Выше среднего роста, худой, бледный, с бородкой эспаньолкой, он был похож на какое-то сатанинское, демоническое существо и производил поистине страшное впечатление. В его блуждающем, беспокойном и пронизывающем взгляде, резких, порывистых движениях и походке было что-то зловещее. Руки его были в постоянном движении: то он нервно хватался за кобуру револьвера, то, по-наполеоновски, скрещивал их на груди. Говорил он резко, отчеканивая каждое слово. На нем был френч защитного цвета, брюки галифе, черные высокие шагреневые сапоги, желтый кожаный ремень через плечи, и на поясе болтались два револьвера и патроны. В общем, вид его мало гармонировал с высокой и ответственной должностью военного министра, скорее — он был похож на атамана разбойничьей шайки, оперирующей на большой дороге.
За спиной Троцкого, почти вплотную с ним, стояла, как черная туча, толпа матросов; их было очень много, человек тридцать-сорок, и все они были одеты в черные матросские куртки с золотыми пуговицами и увешаны накрест через плечи патронными лентами, а на поясах имели кортики и наганы, многие — по два. С лицами одно безобразнее другого, они имели вид бандитов, и можно с уверенностью сказать, что на конто[1429] каждого был не один десяток несчастных жертв.
Несколько в стороне от матросов стояла довольно странная группа лиц, также принадлежавших к свите Троцкого: восемь человек жгучих брюнетов имели носы с горбинкой, говорили с еврейским акцентом и были однообразно одеты, как будто соблюдали строгую форму; на них были драповые зимние пальто с дорогими каракулевыми воротниками, из-под которых виднелись кожаные черные тужурки с револьверами на поясах, черные брюки-галифе и высокие сапоги; многие имели очки и пенсне в золотых оправах; на голове одного из них сидела черная касторовая шляпа с большими полями; у каждого в руках был кожаный черный портфель. Все были угрюмы, сосредоточены, держали себя обособленно, ни с кем не разговаривали, а лишь тайком и пытливо наблюдали. Они были похожи на испанских инквизиторов, и смело можно сказать, что их основной работой и задачей было отправлять невиновных ни в чем людей к праотцам, что они и делали, как только Троцкий отдавал соответствующий приказ. Это были члены чрезвычайного военно-полевого трибунала IX армии.
Я подошел к Троцкому с рапортом:
— Честь имею представиться: начштарм IX, Генерального штаба генерал[1430] Всеволодов…
Троцкий нахмурил густые черные брови и сделал удивленное лицо:
— Что? Как вы сказали? Генерал? Но у меня нет в армии генералов, у нас имеются только товарищи, — отчитал он меня.
Я спохватился, поняв, что сделал ошибку, назвав себя генералом по старой привычке и по рутинным правилам представления начальству в царской армии. Я тотчас же извинился, путаясь в словах, и представил Корка и Яцко уже не полковниками, а товарищами.
— Товарищ наштарм! — сказал Троцкий. — Вы навсегда должны забыть о том, что служили когда-то в царской армии, вы должны помнить, что теперь существует только «Красная армия»!
Итак, первый блин оказался комом!
Троцкий, а за ним и мы вошли в мой кабинет. Матросня, давя друг друга, пыталась сделать то же самое, желая видеть грядущую расправу.
Войдя в кабинет, Троцкий смерил меня с ног до головы глазами и спросил:
— А где же ваша звезда — эмблема Красной армии?
— Извините, товарищ Троцкий, — ответил я, — я ее потерял.
В действительности же я, получив этот значок от Княгницкого с приказом — надеть, выбросил его, так как дал себе торжественное обещание никаких отличий советской армии не носить. Троцкий поморщился:
— Ничего, я вам дам другой значок.
Это было второй неудачей. «Приметы плохие», — думал я.
Хотя мой кабинет был достаточно большим, но вместить всю ораву матросов и членов трибунала он не мог. Посередине комнаты стоял большой стол, на котором лежала карта Южного фронта, с отметками красными и синими флажками расположения войск обеих сторон. В одном углу стоял письменный стол, покрытый красным сукном, и два кресла, в другом — большой шкаф с делами. К моему большому удовлетворению, никаких портретов — ни Сталина, ни Ленина, ни Троцкого — не было.
В кабинете Троцкий увидел у карты с флажками моего сына Николая, четырнадцати лет.
— А это кто такой? — спросил он.
Я ответил ему, что это мой сын Николай отмечает на карте точное расположение неприятельских частей.
Троцкий улыбнулся и, подойдя к сыну, спросил:
— Ну, скажи, кто это? — и указал на группу значков. Николай информировал военного министра с большой точностью и без запинки.
— Молодчина! — похвалил Троцкий, оставшись, видимо, довольным ответом, и пожал мальчику руку. Затем, взглянув на матросов, он вдруг принял театральную позу и крикнул:
— Вон отсюда! Все — вон!
Матросы, спотыкаясь и налетая друг на друга, немедленно очистили кабинет. Явствовало, что они здорово боялись Троцкого, а последний любил нагонять на них страх.
В кабинете остались, кроме моего сына, меня и Троцкого, еще Корк и Яцко. Видимо, не желая иметь никаких свидетелей своих деяний, Троцкий приказал последним выйти, и, таким образом, остались в кабинете только он, я и сын. Мне стало жутко, ноги начинали дрожать.
Троцкий, как бы желая себя облегчить, а на самом деле запугивая меня, вынул из кобуры револьвер и положил его на стол. Мне это не понравилось, и я стал нервничать еще больше: я подумал, что Троцкий хочет пустить меня в расход без всяких свидетелей.
— Теперь потрудитесь сделать мне стратегический доклад о положении на фронте IX армии.
Я собрал все свои силы и начал подробный доклад, подтверждая его документами. Я указал, что в то время, как на фронте расположения четырнадцатой дивизии, невзирая на время года и погоду, идут непрерывные бои и притом с большим успехом для нас, — на фронте шестнадцатой и двадцать третьей дивизий царит гробовая тишина, которую нельзя назвать иначе как саботажем:
— Все усилия командарма IX и мои личные переговоры по прямому проводу с Киквидзе, с целью заставить его произвести усиленную рекогносцировку с участием артиллерии, — не привели ни к чему. Обе дивизии под разными предлогами уклоняются от выполнения приказа, остаются инертными и вредят общему делу…
В доказательство своих слов я представил Троцкому вырезки из ленты прямого провода «Юза», то есть мой разговор с начдивом Киквидзе.
Вот один из экземпляров:
«У аппарата наштарм IX Всеволодов. Прошу к аппарату начдива XVI Киквидзе».
Лента подошедшего к аппарату адъютанта Киквидзе:
«Товарищ Киквидзе просил Вам передать, что он Вас не признает и разговаривать с Вами не желает».
Моя лента: «Передайте Киквидзе, чтобы он немедленно подошел к аппарату для личного приема важного боевого приказа командарма IX Княгницкого. В случае отказа Киквидзе подойти к аппарату он будет предан военно-полевому суду за невыполнение боевого приказа, что карается расстрелом».
Ответ адъютанта: «Есть!»
Лента подошедшего через пять минут к аппарату Киквидзе: «Плюю я на твои приказы!»
На это я ответил: «Приказываю Вам принять и точно выполнить следующий приказ командарма IX Княгницкого: “Приказываю Вам сегодня ночью, на рассвете 14 января произвести усиленную рекогносцировку, при обязательном участии артиллерии, и выяснить, какие силы и части находятся перед фронтом Вашей дивизии. Об исполнении донести”».
Лента Киквидзе после короткого размышления у аппарата: «Никакие приказы и распоряжения от белогвардейцев и врагов революции не принимаю. Я считаю Вас врагом народа, а также и Ваших помощников-военспецов и плюю на вас всех». Затем на ленте появилась нецензурная, площадная брань по моему адресу.
Моя лента: «Хорошо. Ваш ответ я передам командарму IX».
Троцкий взял ленту в руки, долго ее рассматривал и над нею размышлял. Потом лицо его исказилось гневом, пальцы судорожно задрожали, глаза налились кровью… Он встал во весь рост, скрестил на груди руки и, пронизывая меня пытливым взглядом, как бы гипнотизируя, отчеканивая каждое слово, сказал:
— Из вашего доклада и представленных вами документов я вижу, что имею дело с неслыханным и невиданным преступлением, которое должно быть жестоко и безжалостно наказано. Я сегодня же разберу это дело, и виновные получат свое.
После короткой паузы:
— Итак, по-вашему выходит, что если я одного или двух начальников дивизий повешу, то IX армия выиграет и боеспособность ее поднимется?
— Товарищ Троцкий! Я не сказал, что таких начдивов надо повесить, я сказал бы, что за преступный отказ выполнять боевые приказы их следует строго наказать: Киквидзе отрешить от командования дивизией, а Миронову, ввиду его большой популярности, дать строгий выговор в приказе по армии. Кроме того, я полагаю, что для поднятия дисциплины необходимо отдать приказ по армии о том, что виновные в невыполнении боевых приказов будут караться расстрелом. Полагаю, что при таких условиях пассивные шестнадцатая и двадцать третья дивизии проснутся от зимней спячки и сделаются активными участницами операций, а не праздными зрительницами таковых. Тогда и IX армия вернется к своей бывшей высокой боеспособности, и перед ней откроется широкая возможность наступательных операций, чем она окажет громадную и ценную помощь остальным армиям Южного фронта. В данный момент только одна четырнадцатая дивизия Ролько доблестно выполняет свой долг и несет на своих плечах всю тяжесть боев на правом фланге армии, в то время как шестнадцатая и двадцать третья дивизии бездействуют и, как прогрессирующие паралитики, упорно, как вкопанные, стоят на одном месте, а их начальники занимаются бесполезной болтовней, азартной игрой в карты, пьянством и пререканием с высшим начальством.
Штаб же IX армии, в полном своем составе, самоотверженно и методично работает, днем и ночью не покладая рук, — продолжал я. — Он прилагает неимоверные усилия для достижения блага и успеха IX армии. Но вся работа штаба, как только мы приходим в соприкосновение с начдивами Мироновым и Киквидзе, саботирующими и срывающими общее дело, разбивается, идет насмарку и в конечном результате сводится к нулю.
Тут я перешел в наступление:
— Товарищ Троцкий! Прочитав ленту прямого провода, вы могли сами убедиться в том, что Киквидзе не только совершил неслыханный в военной истории проступок, отказавшись выполнить важный боевой приказ, но и еще осыпал меня — ответственного работника, занимающего высокий пост, — при исполнении мною служебных обязанностей площадной бранью. Что же касается предъявленных Киквидзе мне обвинений в преступной якобы моей деятельности, то они являются голословными, абсурдными и абсолютно ни на чем не основанным вымыслом. Такое обвинение нужно отнести не ко мне и персоналу штаба, а к самому Киквидзе и к Миронову, забывшим святой долг субординации и страдающим тяжелой и неизлечимой формой мании преследования. Я считаю, что такие люди не только не могут занимать высоких постов в Красной армии, но и вообще служить в ней, ибо, касаясь конкретного случая, с которым вы, товарищ Троцкий, только что познакомились, я могу сказать, что мы должны еще благодарить судьбу за то, что в тот момент не было со стороны противника большого нажима, иначе результаты оказались бы просто катастрофическими.
Я говорил с увлечением адвоката, защищающего жизнь подсудимого, в данном случае — свою собственную. Я использовал все козыри, какие только у меня имелись, ничего не упустив из виду. Ведь я защищал собственную жизнь и жизнь подчиненных мне офицеров Генерального штаба! Это придало мне большую энергию и силы. Я представил Троцкому все вырезки из телеграфных лент прямого провода, уличающие Киквидзе и Миронова в дисциплинарных преступлениях; я в хронологическом порядке указал все случаи неповиновения обоих начдивов; я собрал письменные показания свидетелей о разврате и пьянстве в штабах указанных дивизий и о ложных донесениях. Думаю, что все это сыграло большую, даже решающую роль во всем деле. Я кончил доклад.
Три-четыре минуты Троцкий пребывал в сильном нервном волнении, но стоял неподвижно, о чем-то думая. Видимо, доклад произвел на него впечатление, и теперь страшные мысли роились в его голове. Я безошибочно могу сказать, что в эти минуты он принял какое-то адское решение. Он улыбнулся саркастически — вернее сказать, сатанински — и подошел к окну, но ничего не увидел: наступила темная ночь и за окном свирепствовала буря. Снег валил крупными хлопьями, покрывая все пеленой, ветер то завывал на разные лады, то вдруг изо всей силы стучал в окошко.
Троцкий стоял в забытьи, как бы в летаргии. Вдруг он очнулся, быстрыми шагами подошел ко мне и, подав руку, сказал:
— Благодарю вас, товарищ, за обстоятельный доклад. Я в самый короткий срок восстановлю порядок: строго накажу виновных и верну дисциплину и спокойствие IX армии.
Троцкий вышел. Я и сын остались одни, безмолвно глядя друг на друга. Мы поняли, что гроза миновала нас и пошла в другую сторону.
Придя в себя, я вспомнил, что как наштарм IX я обязан провожать Троцкого до автомобиля. Выйдя в коридор, я увидел толпу матросов у телеграфного отделения. Я вошел туда. Троцкий по аппарату «Юз» приказывал начдивам шестнадцатой и двадцать третьей дивизий немедленно явиться в Балашов на станцию, в его поезд. Передав приказ и простившись с Княгницким и членами совета, Троцкий уехал к себе в поезд, стоявший на ст[анции] Балашов.
Хотя Троцкий и уехал из штаба армии, но каждый из нас знал, что это еще не конец, что это только пролог, а развязка драмы должна последовать. Мы торжествовали, но нормально работать никто не мог. Мы знали, что должно еще что-то случиться, что-то важное, исчерпывающее.
Ночь была очень тревожной. Непрерывно слышались телефонные звонки, монотонный стук телеграфных аппаратов. Никто из чинов штаба не спал.
В час ночи со станции приехал офицер штаба и сообщил ужасную новость: в 12.45 минут Троцкий у себя в поезде собственноручно застрелил Киквидзе[1431]!
Это было развязкой драмы. Страшная весть поразила нас, как громом: каждый понимал, что мог быть на месте убитого.
Очевидцы этой трагедии рассказывали следующее:
Вернувшись из штаба армии в поезд, Троцкий был чрезвычайно взволнован. Он не спал и беспрестанно требовал себе черный кофе[1432]. В двенадцать часов ночи приехал Киквидзе и прошел в салон-вагон, где его встретил разъяренный Троцкий. Руки он Киквидзе не подал, что было зловещим признаком. Разговор продолжался всего двадцать — двадцать пять минут. Троцкий сначала говорил спокойно, но потом стал кричать. Вскоре все увидели, что Киквидзе выскочил из поезда и бросился бежать. В дверях вагона появился Троцкий с револьвером в руке. Раздался выстрел, за ним — второй. Киквидзе зашатался и упал навзничь. Пуля попала в область сердца. Смерть была мгновенной. На снегу показалась большая лужа крови.
После этого убийства Троцкий спокойно вернулся в поезд и потребовал себе черный кофе. Спустя некоторое время он запросил штаб 23-й дивизии, почему не едет Миронов.
Но Миронов был не дурак, это была старая, хитрая лисица. Предоставив шанс Киквидзе первым разговаривать с Троцким, он решил посмотреть, что-то будет, и, когда одним из первых узнал о случившемся, решил к Троцкому не ехать, ибо знал, что и его ожидала там верная смерть. Поэтому он приказал одному батальону произвести усиленную рекогносцировку и донес Троцкому, что противник неожиданно крупными силами перешел в наступление и, вследствие этого, он, Миронов, явиться в Балашов не может, иначе дивизия во время боя останется без руководства. К двенадцати часам дня Миронов сообщил, что бой продолжается с успехом для дивизии. Наконец, в следующей телеграмме Миронов — с целью растрогать и ублажить Троцкого — сообщил, что дивизия перешла в частичное наступление и, после упорного боя, захватила у неприятеля два орудия.
Это было сплошной ложью: никакого наступления не было, были лишь стычки разведывательного характера, а два негодных орудия уже давно были брошены неприятелем: они были без затворов, и стрелять из них нельзя было, но Миронову надо было спасать свою шкуру, и он вытащил их со старой свалки.
В общем, трюк с вымышленным, бутафорским боем Миронову удался: Троцкий поверил и, принимая во внимание прежние его заслуги, сделал Миронову только строгий выговор, предупредив по телефону, что невыполнение и критика приказов высшего командования будут караться расстрелом.
Итак, суд не состоялся. Функции его собственноручной незаконной расправой заменил сам Троцкий и, сделав разнос Миронову, уехал в Москву, а с ним и весь кагал — состав военно-полевого трибунала IX армии.
А в IX армии наступила, как говорится, тишь и гладь — Божья благодать. Все оперативные приказы немедленно и точно исполнялись; на всем фронте армии заметно усилилось оживление; боевые части стали сильно тревожить находившиеся перед ними войска Первого Донского корпуса генерала Алексеева[1433]; целый ряд рекогносцировочных боев явился прелюдом к развитию большой операции, результатом которой был сдвиг вперед всего фронта IX армии, который вывел ее из инертности и вылился в решительное наступление по всему фронту.
Однажды, войдя в кабинет, я был поражен неожиданным зрелищем: внутри комнаты, по обеим сторонам входной двери чинно сидели четыре восточных человека, не то черкесы, не то грузины — не разобрать, но, во всяком случае, — кавказские люди. На них были красивые черкески ярко-красного, кровавого цвета, обшитые широким серебряным позументом, а на груди красовалось по четырнадцать патронов на каждой стороне; широкие синие шаровары с серебряными лампасами, громадные мохнатые, тибетского меха папахи и выглядывавшие из-под черкесок разноцветные шелковые рубахи дополняли наряд, на поясах висели кинжалы и револьверы.
Ну прямо — ни дать ни взять — все четыре из «Тысячи и одной ночи»!
Все были жгучие брюнеты, вид имели неприветливый, злобный, смотрели не в глаза, а исподлобья, — встретиться с ними в уединенном месте было опасно. При моем входе они не пошевельнулись, продолжая сидеть. Они разглядывали меня с удивлением и любопытством, а меня сердила их бесцеремонность и нахальство. Я спросил, кто они и что им здесь нужно.
Один персонаж поднялся со стула и ответил:
— Так что нас сюда послал товарищ Барышников вас караулить.
— Караулить или охранять?
— Товарищ Барышников приказал нам так сидеть, чтобы вас постоянно видеть, — доложил мне тот же тип.
Подобное распоряжение меня возмутило, и я пошел объясняться с Княгницким. Тот сообщил мне, что все сделано по приказу самого Троцкого:
— Товарищ Троцкий обратил внимание, что вы одни в кабинете и нуждаетесь в охране, — улыбаясь, сказал он.
Я попросил командарма поставить охрану не внутри кабинета, а снаружи, но Княгницкий заявил, что все сделано по приказу членов Революционного совета, который он отменить не имеет права:
— Они считают, что охрана должна вас все время видеть, иначе, в случае нападения, она не сможет своевременно оказать вам помощь…
Я нисколько не удивился сказанному, тотчас же поняв, что члены совета не опасались за мою жизнь, — это было только предлогом, а хотели установить за мной слежку, чтобы постоянно знать, что я делаю, чем занимаюсь, с кем веду разговоры и кто из офицеров штаба стоит ко мне наиболее близко, и все-таки я настоял на том, чтобы черкесы находились не внутри кабинета, а снаружи и — не сидели, а стояли. Свое требование я мотивировал тем, что при докладах начальника оперативного отдела Корка почти всегда затрагиваются секретные вопросы, о которых черкесы не должны были знать.
Так прошло пять дней. Я заметил, что старший охраны, как более расторопный, периодически открывал дверь и заглядывал в кабинет. Очевидно, он хотел лично удостовериться, там ли я и что делаю.
Прошла еще неделя, и вдруг мои черкесы исчезли, прямо сгинули с лица земли. Я спросил Княгницкого, куда они девались:
— Скажите, куда исчезла моя бутафорская охрана, вернее — мои часовые, не столько охранявшие, сколько караулившие меня?
Княгницкий улыбнулся, покачал головой и сказал:
— Ваша охрана больше сюда не придет… Они — все четыре — уже на том свете, все четыре расстреляны за грабеж и бандитизм!
Оказывается, черкесы, пользуясь своим привилегированным положением и преимуществами, кои из него вытекали, после работы в штабе армии шли в город и ночью грабили местных жителей; под угрозой смерти они отнимали у них деньги, ценные вещи, а то и просто раздевали донага и отбирали одежду. Наконец, их поймали и всех четырех пустили в расход.
Так закончилась моя опереточная, в духе «Шахерезады», охрана.
Я возрадовался, что избавился от непрошеных соглядатаев, но ненадолго. Члены совета не успокоились и вместо расстрелянных черкесов впихнули мне в кабинет комиссара штаба Петрова, присутствие которого, конечно, мне было крайне неприятно и нежелательно: Петров, сидя в комнате, исключал всякую возможность свободных и секретных разговоров с остальными чинами штаба IX армии. Он неотлучно находился в кабинете и вел строгую регистрацию моих посетителей; он также совал свой нос во все секретные дела и обо всем доносил по команде; это был не сотрудник, а в полном смысле — ловкий шпион. Так как ключ от письменного стола с секретными бумагами был всегда при мне, то Петров тайно заказал себе другой ключ и, в мое отсутствие, часто рылся в моих секретных бумагах. При таких тяжелых и ненормальных условиях нам приходилось жить и работать под постоянным контролем часто невежественных, грубых и бестактных комиссаров. Нужно было иметь колоссальную силу воли и терпение, чтобы примениться к такой обстановке.
В середине апреля IX армия продвинулась по всему фронту на семьдесят пять километров вперед. Штаб армии перешел на станцию Серебряково. Настал удобный момент попросить отпуск. После долгих усилий я, наконец, его получил и в конце апреля уехал в Москву, где остановился у своего друга, начальника Генерального штаба генерала Потапова[1434].
Время отпуска пролетело быстро и незаметно, и в начале июня я должен был вернуться на службу. До срока оставалась еще неделя, как вдруг генерал Потапов принес мне телеграмму из штаба фронта, приказывающую мне немедленно прибыть на место. Этот приказ нарушал все мои планы: я решил было больше на фронт не возвращаться, но телеграмма изменяла все мои намерения и предположения. Об неисполнении приказа или просьбе об отсрочке не могло быть и речи.
С беспокойством и неопределенным тревожным чувством я отправился в город Козлов.
В этот момент у меня еще не было определенного решения бежать на сторону белых, — я был неуверен в себе, беспокоился, колебался.
С одной стороны, моя душа рвалась туда, к белым, с которыми было связано мое дорогое прошлое, где находилось уже много моих друзей и нужны были силы для борьбы за святое дело; я горел неудержимым желанием принять участие в этой борьбе.
Будучи начальником штаба IX [армии], а потом и командармом IX, я знал все тайны военного аппарата и притом — самые свежие. У меня были все сведения о стратегическом, тактическом и моральном состоянии этой армии, о ее численности, задачах, настроениях, и я был знаком с ударными задачами соседних армий Южного фронта. Все эти сведения могли принести белому командованию неоценимую пользу и преимущества.
С другой стороны, хоть и неопределенные, но зловещие слухи о производимых белыми арестах, полевых судах, расстрелах и широком использовании концентрационных лагерей настораживали, вселяли известный страх и заставляли меня откладывать окончательное решение. Упорно говорили, что белые расстреляли сына генерала Брусилова, командовавшего полком в Красной армии[1435]. Особенно много рассказывали о жестокостях и грубостях, имевших место в Донской армии: станичники, урядники и вообще казаки, задерживая переходящих к ним офицеров бывшей императорской армии, арестовывали, расстреливали и просто вешали их без всякого суда.
По прибытии в штаб Южного фронта я был назначен Троцким начальником этого штаба[1436]. Мне это назначение на такой высокий пост, с одной стороны, импонировало, а с другой, было весьма неприятным сюрпризом. Если в должности начальника штаба IX [армии] побег к белым был сопряжен для меня с большими трудностями, то в должности начальника штаба Южного фронта он был совершенно невозможен[1437]. Как известно, штаб Южного фронта находился в г[ороде] Козлове, в глубоком тылу, местами — в 80-100 километрах от линии фронта, а потому и намерение добраться к нему и незамеченным, да еще с семьей, перейти линию огня было утопией.
Я уже было смирился с этим назначением и решил — волею судьбы — отсрочить свой побег на неопределенное время, как вдруг пришла вторая телеграмма Троцкого, назначившего меня командующим IX армией. Судьба снова мне улыбалась.
Будучи командармом IX, я был бесконтрольным хозяином громадного плацдарма, занимаемого IX армией, а потому и переход на какой-либо из точек этого плацдарма, особенно при отступлении IX армии, и возможность затеряться в прилегающих донецких степях было самым простым и легким делом.
Я с радостью принял новое назначение и отправился в штаб IX армии на ст[анцию] Серебряково, куда и прибыл в начале июня.
Новый начальник штаба IX армии генерал Карепов, бывший командир Сибирского корпуса, ознакомил меня с[о] стратегической обстановкой: IX армия, после неудачной попытки перейти в наступление, была отброшена назад, к северу, на семьдесят пять километров и к первому июня достигла ст[анции] Миллерово; она была в стадии всеобщего отступления.
Шестого июня я предложил Карепову бежать к донцам. Генерал попросил полчаса на размышление и совет с женой. Возвратившись, он передал мне решение своей жены: она считала побег несвоевременным, рискованным и обреченным на неудачу.
— Бежать, — говорила она, — при зоркой слежке членов Революционного совета, Барышникова и Плятта, — это безумие. Такой побег неизбежно закончится в «Чека» на Лубянке.
Отказ Карепова не повлиял на мое решение бежать, оно осталось непоколебимым и непреклонным.
Я отдал приказ о дальнейшем отходе армии, а сам остался при двадцать третьей дивизии Голикова, которая должна была иметь ночлег в хуторе Сенно[вско]м. При мне находились члены Революционного совета и комиссар штаба IX армии.
На половине перехода, на большом привале дивизии я сообщил членам совета, что проеду на автомобиле в ближайшую станицу поискать съестных припасов.
Свернув в сторону от пути отступления, вглубь фронта, я поехал в один хутор, где у одного белого казака спрятал некоторые ценные вещи. Убедившись, что все в порядке, я поехал обратно в дивизию. Но по дороге назад меня настигла сильнейшая гроза. Ревела буря, шумел дождь, сверкали молнии, на разные лады гремел гром… Вода бурными потоками залила все балки и низины, обратив их в широкие озера.
Мне предстояло переехать вброд небольшую речку. Подъехав к ней, я увидел, что она разлилась в большую, широкую реку. Вода бурлила и с большой силой несла все, что ей попадалось по дороге. Но другого пути не было, и мне пришлось рискнуть и двинуться вброд. Доехав до середины, мой автомобиль стал погружаться в мягкий, болотистый грунт. Вода проникла в кузов, колеса стали буксовать и, в конце концов, прочно засели в илистом грунте. Чтобы выбраться, нужна была помощь, — сам сдвинуться с места автомобиль не мог. Шофер, бредя по пояс в воде, добрался до берега и отправился в соседний хутор, но вскоре вернулся ни с чем: казаки попрятались, оставив в хуторе только баб, старух, стариков и детей.
Пришлось идти за помощью мне самому. По пояс в воде бурного потока я кое-как выбрался на берег и под сильным ливнем дошел до хутора. Разыскав старика — бывшего атамана, я убедил его, что я не красный, а белый и везу важный приказ в Донскую армию. Это возымело действие: откуда ни возьмись явились восемь станичников с волами и быстро вытащили автомобиль из воды. Щедро их отблагодарив, я тронулся в путь и, потеряв массу времени, поздно ночью прибыл в хутор Сенно[вски]й, где встретил механика, большевика, считавшегося правой рукой членов Революционного совета. Он был очень взволнован:
— Товарищ командир, у нас здесь большая паника! Кто-то распустил слух, что вы перешли к врагам, к казакам, и что вы хотите арестовать членов совета; они перепугались и бежали…
Сведения были не из хороших. Я насторожился, старался быть спокойным, шутил, рассказал механику, как застрял в реке и как казаки вытаскивали автомобиль. Механик, видя, что я мокрый с ног до головы и забрызган грязью, поверил.
Несколько позже пришел ко мне верный писарь и таинственно сообщил:
— Члены Революционного совета вызывали по прямому проводу Троцкого. — и он протянул мне телеграфную ленту.
Я прочел: «Товарищ Троцкий! Действия нового командарма Всеволодова нам кажутся очень подозрительными. Просим разрешения, в случае необходимости, арестовать его!»
Это сообщение подействовало на меня удручающим и, вместе с тем, решающим образом. Еще не изгладилось из моей памяти сидение по разным тюрьмам и в Петропавловской крепости, еще слишком свежо было воспоминание об этих кровавых чистилищах! И теперь новая угроза ареста. Нет, этому не бывать! Да, в тот момент я принял окончательное и бесповоротное решение перейти к донцам, несмотря на упорные слухи об их зверствах и неприязненных действиях в отношении перебежчиков. Я решил бежать на следующий день. Я не спал всю ночь. Измотался. Тревожился. Ночью видел на стороне противника сильное оживление, мелькающие повсюду огоньки карманных фонариков.
Но прежде, чем перейти к описанию моего бегства и перехода на сторону белой армии, я должен рассказать о событиях, происшедших на Южном фронте с конца марта по июнь месяц 1919 года.
Командование Южного фронта — считая Донецкий бассейн как главный фронт — решило атаковать армию генерала Май-Маевского, защищавшего этот район с фронта и обоих флангов. Для этой цели предназначена была XIII армия Кожевникова[1438], которая, совместно с VIII армией Тухачевского, должна была произвести эту операцию, начало которой назначили на 1 апреля 1919 года. Резервом этих армий была группа Махно. Общая численность занятых в операции войск составляла сорок тысяч штыков и сабель против группы Май-Маевского в шесть тысяч штыков и четырнадцать тысяч сабель, располагавшихся к югу от Луганска. Восточнее Луганска был расположен корпус генерала Покровского, численностью в двенадцать тысяч штыков и восемь тысяч сабель. Против корпуса Покровского был выставлен заслон — около восьми тысяч штыков и сабель. Превосходство в силах было на стороне советского командования.
Успех этой операции базировался на том, что корпус Покровского будет бездействовать. В действительности же он за два дня до начала операции сам перешел в наступление и в трехдневном бою разгромил выставленный против него заслон, состоявший из частей VIII армии Тухачевского, и отбросил его к Луганску. Здесь Тухачевский проявил полную несостоятельность и неумение.
Здесь я должен сказать несколько слов о личности Тухачевского. Так как оперативные приказы, приходившие из штаба Южного фронта, часто касались двух армий, ставя их в тесное взаимодействие, то командарм VIII Тухачевский нередко приезжал ко мне в штаб IX армии для личных переговоров и совместных обсуждений и разработки планов предстоящих операций.
Первый раз я увидел Тухачевского в начале декабря 1918 года, когда он приехал в г[ород] Балашов на совещание. Среднего роста, крепкого сложения с манерами настоящего интеллигента и барина, он производил очень хорошее впечатление. Ему было всего тридцать четыре года[1439]. Чистое, задумчивое лицо, ясные карие глаза свидетельствовали об его добродушном характере. Он говорил уверенным голосом, красиво и увлекательно. Недаром Сталин, за блестящую речь, сказанную на XVII (?) партийном съезде в 1934 году, ввел Тухачевского в Центральный комитет, так возвысив его, несмотря на то, что последний никогда большевиком не был[1440] и не проявлял никакого сочувствия к коммунизму.
В вопросах стратегии и тактики Тухачевский разбирался легко и с большим мастерством, хотя никогда не был в академии Генерального штаба. В Первую мировую войну он попал в плен к немцам, но оттуда бежал и стал искать счастья не у белых на Северном фронте, а у красных, потому что у красных было больше простора и, как у всех революционных армий, много непредвиденных случайностей, возможностей и экспромтов.
Имея, уже в молодых летах, большую склонность к повелеванию и первенству, Тухачевский у красных в самый короткий срок дослужился до чина командующего VIII армией, несмотря на то, что ни надлежащего опыта, ни, так сказать, практического стажа он тогда не имел никакого.
В этот период Гражданской войны, во время наших совещаний и обсуждений военных вопросов, я, при всем желании, никак не мог разгадать, что скрывалось под надетой им на себя личиной, так искусно он умел носить маску.
Несколько позже штаб Южного фронта дал приказ Тухачевскому снова перейти в наступление, но тот неумелыми и неправильными действиями опять приказа не выполнил, и вместо того, чтобы продвинуться вперед, его армия вторично была отброшена назад, на этот раз — глубоко в тыл.
У Какурина так описана эта операция:
«Предпринятое 13 апреля наступление VIII армии 15 апреля уже было приостановлено противником на фронте ст[анция] Колпаково — р[ека] Северный Донец и в дальнейшем развивалось медленно и с упорными боями.
Однако (рукопись, стр. 157 — внизу листа три строчки оборвано[1441])… группой противника, образованной на луганском направлении, и отброшена на Луганск, перешедший в руки противника 5 мая»[1442].
В середине мая командование Южным фронтом, усилив VIII армию двумя стрелковыми полками, снова приказало ей перейти в наступление, на этот раз совместно с XIII и II украинской армией[1443] Махно. Против указанных трех советских армий общей численностью около тридцати двух тысяч штыков и сабель действовала кубано-добровольческая армия[1444] генерала Май-Маевского, — около двадцати одной тысячи штыков. Таким образом, на стороне советских армий было явное превосходство.
Кроме того, наступление советских армий началось как раз в то время, когда армия генерала Май-Маевского приступила к крупной перегруппировке сил, которые, оттягиваясь с запада на восток, сосредотачивались против IX советской армии и, следовательно, оказались в невыгодных условиях для боя.
Несмотря на эти явные преимущества в пользу советских армий, общее наступление VIII армии Тухачевского вместе с XIII и II украинской советскими армиями потерпело полное поражение. Вначале это наступление имело успех, но VIII армия Тухачевского дальше Луганска продвинуться не смогла, вследствие чего все наступление пошло насмарку. Сначала оно остановилось, захлебнувшись в самом зародыше, а затем стремительно и неудержимо покатилось назад.
Какурин так описывает это наступление в своем «Очерке»:
«Контрманевр противника, начатый 19 мая в направлении на ст[анцию] Еленовка, полного своего развития достиг к 23 мая, когда части Махно откатились на сто километров назад. Заслонившись от них небольшим отрядом у ст[анции] Гришин, противник, пользуясь преобладанием в составе своих сил конницы, быстро перегруппировавшись к северу, обрушился на XIII армию, занимавшую в это время фронт ст[анция] Дружков[к]а — ст[анция] Николаевка, и в течение пятидневных боев, с 27 по 31 мая, окончательно смял ее.
1 июня она оставила г[ород] Бахмут и начала быстро откатываться к северу, остановившись лишь месяц спустя в районе гор[ода] Нов[ого] Оскола и отдав за это время противнику пространство глубиною 250 километров».
Так как VIII армия состояла из отборных коммунистических частей, отличавшихся особой стойкостью, то все неудачи, постигшие в этот период времени VIII армию Тухачевского, нужно отнести всецело к неумелому, невежественному руководству и командованию командарма Тухачевского.
Да оно и понятно: до этого Тухачевский занимал лишь небольшие и незначительные командные должности, а потому для командования такой крупной тактической единицей, как армия, у него ни боевого, ни теоретического опыта не оказалось. Вместо того чтобы принять быстрое решение и сразу достаточными силами атаковать правый фланг противника, с глубоким его охватом, Тухачевский застрял в Луганске и предпочел невыгодную и нецелесообразную фронтовую атаку, что и отразилось пагубно на всей наступательной операции трех советских армий — VIII, XIII и II украинской.
Итак, дебют Тухачевского в Красной армии оказался полностью неудачным, и в тот период времени он проявил полную несостоятельность и неумение командовать армией.
Только позже, в более зрелом возрасте, Тухачевский проявил свои военные способности. Сталин считал Тухачевского посредственным спецом, но Гитлер оценивал Тухачевского иначе. Подготовляя поход на Россию, Гитлер был озабочен слухами о выдающихся военных способностях Тухачевского и решил устранить его со своей дороги. Он приказал Гиммлеру[1445] сфабриковать фальшивые документы, компрометирующие Тухачевского, и через Чехословакию подсунуть их Сталину. Услужливый Бенеш[1446] сыграл предательскую роль в деле, сообщив Сталину о якобы изменнической деятельности Тухачевского. Сталин предал последнего военно-полевому суду[1447]. Суд, под председательством Вышинского[1448], сценически приговорил Тухачевского и его помощников к смертной казни.
При вторичной попытке командующего Южным фронтом овладеть Донецким бассейном была притянута IX советская армия. Последняя должна была сосредоточить две дивизии в районе Гундоровской и Божедаровки. На левом фланге — устье р[еки] Донца и Каменская — оставить только одну дивизию. Совместно с VIII армией она должна была атаковать правый фланг и тыл противника.
Об этой операции в своих «Очерках гражданской войны» Какурин на странице 100 пишет:
«… содействие IX армии в новой операции, в силу изменнических действий ее командарма Всеволодова, вылилось в формы, которые никто не мог предвидеть. Он, в целях отдельного поражения своей армии, перебросил свой ударный кулак на правый берег Донца не там, где ему было указано, а на сто километров юго-восточнее и действительно подверг одну из дивизий отдельному поражению, после чего операции на участке IX армии приостановились. Наступление начала одна VIII армия».
В это время XIII армия начала разлагаться. В нее вошли в большом количестве контрреволюционные части, и оказать помощь IX армии она не могла[1449].
Обвиняя меня в измене, Какурин впадает в большое заблуждение. В этой операции я никакого участия не принимал, да и не мог принимать, ибо меня в то время на фронте не было. Я был в отпуску в Москве, на расстоянии в тысячу километров от фронта. На фронт я прибыл только 1 июня 1919 года.
Вторичная попытка IX армии перейти в наступление в помощь VIII армии на линию Зверево — Лихая окончилась неудачей. 30 апреля наступление прекратилось, и в середине мая неприятель сам перешел в наступление, прорвал центр и устремился в район ст[аницы] Вешенской, охваченной восстанием[1450]. В этой операции я, находясь в отпуску, тоже никакого участия не принимал.
На странице 102 своих «Очерков» Какурин пишет:
«24 мая противник крупными силами переправился через р[еку] Донец на участке Калитвенная — Екатериновка и, развивая свой успех в направлении на ст[анцию] Миллерово, к которой его части подошли уже 29 мая, углубившись в расположение IX армии на 75 километров, стремился соединиться с очагом повстанческого движения в районе ст[аницы] Вешенской, что ему и удалось осуществить 7 июня».
Также неверны сведения Какурина о моем участии в организации восстания казаков в станице Вешенской. На стр. 104 Какурин пишет:
«С наибольшим успехом развивалось наступление противника на участке IX армии. Здесь, очевидно, сказывалась вся совокупность неблагоприятных для нее условий, в виде восстания, разъедающего ее тыл, и изменнических действий ее командующего, который продолжал оставаться во главе ее».
Никакого участия я в восстании не принимал. Это восстание поднял не я, а войсковой старшина Миронов[1451].
Имя Миронова было известно не только каждому донцу, но оно было популярно и во всей России. Миронов командовал в моей армии сначала двадцать третьей дивизией, а в период восстания на Дону — отдельным экспедиционным корпусом, сформированным из отборных частей исключительно для борьбы с повстанцами. Миронов, находясь в тесной связи с эсерами, пользуясь большой популярностью и неограниченным доверием, много раз играл своей буйной головой. Ведя двойственную игру, он поднимал восстания сразу в нескольких местах и тем оказывал громадное стратегическое влияние на весь Южный фронт.
Говоря об измене, Какурин был очень далек от понимания психологического положения командования советской армии. Аппарат советского командования в ту эпоху был окружен толстой броней членов Революционного совета и многочисленных комиссаров. За каждым не только высоким командным лицом, но и второстепенными лицами, только исполнявшими приказы, следили сотни зорких глаз комиссаров и шпионов. Зловещее слово — «саботаж» — повсюду висело в воздухе; оно слышалось на каждом шагу и днем и ночью и не сходило с уст членов совета и комиссаров.
Когда я, в январе месяце 1919 года, усталый и изнервничавшийся из-за непрерывных боев на фронте IX армии, попросил дать мне отпуск, то члены совета IX армии хором завопили, что желание идти в отпуск во время непрекращающихся боевых действий на фронте является саботажем и изменой и может повлечь за собой расстрел.
В штабе IX армии было пять офицеров Генерального штаба: я, полковник Корк, полковник Яцко, полковник[1452] Ролько и, позже, генерал Карепов, бывший в царской армии командиром Сибирского корпуса и назначенный ко мне начальником штаба, когда я принял командование IX армией. Все мы были одного мнения: мы должны работать постольку поскольку и, не выказывая явной измены, всеми силами, насколько это было возможно, оказывать помощь белым армиям. Моя задача в этом плане сводилась к тому, чтобы искусными и предвзятыми докладами убедить и склонить командарма подписать какой-либо невыгодный для Красной армии приказ.
Принимая во внимание, что командармом IX армии был в то время Княгницкий, бывший прапорщик инженерных войск, некомпетентный в управлении такой крупной тактической единицей, как армия, в силу чего выполнял свою роль лишь фиктивно, — мне это легко удавалось. Я полагал, что тайной длительной работой и подсказыванием командарму выгодных для белых армий решений можно было оказать последним более существенную пользу, чем явной изменой, при которой, рискуя и играя своей головой, мы неминуемо были бы разоблачены и ликвидированы. Много раз, когда мы отдавали заведомо неблагоприятные для текущих операций приказы, мы скорбели и наши сердца больно сжимались, но поступать иначе мы не могли и утешали себя надеждой, что все это — временное; каждый из нас искал скорейшего выхода из создавшегося тяжелого положения.
К востоку от IX армии оперировала X армия Ворошилова.
В этот период войны и революции Ворошилов представлял собою простого, с угловатыми манерами человека. Грубый, бестактный, упрямый, он жестоко обращался со своими подчиненными и производил отталкивающее впечатление. Только значительно позже он приспособился и стал понемногу разбираться в военных вопросах. Как и все коммунисты, он отличался жестокостью и подозрительностью; всюду он видел измену или контрреволюцию.
Генерал Носович, прибывший на фронт для работы и случайно попавший к Ворошилову, немедленно был им арестован и брошен в грязный трюм баржи[1453], стоявшей на Волге. Там Ворошилов его пытал, морил голодом, мучил допросами и уже хотел «пустить в расход», когда об этом узнали в штабе Южного фронта и приказали Ворошилову немедленно препроводить генерала в г[ород] Козлов, где он был назначен на должность помощника командующего Южным фронтом.
Особенно неприятными чертами характера Ворошилова были: интриганство, мстительность и честолюбие — стремление властвовать и повелевать; он не переносил своих соперников и немедленно устранял их со своей дороги, нисколько не задумываясь над тем, какими средствами это допустимо было сделать; для него все средства, даже преступные, были хороши, если они вели к достижению его цели. Так, например, Носовича он хотел ликвидировать только потому, что видел в нем конкурента и боялся, что его назначат командармом X.
Еще рельефнее эта отрицательная черта характера Ворошилова выразилась позже, когда он сделался народным комиссаром и власть его достигла своего апогея. Как известно, Ворошилов всеми фибрами души ненавидел Блюхера[1454], в котором видел опаснейшего для себя врага и наиболее вероятного кандидата на занимаемый им пост.
Советско-китайская война 1928 года[1455] принесла Блюхеру славу, громадную популярность и подняла его на недосягаемую высоту. Лавры Блюхера не давали Ворошилову ни сна, ни покоя. Уже тотчас же после окончания советско-китайской войны в 1930 году, Ворошилов не выдержал и прикатил к Блюхеру, захватив с собою многочисленную свиту и окружив поездку большой помпой. Честолюбивая цель его была всякому понятна: он хотел, чтобы его имя произносили на праздничных торжествах и тем самым присоединили бы его к славе Блюхера, что, конечно, умалило бы и ослабило заслуги последнего перед Родиной. В 1936 году появились слухи о назначении Блюхера на пост заместителя наркома обороны. Ворошилов заволновался и решил действовать с тем, чтобы унизить достоинство Блюхера. С этой целью он назначил своим заместителем не Блюхера, которого он ненавидел, а командующего Приморской группой, командарма Федько[1456], который находился в подчинении у Блюхера, и тем самым подчеркнул, что Блюхер был недостоин такого высокого назначения, чем дискредитировал его в глазах подчиненных. Но и этого оказалось Ворошилову мало. Блюхер не обращал внимания на мелкие уколы своему самолюбию и продолжал успешно работать. Тогда Ворошилов задумал попросту Блюхера ликвидировать, как можно скорее отправив его к праотцам. Его не смущало даже то обстоятельство, что Советский Союз был накануне войны с Японией, а потому смена высшего командования являлась не только нежелательной, но и преступной.
После целого ряда искусственно вызванных инцидентов, связанных с хасанскими событиями[1457], Ворошилов вызвал Блюхера в Москву и отправил его на Лубянку, где на одном из допросов полицейский комиссар первого ранга Ежов[1458] выстрелил ему в живот. Тяжело раненный Блюхер был помещен в кремлевскую гостиницу, а по выздоровлении расстрелян[1459].
Так избавился Ворошилов от своего чересчур опасного противника.
Во Вторую мировую войну Ворошилов хотя и получил высокое звание маршала[1460], но это выдвижение было искусственным, ибо военные способности его нисколько не улучшились и ранга маршала не заслуживали.
Так, будучи главнокомандующим Северным фронтом[1461] и защитником Ленинграда, он, при первых же столкновениях с немцами, преступно очистил подступы к городу, благодаря чему уже 12 сентября 1941 года Ленинград был близок к агонии: 36[-я][1462] моторизованная и 1[-я] панцырная[1463] дивизии генерала Хопнера[1464] стояли в предместье города, на Дудергофских высотах. VI панцырный корпус был юго-западнее Демьянска. Командующий, генерал Манштейн[1465], только и ждал приказа Гитлера начать штурм города. Ночью 13 сентября приказ Гитлера пришел, но он штурмовать город не разрешал ни теперь, ни в будущем. Пришедший приказ гласил:
«Город Ленинград не штурмовать. Объявить осадное положение и изморить его голодом».
Генерал Манштейн назначался командующим XI армией, действующей на юге против Крыма. Это, а не защита Ворошилова, спасло город и дало ему возможность выйти из безвыходного положения.
Во время боев на подступах к Ленинграду, когда Ворошилов быстро отступил, Сталин послал к нему на выручку генерала Власова[1466], но последний прибыл слишком поздно и восстановить положение не мог. Армия, защищавшая Ленинград, была расчленена на много частей и групп, разрозненно отступавших от периферии к центру. С одной из таких частей отступал и генерал Власов. При упорном сопротивлении противнику он был окружен и взят в плен.
Возвращаясь к Южному фронту Гражданской войны, необходимо отметить, что Ворошилов не проявлял там никакой дисциплины и уподоблялся праздному зрителю. Оперируя со своей X армией в стороне от главных операционных направлений и имея перед собой очень слабые силы противника, Ворошилов обладал широкой возможностью и множеством удачных случаев проявить собственную инициативу и активной работой оказать большую помощь остальным армиям Южного фронта и принести пользу общему делу. Но Ворошилов ничего не сделал, оставался глух и нем к нуждам фронта и пассивно сидел в Царицыне. За весь зимний период кампании 1918 года и начала 1919 он не проявил себя абсолютно ничем, а лишь бесцельно топтался со своей армией на одном и том же месте.
Не принимая никакого участия в наступательных операциях IX, VIII, XIII и II армий, Ворошилов был выведен из своей инертности лишь приказом командарма[1467] Южного фронта Гиттиса, который приказал ему перейти в наступление и перерезать железную дорогу Ростов — Тихорецкая. Не имея перед собой почти никакого противника, Ворошилов продвинулся вперед, заняв указанную ему линию. Когда противник образовал сравнительно небольшой заслон, — всего семь тысяч штыков и сабель, — наступление Ворошилова тотчас же захлебнулось, и он снова, как вкопанный, стал на одном месте, а позже начал пятиться назад. А между тем X армия была значительно сильнее этого заслона и, при разумном и умелом руководстве, могла бы не только отбросить, но и разбить его. Однако, в силу своей безграмотности и неумения, Ворошилов этого не сделал.
В «Очерках» Какурина так говорится об этом марионеточном наступлении:
«Наконец, 22 мая начал обозначаться успех противника и на царицынском направлении против X армии. Угрожая ее сообщениям с Царицыном глубоким обходом ее левого фланга со стороны Ремонтное, он принудил ее начать спешный отход на Царицын. В середине июня X армия была вынуждена отойти еще дальше, глубже, на позиции перед Царицыном».
Отсюда ясно, что командарм X, Ворошилов, показал в вышеуказанных операциях полную несостоятельность, неумение и невежество в управлении армией. Вместо того чтобы перейти в решительное наступление и смять семитысячный слабый заслон, Ворошилов растерялся, проявил преступную инертность и оказался не полезным участником операции, а простым зрителем, праздным и бестолковым. Он не оказал никакой помощи другим армиям, находящимся в непрерывных тяжелых боях. Здесь сказалось также отсутствие в штабе X армии надлежащего количества офицеров Генерального штаба, которых Ворошилов ненавидел: они могли бы подсказать неграмотному командарму, что нужно было делать в данном случае. Но офицеры Генерального штаба хорошо знали грубого, хамоватого Ворошилова и к нему не шли.
В конце мая белое командование, угрожая глубоким обходом левого фланга X армии, заставило ее отойти к Царицыну, а потом глубокий отход IX армии обнажил правый фланг X армии и, в случае дальнейшего отхода X армии, создавалась угроза Восточному фронту.
Большой, решающий успех белое командование имело и на своем крайнем левом фланге против XIV и XII советских армий, быстро откатывавшихся под нажимом белых армий.
Главной причиной неудач советских армий была измена в рядах красных частей. В плен сдавались не только отдельные лица, но целые части — батальоны и полки.
Неуспех красных армий перебросился и на партизанские части. Изменил и сам Махно.
К счастью красного командования, закончились операции на Восточном фронте и явилась возможность бросить на Южный фронт громадные подкрепления, которые и имели решающее значение. Это был поворотный пункт. С этого времени белые армии стали неудержимо откатываться назад, очищая захваченную с боем громадную территорию.
7 июня в девять часов утра разведчики донесли, что по правому берегу реки Медведицы движется сильная колонна войск всех трех родов оружия. Колонна, — гласило донесение, — двигалась с запада на восток, прикрывая свой левый фланг разлившейся рекой Медведицей.
Я приказал выслать против колонны сильный заслон, который должен был обеспечивать правый фланг двадцать третьей дивизии, двигавшейся, согласно общего приказа, на р[еку] Елань. Заслон встретил сильное сопротивление и, в одиннадцать часов утра, началась усиленная перестрелка передовых частей. К двенадцати часам перестрелка усилилась и к часу дня перешла в настоящий бой.
Чтобы лучше выяснить положение, я поднялся на церковную колокольню.
Бой разгорался. Появились раненые. Затрещали пулеметы. С колокольни можно было видеть красивую картину боя.
Мой автомобиль, в котором оставалась семья, стоял у церкви. Я предложил жене взойти на колокольню и посмотреть на редкую картину. Только что она поднялась ко мне, как со стороны противника грянул первый орудийный выстрел гаубичной батареи. Снаряды стали ложиться перед церквой и за ней.
Я приказал артиллерии двадцать третьей дивизии открыть огонь. Началась артиллерийская дуэль.
Быстро проводив жену к автомобилю, я приказал шоферу ехать в северном направлении, чтобы выйти из сферы огня. Только что жена села в автомобиль, как шальная граната с шумом разорвалась у самой машины и казак, помогавший жене сесть, упал, обливаясь кровью.
Заметив скопление на левом фланге дивизии конницы, я приказал Голикову атаковать неприятельскую кавалерию. Но противник опередил нас: блеснули шашки, сабли, и неприятельская кавалерия пошла в атаку… И вдруг случилось что-то неожиданное и непонятное: неприятельская кавалерия, быстро двигавшаяся вперед, стала замедлять ход и, наконец, совсем остановилась; группа всадников отделилась от своей части и, развернув белый флаг, направилась ко мне. Когда они подъехали ближе, я увидел матросов, во главе с комиссаром четырнадцатой советской дивизии Степина:
— Товарищ командир! Приостановите огонь! Вы обстреливаете четырнадцатую дивизию Степина!
Получился афронт!..
На мой вопрос, почему Степин открыл огонь по двадцать третьей дивизии, комиссар резко ответил:
— Это мы узнаем завтра, когда разберем этот случай вместе с членами совета. Тогда мы увидим, кто прав и кто виноват! — и, повернув лошадь, со всей своей бандой поскакал обратно.
Огонь был приостановлен. Бой прекратился.
Я понимал, что предстоящий в Революционном совете разбор имевшего только что место недоразумения мог кончиться для меня плачевно, ибо им могли воспользоваться те, кто ненавидел офицеров Генерального штаба, и обвинить меня в предумышленном обстреле своей же, советской, кавалерии. Мои — бывшего генерала[1468] царской армии — шансы против Степина — коммуниста и советского начальника дивизии — были очень невелики.
Начало смеркаться, надвинулась ночь.
Хотя потери в этом бою были незначительны, но сам бой имел большое стратегическое, тактическое и моральное значение.
В стратегическом отношении этот бой совершенно расстроил и нарушил планомерный отход IX армии на новые исходные пункты. Так, потеряв на ведение этого нецелесообразного боя целые сутки, четырнадцатая и двадцать третья дивизии дали противнику большой козырь в выигрыше времени. Если еще утром 7 июня вышеуказанные дивизии, спокойно отступая, вышли из соприкосновения с противником, то уже к вечеру этого дня противник снова стал наседать на их арьергарды, нанося чувствительные потери.
К вечеру 7 июня четырнадцатая и двадцать третья дивизии расположились на ночлег у хутора Сенно[вско]го, не продвинувшись в этот день ни на один шаг. Обе дивизии находились в крайне неблагоприятных условиях: четырнадцатая дивизия Степина расположилась на левом берегу р[еки] Медведицы, а двадцать третья — на правом. Будучи разделены сильно разлившейся от дождей рекой, обе дивизии, особенно четырнадцатая, Степина, — легко могли подвергнуться отдельному поражению. Всю ночь ожидали нападения неприятеля, тем более что переправы через Нижнюю и Среднюю Медведицу были в его руках.
Остальные дивизии IX армии, не тревожимые противником, спокойно отошли на указанные им позиции, образовав, таким образом, опасный, большой разрыв между частями армии.
В тактическом отношении вынужденная потеря времени (целые сутки) заставила четырнадцатую дивизию Степина, совершенно изолированную от других дивизий IX армии, совершить опасный фланговый марш, двигаясь по левому берегу р[еки] Медведицы, подставляя себя под удары наседавшего противника. Опасность такого марша усугублялась еще и тем, что переправы через эту реку продолжали прочно оставаться в руках неприятеля.
Расстояние между нашим расположением и противником было всего три четверти или одна верста. Со стороны неприятеля слышались телефонные и телеграфные звонки, мелькали огни.
Мои нервы были взвинчены: меня очень обеспокоивала предстоящая встреча с донцами. Опасаясь эксцессов со стороны казаков, я решился на рискованный шаг. Я узнал, что в хуторе скрываются белые казаки, которых решил разыскать и послать парламентерами к донцам, сообщив им мое намерение перейти на их сторону.
Итак, послав одного из белых казаков к донцам, я, нервничая, стал ожидать их ответа. Я поставил условием перехода, что не буду арестован, что оружие останется при мне, что мой автомобиль не будет отобран и что моя семья будет в полной безопасности.
Перед уходом мой посланец привел ко мне молодого казака Горностаева, заявившего, что он — белый и с ним еще шесть казаков, прячущихся на задах, в огородах, и два пулемета «Максима»[1469]. Я обрадовался. Приказал им до утра оставаться на задах, а на рассвете осторожно явиться ко мне. В два часа ночи вернулся посланный мною для переговоров казак с ответом: «Казаки ждут меня с хлебом и солью; все мои требования будут свято выполнены!»
Итак, все было предусмотрено. Оставался еще один нерешенный вопрос: как быть с моим шофером?
Мой шофер, Карманов, — небольшого роста, слабого сложения, — был симпатичным человеком и, насколько я знал, не был коммунистом. На всякий случай взяв револьвер, я подошел к Карманову и сказал:
— Карманов! Спасибо тебе за службу. Вот тебе твой гонорар, ты — свободен, иди куда хочешь! Я же перехожу к казакам, к белым.
Карманов выслушал меня без всякого удивления.
— Товарищ командир, — сказал он, — неужели вы не разгадали, что я не большевик и никогда им не буду. Разрешите мне остаться при вас. Я буду вам верен и глубоко благодарен. Моя жена живет в городе Камышине, у белых, всего в нескольких десятках верст отсюда и ждет меня. Я тоже поджидаю удобного момента, чтобы перейти к белым.
Я был очень обрадован и крепко пожал Карманову руку.
Итак, последнее препятствие отпало. Путь к свободе открыт. Уверенность в благополучии завтрашнего дня у меня была полная. Страх прошел. Я верил твердо, что иду навстречу своим друзьям. Я верил, что донцы встретят меня хлебом и солью.
Раздался последний телефонный звонок. Начальник дивизии Голиков передавал:
— Товарищ командарм! Дивизия, согласно вашему приказу, выступила. Имейте в виду, что сейчас сторожевое охранение снято, а потому ваше положение становится очень опасным и рискованным.
— Спасибо, товарищ начдив! Я тоже выступаю, — ответил я. Это был мой последний разговор с Советами.
Заря постепенно угасала. Бледно-розовые лучи восходящего солнца стали меняться, переходя в бледно-голубой цвет. Наступал день. Вокруг была таинственная тишина. Стая диких уток пролетела мимо.
Я всем сердцем чувствовал предстоящую радостную встречу с донцами.
На гребне холмов показались темные силуэты казаков Голикова с пиками и пестрыми значками, покидавших хутор. Стройными рядами казачьи сотни с песнями уходили на восток…
Получалась странная, нелепая аномалия: я, командарм IX, находился ближе к противнику, чем казачья дивизия, по крайней мере, на полторы версты да еще вместе с семьей! Я и до сих пор не могу понять, каким образом члены Революционного совета армии могли этого не заметить и оставили меня безо всякого надзора и наблюдения? Впоследствии я узнал, что за эту роковую ошибку и нерадение два члена совета были разжалованы в солдаты и отправлены на фронт.
Когда при первых проблесках восходящего солнца исчезли последние силуэты казаков, я перекрестился три раза и тронулся в неведомый, туманный и небезопасный путь. Я, жена и дети сидели внутри автомобиля. Белые казаки, сопровождавшие меня, разместились: один, с пулеметом, рядом с шофером; двое, с пулеметом, сели в автомобиль вместе со мной; остальные, с винтовками, — по два на каждой подножке.
Ехали без дороги, полем и, ввиду большой нагрузки, медленно. Местность представляла собою болотистую, кочковатую тундру.
Подъезжая к переправе через Медведицу, я увидел казачью сотню, выстроенную развернутым фронтом. Сердце мое забилось сильнее: «Ага, это почетный караул! — думал я. — Значит, все благополучно».
Подъехав на сто шагов к сотне, я вышел из автомобиля и направился к казакам. Стоявший впереди сотни офицер, очевидно командир, вынул шашку и, салютуя, подъехал ко мне. Я же глазами искал почетную депутацию с хлебом и солью, однако никакой депутации не увидел.
Командир сотни и три казака подъехали ближе, и командир обратился ко мне со следующими словами:
— Генерал! По приказанию моего начальства, я вас арестую. Потрудитесь сдать вашу шашку, револьвер и ценные вещи.
У меня потемнело в глазах, ноги подкосились. «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — подумал я. — Где же честное и благородное слово донского казака?!»
Отобрав у меня шашку и два револьвера, меня посадили в автомобиль и повезли в штаб дивизии. Казачий офицер в чине хорунжего сел с правой моей стороны, посередине между мною и женой. Он вынул револьвер, приставил его к моему правому виску и сказал:
— Если вы сделаете попытку к побегу и неповиновению, я вас застрелю!
Выглядел он возбужденным, зверским и решительным. Он был готов на все.
Так мы ехали в штаб дивизии. На каждом ухабе мы все высоко подпрыгивали, и я рисковал получить пулю в висок.
В штабе дивизии меня встретил войсковой старшина Егоров и два офицера, руки мне не подали, держали себя надменно и, я бы сказал, — нахально.
Я подумал: «Какие же вы идиоты высокого полета! К вам добровольно явился командир IX советской армии и принес чрезвычайной важности, неоценимые сведения и документы, а вы отворачиваете от него нос. Какие же вы необразованные хамы!»
После десятиминутного разговора меня повезли в штаб Первого Донского корпуса Генерального штаба генерала Алексеева. Грубый и полудикий хорунжий исчез. Его заменил урядник старшего возраста, с бородкой и проседью, лет сорока восьми. Он был вооружен винтовкой, имел добродушное, приятное лицо, спокойный взгляд и производил симпатичное впечатление; в противоположность хорунжему, он был вежлив и предупредителен.
Мы ехали молча. Я был подавлен и разбит. Черные, тревожные мысли роились в моей голове, кто-то шептал мне на ухо: «Беги обратно, пока еще не поздно, не то тебя расстреляют. Скажешь, что ты попал в плен и бежал!»
Значит, все, что говорили и писали о донцах, было правдой! Но как я мог бежать, когда со мною были жена и дети? Да и кто мне поверит, что я попал в плен? — членов совета не проведешь!
Проведя в дороге целый день, мы прибыли в штаб корпуса. По дороге я предусмотрительно снял погоны на тот случай, если меня захотят деградировать и их срывать.
Прибыв в штаб, я представился генералу Алексееву: — Честь имеет представляться бывший Генерального штаба генерал[1470] Всеволодов, — сказал я.
Генерал посмотрел на меня ласково, улыбнулся:
— Почему бывший? А разве теперь вы не генерал? А где ваши погоны?
Я ободрился. Генерал Алексеев дал мне чернильный карандаш, бумагу и сказал:
— Генерал! Вы — Генерального штаба и знаете, что нужно нам сообщить. Пишите! После мы с вами поговорим, а пока прошу принять от меня официальную искреннюю благодарность за ваш переход и сообщение важнейших стратегических и тактических данных. Вы честно исполнили перед Родиной свой долг офицера Генерального штаба.
Я подробно изложил стратегическую и тактическую обстановку на фронте IX армии, расположение частей, численность их и задачи, а также намерения соседних армий. Фланговый отход IX армии на линию рек Елань — Терса обнажал путь на город Балашов, где сосредоточены были громадные запасы — склады для разверстки имущества по армиям Южного фронта.
Впоследствии я получил от генерала Алексеева следующий документ:
«Сим удостоверяю, что переход командарма IX советской армии генерала Всеволодова имел громадное стратегическое и тактическое значение.
Благодаря обнажению фронта на Балашов, Донской армии попали неисчислимые трофеи. Было захвачено: все интендантское, артиллерийское и инженерное имущество, сосредоточенное в г[ороде] Балашове, два военных госпиталя, авиационное имущество и двести пятьдесят орудий, предназначенных для разверстки по советским армиям Южного фронта.
Подпись: Генерал Алексеев, командир Первого Донского корпуса».
Так как я ранее знал, что при переходе офицеров к донцам последние отбирали все золотые и ценные вещи, то я все золото и бриллианты закопал в землю у себя в саду на ст[анции] Серебряково, где проживал. Вернувшись туда после перехода к белым, я все нашел в полном порядке, но очень напугал местных жителей, которые, увидя меня, подумали, что красные снова вернулись в Серебряково.
Вскоре я, уже без всякой охраны, был отправлен генералом Алексеевым в Ставку генерала Деникина, в г[ород] Екатеринодар.
Мой автомобиль был отобран.
В город Екатеринодар я прибыл с семьей через две с половиной недели. Пробыв там три недели, мы, вместе со Ставкой генерала Деникина, переехали в город Таганрог, где я и стал ожидать решения полевого суда, которому был предан.
Город Таганрог в июньские и июльские дни 1919 года сделался центром большого движения. Сюда переехала Ставка главнокомандующего генерала Деникина. Здесь же обосновались многие отделы артиллерийского, интендантского и инженерного снабжения. Ввиду интенсивных боев на фронте через Таганрог стали проходить партии военнопленных, перебежчиков и беженцев.
Добровольческая армия с большим успехом продвигалась вперед. Красная армия, наполовину дезорганизованная, откатывалась по всему фронту назад, к северу.
В штабе белого фронта околачивались десятки тысяч офицеров, от подпоручиков до генералов. Все они безучастно и праздно шатались по городу и штабу, интересуясь лишь последними сведениями с фронта.
Большая часть их уже была реабилитирована и профильтрована, однако только немногие хотели идти на фронт, остальные считали более выгодным «сидеть у моря и ждать погоды».
Население захваченных белыми районов сначала радушно и сердечно встречало Добровольческую армию, отдавая ей все излишки и поддерживая ее морально, но белых это не удовлетворяло, снабжения было мало, и потому сначала началась законная реквизиция, перешедшая затем в безудержный и повальный грабеж. Грабили все, что попадало под руку: скот, лошадей, свиней, золото, серебро, всякие ценные вещи и вообще все, что плохо лежало. Перед населением встала дилемма, кто больше грабит — белые или красные? Симпатии к белой армии стали ослабевать и перешли в равнодушие, а иногда и ненависть. Белых стали считать такими же грабителями, как и красных, и начали оказывать им явное сопротивление.
В Таганроге я очутился перед проблемой: как прокормить себя и семью? Деникинское правительство не оказывало абсолютно никакой помощи несчастному, исстрадавшемуся у красных офицерству, которое было загнано в тупик и предоставлено самому себе.
Я решил заняться коммерцией и, достав вагон-теплушку, отправился в Новороссийск за товаром. На последние имевшиеся у меня гроши я купил: ситец, спички, щетки, гребенки, ленты, шпильки, булавки и, преобразившись в Фигаро, привез все это в Таганрог. Переодевшись в штатское платье, я, вместе с деревенскими бабами и мужиками, расположившись прямо на земле в рядах таганрогского базара, стал продавать свой товар. Дело пошло хорошо. Вначале было как-то странно и неприятно сидеть рядом со всяким сбродом, но постепенно я привык к своей новой роли. Это была ирония судьбы: вчера — командующий армией, сегодня — мелкий торгаш. Но я не роптал на Бога. Я радовался, что был на свободе и не имел над собой никакого контроля.
Продав товар, я снова отправился в Новороссийск за новой партией. Так и текли грустные, томительные дни, но зато в течение шести месяцев я спасал себя и семью от голода и был счастлив чувствовать себя вольным и свободным человеком, а не крепостным, безвольным членом коллектива, каким я был в Советской России.
Прошло шесть месяцев. Обстановка резко изменилась и — не в пользу белых: Добровольческая армия неудержимо покатилась назад, города и селения отдавались одно за другим. Настроение армии упало. Развязка приближалась.
Красная армия снова пошла вперед.
В эти трагические дни высшее командование наконец вспомнило о тех несчастных офицерах, которые, против своей воли, слонялись из угла в угол, и стало спешно разбирать их дела.
Пришел и мой черед, 6 декабря[1471] был назначен военно-полевой суд. К этому времени, к моему большому удовлетворению, в Таганроге объявился чуть ли не весь состав штаба бывшей моей IX советской армии: здесь был бывший начштарм IX генерал Карепов; сюда же прибыли полковник П. и начдив 14 Ролько; перебежали и многие офицеры моей армии, занимавшие ответственные посты.
Суд состоял из двенадцати судей и председателя. Судьями были офицеры в штаб-офицерских чинах.
На суде генерал Карепов показал советскую газету, которую он захватил с собой. В этой газете, на первой странице, крупным и жирным шрифтом было напечатано:
Собаке — собачья смерть. — Бывший командарм IX, царский прислужник, белогвардеец и контрреволюционер Всеволодов изменнически перешел на сторону белых. Однако он просчитался и был жестоко наказан. При переходе фронта он был арестован белыми и предан военно-полевому суду. Суд приговорил его к смертной казни через расстрел. Приговор был приведен в исполнение 25 августа 1919 года в 4 часа утра.
Так врали советская печать и радио, запугивая всех тех офицеров, которые желали бы последовать моему примеру.
В ответ на это ложное сообщение белое командование пригласило меня в Ставку и предложило мне дать по радио опровержение, что я и сделал. Оно гласило: «Всем, всем, всем! Я, бывший командарм IX армии, заявляю, что сведения, помещенные в советской печати, о моем аресте и расстреле — ложны, не соответствуют действительности и являются провокацией. Я жив, здоров и нахожусь на свободе при Ставке главнокомандующего генерала Деникина».
Показания офицеров моей бывшей армии, и особенно генерала Карепова, сыграли большую роль в моем деле, которое разбиралось военно-полевым судом 6 декабря 1919 года. Суд, рассмотрев дело, вынес мне оправдательный приговор. Председатель суда особо благодарил меня за решение, при боевой обстановке, перейти к белым и за сообщение важных оперативных сведений, которые были неоценимо полезны для белого командования.
На следующий после суда день я был вопреки правилам назначен начальником штаба обороны Таганрогского района.
Оборона Таганрога была только показательной и теоретической, ибо для настоящей войск было совершенно недостаточно. Таганрог и его район являлись заслоном и обеспечением левого фланга Добровольческой армии, отступавшей на Ростов — Новороссийск. Из Таганрога единственный фланговый путь отступления шел на Ростов; другие пути — через Азовское море и р[еку] Дон — вследствие сильных морозов не могли быть использованы. Поэтому и оборона Таганрога была очень проблематичной, так как левый фланг ее легко обходился противником.
К концу декабря 1919 года положение белых в стратегическом отношении стало катастрофическим. Противник сильно нажимал по всему фронту. К 19 декабря[1472] выяснилось, что Таганрог удержать невозможно. Создалась громадная опасность быть отрезанными от единственного пути отступления на Ростов.
Утром, как всегда, я отправился с докладом к начальнику обороны генералу Виноградову[1473]. Войдя в помещение штаба обороны, я хотел пройти в кабинет генерала и уже взялся за ручку двери, как вдруг девушка — уборщица помещения — подскочила ко мне и, загородив дорогу, сказала:
— Генерал! Бегите отсюда скорее, пока вас не заметили! В кабинете генерала сидят красные и о чем-то совещаются. Генерал вчера еще вечером убежали и поехали на восток, видимо в Ростов.
Оказалось, что красные неожиданным налетом на Таганрог захватили и утвердились в его юго-западной части.
Я опрометью выскочил из помещения и полным ходом полетел на Котельный завод, где я занимал квартиру. Котельный завод и станция были еще в наших руках. По телефону я приказал коменданту станции немедленно прицепить мою теплушку к первому поезду, отходящему на Ростов, и через полчаса она была уже прицеплена к «бронепоезду».
Не проехали мы и десяти верст, как вынуждены были остановиться: станция Морская, через которую мы должны были ехать, наш единственный путь отступления, — была захвачена кавалерией Буденного.
Мы остановились. Тут я увидел военного, бегающего с револьвером в руках. Он угрожал машинисту, требуя, чтобы тот во что бы то ни стало отправил поезд. Увидя меня и узнав, что я — начальник обороны, он извинился и сообщил, что командует отрядом танков и не знает, как пробраться на Ростов. Наконец он решил идти по льду Дона, но, как я узнал впоследствии, лед был слаб, не выдержал тяжести и провалился, увлекая за собой весь обоз.
Мы не двигались с полчаса, а за это время наши части с помощью бронепоезда отбросили конницу и снова овладели ст[анцией] Морской, дав нам возможность благополучно проскочить на Ростов, но лишь только наш поезд под сильным обстрелом противника миновал станцию, последняя была снова занята красными.
Город Ростов представлял собою грустное зрелище: в северо-восточной части его шел горячий бой; на площадях и важных перекрестках дорог, на фонарных столбах раскачивались трупы повешенных и на каждом была карточка с надписью и указанием причины казни. Вот висит хорошо одетая, в каракулевом саке и такой же шляпе, молодая женщина, на карточке надпись: «Повешена за шпионаж для буржуев». Труп уже посинел и застыл, глаза выпучились, рот искривился, тело зловеще покачивалось ветром из стороны в сторону…
На всех улицах высились баррикады из разной мебели, повозок, досок и кирпичей.
Не задерживаясь в Ростове, я проехал в Новороссийск.
В Новороссийске начальник-главнокомандующий генерал Лукомский[1474] назначил меня начальником штаба обороны Новороссийского района. Начальником обороны был генерал Носович.
Оборона Новороссийского района была не в лучшем положении, чем оборона района Таганрогского, и сводилась лишь к простой охране города.
Город лежал в глубокой лощине, окруженной с южной стороны Черным морем, а с трех остальных сторон — большими хвойными и лиственными лесами.
В пяти-шести верстах к северу, в лесу, находилась фабрика шампанского Абрау-Дюрсо, которая, как сильным магнитом, притягивала к себе многие части, учреждения и отдельных лиц, страдающих слабостью к живительному эликсиру. Как паломники, длинными вереницами тянулись туда бесчисленные небольшие отряды и экскурсии за ценной и привлекательной добычей, и все они сделались объектом нападения зеленых, засевших по обочинам дороги, и принуждены были вести непрерывный бой.
Зеленые — это ни белые, ни красные; это — своевольные люди, склонные к сепаратизму, не признающие никакого порядка, близкие к анархистам, это — нелегальные люди: дезертиры, перебежчики, пленные и вообще разный беспокойный и преступный сброд. Они располагались в лесах и рыбачьих хижинах по побережью Черного моря.
Дорога к Абрау-Дюрсо была извилистой, все время шла зигзагами среди ущелий и лесных дефиле. Зеленые открывали убийственный огонь из ружей и пулеметов, и от такого огня — перекрестного и флангового — погибло очень много людей, охотившихся за драгоценным напитком.
Ночью в Новороссийске, ложась спать, раздеваться было нельзя. Почти каждую ночь была тревога. Зеленые, хорошо вооруженные, по ночам спускались с гор, налетали на город и грабили что только могли. В феврале 1920 года они ночью напали на городскую тюрьму и освободили всех сидевших в ней преступников, после чего грабежи и насилия в городе еще более участились.
На противоположной стороне бухты находилось сел[о] Кабардинка, где после шести часов вечера ходить было очень опасно.
Однажды вечером зеленые увели в горы молодую шестнадцатилетнюю девушку, дочь полковника; ночью увели в горы полковника 4-го гусарского Мариупольского полка Хартена[1475] и там расстреляли; туда же увели адъютанта этого полка поручика Сухина[1476]; женщин в самом городе похищали даже днем и уводили в горы. Никто не возвращался.
В одну из таких ночей я проснулся, разбуженный шумом и громким разговором во дворе. Почти тотчас же кто-то постучал в дверь, и, открыв ее, я увидел восемь человек, одетых в военную форму.
— Я — начальник штаба зеленой армии, — сказал один. — Потрудитесь дать нам ключи от продовольственного склада, который находится у вас во дворе. Если вы ключей не отдадите, — должны будете следовать за нами в горы…
Сопротивление было невозможно. Я дал ключи.
Забрав продовольственные припасы, зеленые удалились, вежливо меня поблагодарив. Так легко я от них отделался, а могло быть гораздо хуже!
Продовольственные запасы нам все равно не были нужны, ибо на следующий день мы должны были грузиться на английский пароход, уходящий в Константинополь, и взять с собой припасы все равно не могли.
В начале марта в город Новороссийск прибыл генерал Деникин.
— Какая проклятая яма, — сказал он, выйдя из автомобиля. — Все кончено!
Это было последним аккордом в симфонии белого командования. Организовать оборону, в силу географического положения местности, покрытой сплошным лесом и горами, было невозможно, да и бесполезно. Оставалось одно — паковать чемоданы и следовать за границу, в Турцию.
9 марта[1477] я получил приказ отправиться на стоящий в порту на внешнем рейде английский миноносец и, по соглашению с английским командованием, обстрелять известный лесной район, в котором, по данным разведки, находились зеленые.
Я поехал к англичанам, взяв с собой четырнадцатилетнего сына Николая, бывшего кадета Николаевского кадетского корпуса.
Прибыв на миноносец и познакомившись с английским командованием, мы взяли курс к намеченному месту. Погода была дивная. Солнце ярко светило, освещая всю лесную полосу, предназначенную для обстрела. Дельфины игриво выскакивали из воды и сопровождали нас всю дорогу до места назначения.
После короткого совещания операция началась. Английский миноносец открыл огонь по зеленым. Раздались оглушительные орудийные выстрелы, потрясшие воздух и раскатившиеся гулким эхом по прилегающим горам и ущельям. В результате от небольших рыбачьих хат, расположенных по берегу моря, осталось одно воспоминание; только яркое зарево огня над избушками свидетельствовало, что здесь когда-то что-то было. Последующие залпы беспощадно громили лес.
Окончив обстрел указанной в приказе местности, мы отправились на базу в порт. Сумерки быстро спустились на землю и покрыли непроницаемой пеленой побережье Черного моря. Солнце скрылось за лесом. Вечерние зори померкли. Наступила черная южная ночь.
Но я был в невеселом раздумье: кто был инициатором этого бессмысленного обстрела? Кому нужен был разгром и уничтожение пятнадцати-двадцати избушек бедных рыбаков? Сколько их погибло? Сколько женщин, детей и стариков пали жертвой этой бессмысленной канонады?!
Англичане были довольны. Они, наверное, думали, что уничтожили целую армию зеленых. А на самом деле, я был больше чем уверен, что никаких зеленых в районе не было — ни одного! Были там лишь бедные и невинные рыбаки.
Поздно, в десять часов вечера, мы вошли в порт. Подали небольшой катер, чтобы отвезти нас на сушу, на нем было всего лишь четыре матроса.
Распростившись с англичанами, я с сыном отправился на берег. Не доплыв до берега двухсот — двухсот двадцати пяти метров, мы обнаружили, что внезапно загорелся мотор. Бензин стал просачиваться на дно катера. Пламя разгоралось. Все попытки английских матросов потушить пожар не удались. Пламя поднялось на два метра в вышину, и громадное зарево освещало море.
Вблизи мотора стояли два бетона с бензином. После отчаянной борьбы с огнем один матрос подскочил ко мне и вполне понятными движениями показал, что нам надо бросаться в море.
Наше положение сделалось катастрофическим. Каждую минуту мы ждали взрыва бензина. Жара стояла невероятная в катере и вокруг него, но вода была холодной, как лед. Я плавал хорошо, но мой сын хотя тоже умел плавать, но покрыть расстояние в двести метров и добраться до берега едва ли мог, да еще в одежде, — на нас были надеты тяжелые шинели и высокие сапоги.
Английские матросы один за другим бросились в море, и у нас не было иного выхода, как следовать за ними. Сбросив шинели и сапоги, мы прыгнули в холоднющую воду, и не знаю, чем бы кончилась эта морская экскурсия, если бы к нам не подошла помощь.
К нашему великому счастью, командующий английской эскадры производил объезд судов и случайно увидел пламя, доходившее до четырех метров вышины. Флагманский катер быстро подошел к месту катастрофы и взял нас на борт. После ледяного купанья в море, при десяти-двенадцати градусах, я и сын, промокшие до мозга костей, были снова отвезены на миноносец, где нас провели в лазарет, заставили переодеться и дали выпить изрядную порцию виски.
Через три минуты после того, как мы покинули катер, он взорвался и стал медленно погружаться в воду. Не было никаких сомнений, что, если бы командующий английской эскадрой не заметил катастрофы, мы неизбежно погибли бы.
Уже ночью, в английской форме, мы возвратились домой.
Целый ряд ночных нападений зеленых и особенно последний инцидент с катером, купанье в море и безнадежное положение на фронте побудили меня принять решение покинуть Новороссийск и окончить борьбу с красными.
14 марта я и семья погрузились на английский угольщик[1479] и отправились в Грецию. Почти по пятам за нами шел небольшой пароход, нагруженный и переполненный до отказа беженцами.
К вечеру, когда мы достигли середины Черного моря, началась сильная буря, перешедшая в шторм. Наш громадный угольщик сильно качало с борта на борт. Ходить по палубе было невозможно, а так как все пассажиры были устроены прямо на полу, то нас стало перекатывать из стороны в сторону. Дети плакали, женщины молились, стоя на коленях. Я тоже не чувствовал себя храбрым и особенно взволновался, когда пароход, шедший за нами, стал давать сигналы «СОС». Он шел с креном градусов в тридцать-сорок на правый бок.
Темнота была кромешная. Буря свирепствовала. Ночью слышались отчаянные гудки. К утру шторм стал утихать, но море все еще было бурным.
Оглянувшись назад, мы не увидели шедшего за нами парохода. Он погиб, увлекши за собою в пучину всех пассажиров.
Прошло около недели, и мы, минуя Босфор, Мраморное море и Дарданеллы, достигли острова Лемнос, где нас оставили на пароходе держать карантин, а через две недели высадили прямо на голую землю. Скорпионы и тарантулы пугали всех, особенно детей. Ночи были страшно холодные, теплой одежды не хватало, и мы очень мерзли. Жизнь тянулась монотонно и скучно.
Через полтора месяца мы, наконец, очутились в турецкой столице. Первое впечатление от города было восторженное. Восточные минареты, бывший храм Св. Софии, переделанный в мечеть, Мраморное море, Золотой Рог, Стамбул, Перу — производили чарующее впечатление. Окрестности Константинополя — Терапия, Бебек, Бешиг-Таш[1480] и другие — дополняли волшебную панораму мирового города, лаская взгляд красотою. Особенно красив Константинополь вечером, когда зажигаются огни, а с минаретов раздаются звонкие голоса тулумбахов[1481], призывающих правоверных к молитве: «Аллах-верди! Аллах-верди!»
Оригинален город во время большого мусульманского праздника «Bauram»[1482]. В этот день, поздно вечером, молодые турки и подростки, почти голые и босиком, в любую, даже самую холодную, погоду бегут по улицам города, издавая особые крики и возгласы.
Движение в Галата и Перу уже в то время было очень сильным, сновали Кадиллаки и Рол[л]ь[с]-Ройсы вперемежку с Фордами, а интенсивное, беспрерывное движение военных и коммерческих судов и бесчисленного множества шхун в Мраморном море только дополняли бурливую картину города.
Нас привезли в русское посольство и разместили прямо на полу. Питаться мы должны были на собственный счет.
При выдаче наших вещей с английского парохода оказалось, что «симпатичные» англичане взяли у многих пассажиров, в том числе и у меня, наиболее ценные вещи. У меня из массивного сундука, окованного железом, они умудрились вынуть дорогой соболий палантин жены, мех черно-бурой лисицы и два моих новых френча из дорогого английского сукна. Все это они взяли себе на память от бедного беженца. Всякие заявления и протесты были бесполезны и ни к чему не привели.
При помощи Земского союза я купил себе автомобиль Форд и начал работать как таксист. Дела пошли очень хорошо, и через два месяца я купил еще один автомобиль. При второй покупке произошел печальный инцидент:
Взяв с собою полторы тысячи турецких лир, я вместе с пятилетним сыном Борисом отправился в магазин на Перу. Меня предупредили, что в центре города много воров, и потому я крепко держал деньги в левом кармане брюк. Я хотел уже войти в трамвай, когда три турчанки загородили дорогу; они топтались на одном месте, не шли ни вперед, ни назад. Толкнув их, я на одну секунду вынул руку из кармана, чтобы подсадить сына, но когда я снова опустил руку в карман, денег в нем не было. Оглянувшись, я увидел турчонка лет пятнадцати, удиравшего во все лопатки, и, соскочив с трамвая, бросился за ним, но он успел смешаться с толпой и исчез.
Квартиры в Константинополе были очень дорогие, и я решил построить из ящиков небольшой домик. У французов я получил разрешение, а американцы дали мне пятьдесят ящиков, которые мы с сыном разобрали, я купил бруски, и через двадцать пять дней мы жили уже в своей собственной «вилле» из двух комнат. В каждой комнате было венецианское окно, стены были оштукатурены и оклеены обоями, а в одной из комнат я собственноручно сделал русскую печь и плиту с духовкой. Перед домиком развели садик. Все это я делал с пятнадцатилетним сыном Николаем. Строили дом по книжке-справочнику.
Американцы удивлялись и приводили знакомых посмотреть на русскую изобретательность.
Жить в этом домике было хорошо и привольно. Но, как это часто бывает, за благом вслед идут печали, и вскоре нам пришлось все бросить и без оглядки бежать в Венгрию.
Пассажирами наших такси были главным образом американцы, французы и англичане, которые — естественно — при найме автомобиля отдавали предпочтение русским беженцам, что вызывало зависть и злобу у местных греческих и турецких шоферов, и они стали открыто нападать на русских, иногда даже с ножами; они прокалывали покрышки и шины наших автомобилей, выпускали бензин из баков и чинили прочие пакости; они убили несколько европейских шоферов.
Мне тоже суждено было пережить неприятное испытание. Однажды ночью я стоял с автомобилем у русского ресторана и, отойдя немного в сторону, был неожиданно окружен шестью турецкими подростками, вооруженными ножами. К счастью, у меня был револьвер и, отстреливаясь, я добрался до своего автомобиля, но вынужден был тотчас же уехать.
Другой случай был хуже. Я со старшим сыном стоял у ресторана. Было два часа ночи. Здесь же стояли еще три турецких автомобиля. Из ресторана вышли знакомые мне пассажиры и сели в мой автомобиль. Сын стал заводить мотор, как вдруг к нему подскочил турецкий шофер и ударил его так сильно, что он упал. Тогда я выскочил из автомобиля и дал шоферу в морду, да так, что тот полетел кубарем и ударился головой об железный шворень автомобиля, глубоко пробив себе затылок. Кровь полилась ручьем. Шофер стал орать во все горло, явился турецкий констебль и составил протокол. Сына он арестовал, и на следующий день мне пришлось бегать по комиссариатам и хлопотать об его освобождении, что немедленно и сделали англичане благодаря тому, что в городе была полиция «интералье»[1483].
Через два месяца сын получил повестку о явке в суд. Прочитав повестку, я сказал посыльному, что человек, которого он ищет, неделю тому назад уехал в Америку. Трюк имел успех.
Эти два инцидента решительно повлияли на нашу дальнейшую работу. Турецкие шоферы вели себя агрессивно и утверждали, что они все равно убьют моего сына. Я знал, что с азиатами шутить нельзя, тем более что они не ограничивались угрозами: незадолго до этого закололи до смерти одного европейского шофера.
Кроме того, работа сделалась опасной. Самые лучшие поездки были в Терапию, они хорошо оплачивались, но дорога туда шла сплошным лесом и крутыми зигзагами, и на ней начались вооруженные грабежи и нападения. Грабили богатых пассажиров. Тяжело ранили русского купца Зотова…
Решив покончить с работой на автомобиле, я снова отправился к французам и получил разрешение открыть на площади Таксим кафе-чайную.
Площадь Таксим очень красивая и расположена в самом бойком центре города; от нее начиналась самая большая улица, Перу.
Купив пятьдесят табуреток, большой русский самовар и маленькие стаканчики, я начал торговать и, нужно сказать, — с самого начала удачно. Турки и греки очень любят чай и кофе, часами сидят в тавернах, выпивая по пятнадцать-восемнадцать маленьких стаканчиков этих напитков. Через неделю у меня было уже сто табуреток, но и их оказалось мало. В дополнение к чаю и кофе я стал продавать рубленые котлетки, яйца и местные блюда — тефтели по-гречески, бараньи головки и разные закуски. Сначала чайная была под открытым небом, но в октябре месяце, когда стало холодно, я построил из досок барак с восемью громадными окнами зеркального стекла и простые столики заменил мраморными.
У самого кафе рос красивый, развесистый вековой дуб, под которым была стоянка такси и где я оставлял свой автомобиль, управляемый нанятым русским шофером или мной и сыном.
Однажды, около двенадцати часов ночи, над Константинополем разразилась сильнейшая буря, одна из тех опасных в этих местах бурь, которые причиняют большие разрушения и убытки; ветер при этих бурях настолько сильный, что переворачивает легковые автомобили.
Ветви гигантского дуба у нашего кафе с шумом и треском ломались и падали на землю. Решив ехать домой, я с сыном только что покинули стоянку под дубом, как вдруг под мощным порывом урагана наш вековой, могучий дуб зашатался и, вырванный с корнями, глухо повалился на землю, погребая под собой стоявшие там автомобили. Стоило нам задержаться под деревом на две-три минуты, и мы неминуемо погибли бы оба.
Другой опасный случай произошел в Бебеке. Бебек — это красивое дачное местечко, расположенное на высокой горе, находящейся на живописном берегу Мраморного моря. Дорога в Бебек идет крутыми зигзагами и упирается в набережную Мраморного моря.
Мы уже доехали до середины спуска, как вдруг в автомобиле лопнула шестеренка ножного тормоза, и он неудержимо покатился вниз, ибо ручной тормоз был неисправным и задержать движение я никак не мог. Чтобы не выкупаться в море или не разбиться, мы с сыном должны были на полном ходу выскочить из машины, что мы и сделали. Автомобиль с ошеломляющей скоростью устремился вниз, к набережной, но не скатился в море, а на всем ходу влетел на стоявшую у причала большую шхуну, со всего разгона ударился о стоявшие на ней большие бронзовые весы и остановился. Он сильно пострадал: радиатор лопнул, передняя ось согнулась в дугу, крылья и кузов были погнуты.
Хозяин шхуны подал на меня жалобу, требуя вознаграждения за понесенные убытки, и через несколько дней я получил повестку о явке в суд. Поистине: «на бедного Макара все шишки валятся»!
Но и это еще не все.
От турецкой полиции я получил повестку с вызовом в комиссариат. Там неприятного вида «эфенди» мне заявил:
— В вашем кафе собираются жулики, воры и другой преступный элемент, поэтому оно будет закрыто. Даем вам месячный срок для ликвидации дела.
Это обвинение было ложным и ни на чем не основанным. Мое кафе обслуживало главным образом шоферов и приличную публику, приезжавшую из провинции. Более вероятным было предположить, что владелец кафе, расположенного напротив моего, дал взятку турецкому комиссару с просьбой ликвидировать мой ресторан, в котором он видел торговую конкуренцию. И недаром: с открытием моей чайной это греческое кафе стало прогорать, так как многие его гости-греки перешли ко мне.
Обдумывая все эти события, я пришел к убеждению, что константинопольская почва стала очень горячей для меня: угрозы турецких шоферов, двукратный вызов в суд, наконец, приказ закрыть чайную заставили меня принять решение покинуть Турцию.
Через четыре дня я уже продал кафе за тысячу турецких лир и имел три визы в кармане: в Бразилию, Германию и Чехословакию. И все же я медлил с отъездом. Нужен был какой-то импульс, толчок, который бы сдвинул меня с места и направил в далекий путь. И этот импульс, заставивший меня очнуться и отправиться в неведомую даль, неожиданно пришел, когда я очутился в положении, при котором должен был во что бы то ни стало даже не выехать, а попросту бежать отсюда.
3 ноября 1920 года[1484], в девять часов утра ко мне пришел вестовой русского посольства и передал мне приказ русского царского посла в Турции генерала Черткова[1485] немедленно явиться в посольство. Крайне удивленный, я отправился к генералу.
В посольстве меня встретил Генерального штаба генерал Архангельский[1486] и передал мне телеграмму:
— Вот, читайте, что написано о вас и как о вас заботится Сталин.
Я стал читать:
«В русскую советскую торговую миссию. По имеющимся у нас сведениям, в Константинополе находятся: бывший начальник штаба Южного фронта военспец Тарасов[1487] и командарм IX Генштаба Всеволодов. Приказываю немедленно их ликвидировать и об исполнении донести».
Этот документ, как и все другие, адресованные на имя советской торговой миссии, был перехвачен белым командованием, которое и предупредило меня о грядущей смертельной опасности.
Итак, ожидаемый толчок пришел с неожиданной стороны. Рубикон перейден. Значит, нужно — в путь-дорогу и притом немедленно. Нельзя было терять ни минуты, а я рассчитывал иметь хотя бы неделю времени, чтобы продать два автомобиля и мой домик.
«Один автомобиль возьму с собой, другой продам», — думал я, идя домой, и с этими мыслями вошел в дом.
Но «человек предполагает, а Бог располагает», говорит русская пословица. Еще подходя к дому, я заметил, что у нас гости, а войдя, увидел двух статных молодцов атлетического сложения. Оба были жгучими брюнетами с лицами подозрительными, внушающими мало доверия, с острым взглядом пронизывающих глаз, с носами горбинкой, кавказского типа. Это были грузины. На груди их черных черкесок, обшитых серебряным галуном, красовались патроны — по четырнадцать на каждой стороне[1488]; синие галифе, высокие лакированные сапоги и белые папахи-кубанки из дорогого каракуля дополняли наряд. Не нужно было долго думать над тем, кто они — слишком самоуверенный вид, одежда и саркастические улыбки выдавали их с головой. Это были настоящие, неподдельные шпионы и клевреты большевиков, посланные на подлое дело — убийство.
Я подошел ближе к столу, на котором лежал револьвер. «Без борьбы я не сдамся», — думал я.
Один из посетителей, тот, что постарше, особенно внимательно меня осмотрел и, пронизывая глазами, спросил:
— Вы будете генерал[1489] Всеволодов?
— Да, — ответил я, — чем могу служить?
— Мы слышали, что у вас есть прокатный автомобиль. Мы желаем ехать в одну деревню, в двадцати пяти верстах отсюда. Можете нас отвезти и, если возможно, сегодня же?
Я всеми силами старался не выдать себя и быть спокойным. Чтобы усыпить их бдительность, я сказал, что с удовольствием принимаю заказ и буду очень рад им услужить и заработать, назначив за поездку нарочно большую цену — пятьдесят турецких лир.
Грузины, не задумываясь, согласились:
— Прекрасно. Часов в восемь вечера мы к вам придем…
Мы любезно распрощались. Они уже выходили из дома, когда я им сказал:
— Извините меня, но я вспомнил, что тормоз в моем автомобиле не в порядке. Нельзя ли поездку отложить на завтра?
Они без оговорок согласились.
— Впрочем, если вы хотите ехать сегодня, — предложил я, — то могу рекомендовать вам моего соседа, русского капитана. У него такой же автомобиль, как у меня.
Но грузины категорически отказались:
— О нет, не беспокойтесь! Мы подождем. Мы уже познакомились с вами и завтра в восемь часов вечера будем здесь.
Мы распрощались.
Картина была совершенно ясной: коммунистические клевреты заманивали меня в западню, чтобы по дороге в деревню, в двадцати пяти километрах от Константинополя, по приказу __________[1490] меня убить.
Как только «клиенты» ушли, я опрометью бросился в посольство.
Обо всем случившемся я доложил генералу Архангельскому. Выслушав меня, он сказал:
— Генерал, согласитесь, что вам везет: сегодня, в три часа ночи эшелон галлиполийцев[1491] уходит в Венгрию. Если хотите, мы включим в список вас и вашу семью. Вы должны будете погрузиться в вагон до двенадцати часов ночи.
Я, конечно, с радостью согласился.
В городе я попытался продать автомобиль, но сделать это не удалось: одни говорили, что нет денег, другие — что у них деньги лежат в банке, а последний в воскресенье закрыт. Тогда я решил взять автомобиль с собой. Вместе с сыном я разобрал потолок нашего дома, и из этих досок мы сделали ящики. Колеса запаковали по два в один ящик; мотор уложили в большой сундук, окованный железом, привезенный мною еще из Сибири; кузов и шасси завернули в полотно от палаток.
К десяти часам вечера все было готово.
Одному русскому беженцу я поручил всю ночь просидеть в доме у окна, при зажженной лампе и спущенной шторе, чтобы снаружи не было видно, кто сидит.
— Если кто-либо будет меня спрашивать, — дал я ему инструкции, — отвечайте, что я на пять-десять минут отлучился. — И за эту небольшую услугу подарил ему. дом.
В одиннадцать часов и тридцать минут вечера я с семьей и погруженным на грузовик автомобилем тронулся в неведомый, далекий путь. Впереди шла собака, на возу сидел белый, громадный, мохнатый ангорский кот — любимец жены. Пробежав около километра, собака остановилась, потом повернулась и медленно пошла назад. Очевидно, к своему очагу она привыкла больше, чем ко мне…
На станции галлиполийцы в один миг погрузили автомобиль в вагон. В три часа ночи раздался свисток локомотива, и поезд, тяжело громыхая колесами, тронулся, унося меня и семью от верной смерти.
Могу себе представить разочарование и ярость большевистских клевретов, обманутых и упустивших крупную добычу! Эти преступники были еще неопытными мальчишками и большими дураками: ловить меня и заманивать в свой капкан им нужно было не в черкесках и при кинжалах, а в партикулярном платье, и, увидев, что я отказался от поездки в назначенное ими время, быть настороже и следить за мной, благодаря чему они неизбежно узнали бы, что я подготовляюсь к отъезду. Но — слава Господу! — они оказались профанами, и это дало мне возможность спасти свою жизнь и семьи.
Перед посадкой в вагон произошел инцидент с турецкой администрацией: они не хотели пропустить мой автомобиль и только за взятку в двести турецких лир разрешили погрузку.
Благополучно покинув Турцию, мы миновали Грецию. В Болгарии снова пришлось дать взятку за пропуск автомобиля (500 лев), а в Югославии пришлось заплатить тысячу динар.
7 ноября мы прибыли в Будапешт. Там я без всяких затруднений получил разрешение работать на такси, но только из гаража; другими словами — я не имел права стоять у вокзалов, ресторанов и на бирже такси, а мог возить пассажиров только по телефонному вызову из гаража. Но какой пассажир станет вызывать автомобиль по телефону, когда перед глазами всюду находились стоянки такси?! Я решил игнорировать это требование и работать тайно вне гаража.
Выехав в центр Будапешта, я стал на самой центральной улице — Васозу. Не прошло и десяти минут, как ко мне подошли два господина и приказали мне ехать на Andrasi ut.[1492]
Приехав к назначенному месту, господа эти пригласили меня войти в помещение. Я вошел и только тогда увидел, что попал в ловушку и очутился в полиции, а мои «пассажиры» были попросту детективами (сыщики). Мне предложили подписать протокол, и вместо ожидаемого гонорара я получил штраф в пятьдесят крон. Так первый блин оказался комом.
Но я не унывал. Я начал останавливаться у ресторанов и когда детективы меня спрашивали, почему я стою там, отвечал, что жду пассажира, которого привез сюда.
Так как во время мировой войны в русском плену было много венгров, то часто «рендоры», то есть полицейские, стоявшие на постах, говорили по-русски. Я завел с ними знакомство, и они, по дружбе, разрешали мне беспрепятственно работать у ресторанов, вокзалов и даже стоять на стоянках такси. Так я обошел закон.
Однако тяжелая работа — постоянно ночью — на автомобиле, споры с пассажирами, часто отказывавшимися платить проездную плату, заставили меня искать другую профессию.
Составив группу из восьми человек, я стал выступать в кино, сопровождая хоровым пением русские фильмы. Успех был полный, но с появлением озвученных фильмов мне пришлось мой хор постепенно преобразовать в оркестр, сначала — балалаечный, а потом и в джаз.
К концу 1936 года успехи моего оркестра достигли своего апогея. Оркестр состоял из двенадцати человек, в том числе — меня и двух моих сыновей, Бориса и Юрия. Последние были первоклассными музыкантами, и каждый играл на восьми инструментах, а я — на рояле. Оркестр выступал в шикарных ресторанах, а в 1937 году получил контракт в Италию, в Рим. Мы выступали в самом большом кафе: «Cafe Grand Italia» на Piazza-Essedra[1493]. Вследствие громадного успеха, контракт был продолжен два раза. И только когда предстояло подписать контракт в третий раз, мы должны были уехать в Триест, так как по законам Италии иностранные оркестры не имели права оставаться в Риме так долго.
После Триеста мы играли в Венеции в первоклассном ресторане «Hungaria» и в ночном знаменитом кабаре «Foli Burger».
«Cafe Grand Italia» имело два этажа. Внизу развлекалась смешанная публика, а в верхнем ярусе были устроены ложи и отдельные столики, которые резервировались по особому выбору и известной протекции. Там был волшебный уголок: пальмы, цветы, роскошная сервировка, и публика — самая фешенебельная: министры, высокопоставленные лица, а дамы блистали туалетами, бриллиантами и дорогими мехами.
В Триесте ресторан вмещал три тысячи гостей.
В Венеции кабаре «Фоли Бержер» представляло собою воистину волшебное место. Особенным эффектом кабаре было освещение.
Каждый номер оркестра сопровождался особым цветом, — цвета были один красивее другого. Красив был голубой цвет для венского вальса, постепенно бледнеющий и переходящий в натуральный лунный свет, при котором и танцевала фешенебельная публика. Здесь бывали американские мультимиллионеры, шведская аристократия, фильмовые звезды с Гретой Гарбо[1494] во главе.
В Италии я узнал о жестоком преследовании высшего командного состава, начавшемся в Советской России[1495]. У всех на языке была одна тема: сталинский террор. Передавали, что в Румынии похитили одного русского полковника, старого беженца.
От сына, проживавшего в Будапеште, я получил неприятное письмо. Он сообщал, что к нему на квартиру приходил какой-то хорошо одетый господин и, не застав его дома, подробно расспрашивал у соседа о нашей семье. Это меня встревожило: неужели Сталин вспомнил обо мне?
Незадолго перед этим во Франции были похищены генералы Кутепов[1496] и Миллер[1497]. Обоих увезли морским путем. Советские агенты, одетые в полицейскую французскую форму, схватили генерала Кутепова, когда он шел в церковь, а похищение Миллера организовал белый эмигрант, бывший русский генерал Скоблин[1498], потерявший всякое понятие о чести. Картежник, пьяница и развратник, он нуждался в деньгах, был кругом в долгах и потому предал своего друга за десять тысяч франков[1499].
Скоблин уверил Миллера в том, что его якобы вызывают на чрезвычайно важное свидание для переговоров об организации вооруженного выступления против Советов. Миллер поверил и, против своего желания, пошел на это свидание, но, предчувствуя недоброе, опасаясь предательства и измены, оставил в заранее обусловленном месте записку, которую просил вскрыть, если он не вернется к указанному часу. Миллер не вернулся, записку вскрыли и таким образом узнали о предательстве Скоблина.
Следствием было выяснено, что генерала усыпили хлороформом — как в свое время усыпили Кутепова — и доставили на советский пароход, стоявший в порту в западной части Франции. Очевидцы показали, что они видели, как на пароход внесли большой деревянный ящик, в котором, очевидно, и находился генерал Миллер.
Имеются также неопровержимые доказательства тому, что Скоблин, утративший всякую этику и человеческое достоинство, предал Советам и маршала Тухачевского, наклеветав на него. Он сообщил Бенешу, что якобы готовится большой путч в Москве против Сталина и что руководят этим заговором Тухачевский и Гамарник[1500]. Бенеш услужливо передал эти ложные сведения в Москву. Как доказательство, Сталину были предъявлены фальшивые документы, «уличающие» маршала Тухачевского в измене. Эти документы были сфабрикованы по приказанию Гитлера главой гестапо Гиммлером[1501]. В результате доноса Скоблина был назначен суд над Тухачевским и его сотрудниками — восемью генералами, — присудивший к расстрелу всех обвиняемых.
Перед самым отъездом из Италии мой семнадцатилетний сын Юрий рассказал мне, что он познакомился с одним русским молодым человеком, у которого был свой автомобиль и который очень звал сына поехать с ним в Остию — римский курорт на берегу моря. Об этом молодом человеке я старался расспросить, кого мог, но никто из русских его не знал. Не исключена возможность, что это был советский агент.
Вернувшись из Италии в Венгрию, я не рискнул жить и работать в Будапеште и уехал в провинцию. Сыновья остались в столице и организовали свой оркестр, — провинция им была не по вкусу.
В это время в связи с осложнением политической обстановки и вероятной войны из Франции вернулась наша дочь Татьяна, восемнадцатилетняя девушка, учившаяся в Sacre-Coeur. Она хорошо играла на рояле и имела небольшой, но приятный голос. Я быстро выучил ее выстукивать на барабане и играть на гитаре и балалайке, и мы образовали Jazz-Duo[1502]. Выступали в больших кафе во время пятичасового чая — концертировали, пели дуэты, русские и венгерские народные песни, романсы. Так мы зарабатывали хлеб, имея большой успех.
Путешествовали по провинции мы втроем: я, дочь и собака, очень красивый, чистокровный «огар», которую мне подарила одна графиня. Собака была очень умной, и оригинально, что она, в противоположность нам, ненавидела музыку и, как только мы начинали играть, заливалась раздирающим душу воем. Мы назвали ее Ринти.
Однажды летом «Ринти», испытывая жажду, выпила у нашей квартирной хозяйки все вино, остававшееся в бокалах, и, охмелев, прогрызла ее платья и на мелкие кусочки разорвала мою новую шляпу. В другой раз, оставшись в гостинице одна, она выпустила из перины весь пух, за что мне пришлось заплатить хозяину изрядную сумму. Но самый неприятный номер «Ринти» проделала, гуляя со мной в парке: неожиданно напав на хорошо одетого господина, она разорвала сзади его дорогой летний костюм сверху донизу, пополам. Порвав костюм, собака самодовольно прибежала ко мне, но я, не подав вида, что это мой пес, топотом погнал ее: «Пошел вон!», и «Ринти», поняв, что она сделала что-то плохое, быстро убежала далеко в сторону и стала поджидать меня. На вопрос господина: «Чья это собака?», я ответил, что не знаю, и он, сняв пиджак, направился к выходу из парка, укоризненно качая головой. Так я отделался от неприятного инцидента, не то пришлось бы платить за «нанесенный ущерб».
Один раз «Ринти» поймали собачники и заперли во дворе, окруженном высоким каменным забором. В ту же ночь собака вырыла под забором глубокий туннель и убежала. Как раз в это время я переменил квартиру, переехав в другую гостиницу. Прибежав на старую квартиру, Ринти меня не нашел. Прошла неделя. Все поиски были тщетны, и я уже потерял всякую надежду найти собаку, когда однажды на центральной улице города увидел большую толпу, стоящую кругом, а посередине моего Ринти, который жалобно и протяжно выл. Мы обрадовались оба: она со всех ног бросилась ко мне и стала ласкаться, а я — гладить и хлопать ее по спине.
Отправляясь на десять дней в дальнюю поездку, я был вынужден оставить собаку у знакомых. Она очень скучала, семь дней ничего не ела, все время выла и искала нас, а потом получила воспаление легких и погибла[1503]. Да! Это был верный пес до самого гроба.
С началом мировой войны, когда Венгрия стала склоняться в сторону немецкого блока, я и дочь переехали в город[1504]. Там мы оставили музыку и открыли небольшой магазин, в котором продавали кофе, чай, фрукты и мелкие закуски. Происходили ежедневные скандалы. Гости — грубые, невоспитанные югославцы — воровали из витрин товар, часто пили, ели и, не уплатив, убегали, а иногда и просто, спокойно улыбаясь, нахально уходили. Пришлось магазин закрыть и, чтобы расплатиться с долгами, заложить шубы и золотые вещи.
Мы перебрались в прифронтовую полосу Венгрии, в Борсек, и снова занялись музыкой.
Борсек — красивый курорт в Карпатах с горячими, грязевыми и солеными ваннами. Со всех сторон он окружен дремучим, заповедным лесом, изрезан многочисленными целебными ручьями и источниками ключевой воды, прозрачной, как кристалл. В самой середине леса много пещер, ущелий и медвежьих берлог. Когда-то в этих местах водилось масса медведей, сейчас они ушли вглубь леса, предоставив свои логовища более мелким зверям. В этой же части Карпат осталось только пять больших медведей, убивать которых было строжайше запрещено законом, но в балках и долинах, прилегающих к румынской границе, жило еще много медведей более мелких.
Борсек славится малиной, в изобилии растущей в прилегающих лесах. Далеко-далеко, до самого горизонта виден громаднейший красный ковер крупной малины. Сюда съезжаются со всех сторон туристы собирать ягоды.
Тут водятся большие серые, матерые волки.
Красивые зеленые поляны, на которых растет малина, часто скрывают под зеленой травой предательский болотистый грунт и трясины, засасывающие всякого, кто на них ступит, в бездонную бездну. Как острастка посетителям и память о погибшем есть в этих местах огороженное жердями пространство с надписью на изгороди: «Осторожно! Здесь в 1934 году погиб в болотистой трясине профессор Н.». Мы поскорее покинули это роковое болото.
Мы с дочерью каждый день ходили собирать малину. Однажды, выбирая ягоды покрупнее, я заметил что-то серо-желтое в самой середине куста. Я дотронулся до этой пушистой массы, и в тот же момент куст содрогнулся и из него выскочил большой волк. Я оцепенел от ужаса и неожиданности. Корзинка, полная ягод, выпала из моих рук, и чудная малина, которую я так старательно и заботливо собирал, рассыпалась по зеленой траве. А волк, увидев меня, пустился наутек! И это было моим спасением, иначе бы мне несдобровать, — в руках у меня, кроме палки, ничего не было.
Оказывается, что район, куда мы с Таней неосторожно углубились, полон волков и медведей, которые, однако, летом на человека не нападают и его боятся. Днем звери сидят в берлогах и ущельях, а в сумерки выходят на добычу, мы же, собирая малину, не заметили, что начало смеркаться. Зимой волки и медведи агрессивны и выходят из своих логовищ даже днем.
После окончания сезона я и дочь остались в Борсеке еще на несколько дней. Наступил октябрь месяц. Как то, проснувшись на заре, я услышал подозрительный шум и уже хотел выйти посмотреть, что это такое, но, сначала подойдя к окну, увидел четырех больших волков, бесцеремонно рыскающих по террасе в поисках жратвы.
Многие, почти все гости из Борсека уехали. Хозяин оркестр отпустил, оставив меня и Таню играть для танцев. Борсек все еще сиял осенней красотой. Взамен малины появились грибы. Из этого райского уголка не хотелось уезжать, и мы решили остаться еще на несколько дней и попользоваться грязевыми ваннами. Наше питание было слабым: то, что мы получали в ресторане, было малопитательно и скудно. У нас было много денег, но купить было нечего.
Вблизи Борсека не было ни одного селения, но нам сказали, что в пятнадцати километрах есть деревня, в которой непочатый край продуктов, и мы решили отправиться туда. Там можно было купить масло, яйца, творог и ветчину. Деревня стояла в гористой, покрытой лесом и пересеченной ущельями местности, и, изрытая оврагами и рытвинами, дорога к ней тоже шла через дремучий лес.
Рано утром мы вышли из дому. Я имел при себе небольшую палку, а дочь — корзинку для продуктов. Упавшие вековые сосны часто преграждали нам путь, встречались ручейки и соляные источники. Незаметно мы прошли около десяти верст, а дальше дорога вела вниз, к большому ручью, за которым была деревня. У самого спуска, на вершине горы мы увидели овчарню, зашли и купили овечьего сыра — брынзы. Хозяин овчарни, которому мы рассказали, что идем в деревню за продуктами, предложил проводить нас туда и обратно, очевидно, ему тоже захотелось полакомиться и купить что-либо для себя. Но тут же он предупредил нас, что путь опасен и рискован, что в этой местности часто гуляют медведи.
Мы стояли на своем, — нам оставалось пройти только пять километров. Спуск стал еще круче, и вскоре мы вошли в сосновый лес, где, несмотря на яркий солнечный день, было так темно, будто стояла самая темная, непроглядная ночь. Нам стало жутко. Мы продвигались очень медленно, озираясь по сторонам и часто останавливаясь.
В лесу дорога пошла по очень пересеченной местности, по сторонам ее виднелись таинственные пещеры и берлоги с извилистыми ходами. Пройдя с версту, мы вышли на большую прогалину и решили сделать получасовый привал — торопиться было некуда, ночевать мы хотели в деревне. Закусив, мы, очень усталые, задремали, а проводник остался на посту. Не прошло и двадцати минут, как он разбудил нас:
— Вставайте скорее! Дальше идти нельзя. Видите, вон там, на той стороне прогалины, что-то темное? Это медведь!..
Всмотревшись, мы действительно увидели большого медведя, лежащего прямо на дороге. Это был самец, позади его лежала медведица с медвежатами. Я знал, что в это время года самцы бывают очень злыми.
Мы были перепуганы смертельно. Наше положение было чрезвычайно опасно. По опыту, полученному в Сибири, я знал, что при встрече с волками и медведями нужно делать шум; кричать, свистеть, бить в колокольцы, что такого шума они боятся и уходят. Мы начали улюлюкать и орать, кто как мог. Наш проводник выстрелил, для острастки, в воздух. Самец поднялся и, ломая валежник и сухие деревья, медленно побрел в гущину леса. Медведица последовала за ним. Мы обрадовались и, сломя голову, бросились бежать назад, забыв о масле, яйцах и вкусном твороге. Так окончилась наша соблазнительная затея хорошо покушать!
Оказалось, что, вследствие сильной жары, медведи отправились на водопой ранее обыкновенного, что и привело к роковой встрече. Если бы мы не набрели на овчарню и не узнали, что в лесу бродят медведи, то неминуемо сделались бы их жертвами.
В Борсек мы вернулись в одиннадцать часов вечера. Все считали нас погибшими. После этого мы ни за продуктами, ни за малиной больше не ходили.
Через неделю мы выехали в Будапешт и по дороге узнали, что Красная армия выбила венгерские войска, защищавшие Карпаты, и неудержимо продвигается вперед, в пределы Венгрии. Нам стала грозить опасность быть отрезанными от Будапешта передовыми частями Красной армии.
Сев на ближайшей станции в поезд, мы пережили еще одно приключение, которое напугало нас. Только что мы вошли в вагон, как туда же, с шумом и громкими разговорами, ввалилось двадцать шесть человек, одетых в военную форму и с ног до головы вооруженных. На них были шинели русского образца, широкие русские шаровары, сапоги гармоникой и русские папахи-кубанки. Они были запыленные, в грязи и сильно возбуждены. Говорили по-русски и по-украински. Я знал, что в венгерской армии русских частей нет, а потому я и Таня очень взволновались. Мы притаились в углу вагона, стараясь не обращать на себя внимания и не показывать нашего испуга. В вагон вошел кондуктор и спросил билеты. У компании ни билетов, ни денег не оказалось:
— Мы — партизаны немецкой армии и бежим от красных, которые идут по пятам; каждую минуту они могут быть здесь…
Кондуктор не решился их выставить, ибо видел, что это люди отчаянные и готовые на все.
Когда мы познакомились ближе, партизаны рассказали нам кошмарные вещи. Отступая перед красными, они вплотную были прижаты к реке Днестру. На левом берегу этой реки собралось много беженцев и отступающих в беспорядке солдат. Мостов и бродов не было и через Днестр пришлось переправляться вплавь, и те, кто не умел плавать, погибли либо в волнах, либо под красными танками, водители которых бесчеловечно давили всех, разъезжая взад и вперед, не разбирая, кто находится перед ними. Погибло много женщин и детей. Кости несчастных хрустели, слышались крики и стоны ни в чем неповинных людей. Тех, кто остался живым, приканчивали пулеметным огнем.
— У нас, — сказал начальник партизан, — было в роте сто двадцать человек, а осталось в живых, как видите, только двадцать шесть. Остальные погибли в бою за переправу через Днестр.
От партизан мы узнали, что красные уже переправились через реку и каждую минуту могут быть здесь, поэтому мы решили, нигде не задерживаясь, ехать в Будапешт и просить паспорта для выезда за границу. Проезжая Коломварь, мы попали под сильнейшую бомбардировку города. Было много убитых и раненых, но Бог нас миловал, и мы продолжали путь на Будапешт.
Прибыв в Будапешт, я прежде всего попытался получить визу в Швецию, на что у меня были некоторые шансы: мой дед — генерал-губернатор Иркутской губерн[ии] в Восточной Сибири — был шведского происхождения и носил имя барона Georg Cer-Wilgelm[1505].
Взяв необходимые документы, я и Таня отправились в шведское посольство. Секретарь консульства, рассмотрев документы, сказал:
— Мы ничем помочь вам не можем. Мы помогаем только евреям.
В это время завыли сигналы воздушной тревоги, секретарь потребовал, чтобы мы немедленно покинули консульство, и, в довершение всего, просто выкинул нас на улицу. Одним словом, шведы оказались «сердечными» и «гуманными» людьми! Я предполагаю, что шведский консул, не желая раздражать Сталина, боялся помочь русскому генералу.
Выйдя из посольства на горку, покрытую мелким кустарником, мы увидели, что все бегут куда-то наверх. Я спросил у одного из бежавших: «Там вверху есть бункер?» — «Да, да, сколько хотите», — ответил он.
Взобравшись на горку, я увидел, что под каждым кустом уже сидел хозяин.
— Где здесь бункер? — спросил я у первого попавшегося человека.
— А вот здесь, под каждым кустом. Выбирайте себе получше…
Началась ожесточенная бомбардировка. Вспыхнули пожары, загорелись товарные склады на берегу Дуная. Один авион[1506] был сбит [противо]воздушной артиллерией, пилот спустился на парашюте прямо в воду, посередине Дуная.
Я и Таня сидели под кустом, как вдруг перед нашими глазами что-то вспыхнуло и опалило наши лица, вслед за чем мы услыхали гром орудийного выстрела. Это стреляла немецкая противоавиационная батарея. Оказалось, что, не заметив спрятанной здесь немецкой батареи, мы залезли в самый центр ее расположения. Со всех ног бросились мы бежать оттуда. Так окончилась первая попытка получить визу за границу. Но были рады, что остались живы.
Вторая попытка получить визу, в Швейцарию, была не удачней первой. Швейцарское консульство потребовало от нас материального обеспечения в тридцать тысяч швейцарских франков за каждого. Такой большой суммы у нас не было.
Третья попытка получить визу — в Германию — также окончилась неудачей. Немцы потребовали от нас сала, масла, ветчины, которых у нас тоже не было.
С продовольствием в Будапеште дело обстояло очень плохо, и я решил отправиться с дочерью за провиантом в Сабадку и Извидек. В последнем мы нашли много свежей и копченой рыбы и уже хотели купить ее в большом количестве, но местные жители предупредили нас:
— Не покупайте эту рыбу, ее есть нельзя! — и объяснили, что немцы убили здесь десять тысяч евреев и трупы их бросили в Дунай, что некоторых бросали даже живыми. Для рыбы это было прекрасной пищей…
Разочарованные, мы поехали в Сабадку и, накупив яиц, сала, ветчины, цыплят, хотели уже возвращаться в Будапешт, но разразилась сильнейшая гроза. Таня была в легких туфлях, промочила ноги и слегла в постель; температура поднялась до сорока градусов; ехать было немыслимо.
Между тем красные и четники быстро приближались к городу. Орудийная канонада становилась все слышнее. Последняя бомбардировка превратила город в развалины, а зловонный запах трупов людей и скота, погребенных под развалинами, разносился по всему городу. Главная улица, которая вела к вокзалу, была сплошь изрыта бомбами.
Через пять дней Таня стала поправляться, и мы решили ехать в Будапешт. В этот день красные подошли вплотную к городу. Красная артиллерия громила окраины, появились убитые и раненые. Нужно было бежать как можно скорее. Я проводил Таню, еще слабую, на вокзал, а сам вернулся на квартиру за закупленными съестными припасами и пакетами, которые с большим трудом, по изрытой глубокими ямами дороге, дотащил до вокзала, где толпилась масса народа. Отходил последний поезд на Будапешт. Вдруг в зал ожидания вбежала молодая интеллигентная женщина, в одной нижней рубашке, босиком и вся в слезах. Она рассказала, что четники уже ворвались в город, грабят и убивают мужчин, женщин и малолетних — насилуют.
— Моего мужа убили. Я осталась одна. Помогите мне уехать отсюда! — кричала она.
Значит, в то самое время, как я вез вещи на вокзал, по дороге параллельной моей шли четники, всего в ста метрах от меня. Какой страшной опасности встретиться с ними я подвергался!!
На вокзале распространился слух, что железнодорожный мост, ведущий на Будапешт, взорван немцами, и поезд поэтому никуда не пойдет. Многие стали высаживаться, в том числе и мы. Но все оказалось трюком: железнодорожная администрация пустила этот слух, чтобы разгрузить переполненный состав. Поезд тронулся, началась неимоверная давка. Нам повезло: мы еще не успели сойти с поезда и уехали, оставив на перроне несколько пакетов с продуктами и в них — цыплят.
Поезд, монотонно громыхая колесами и пыхтя локомотивом, вырвался из крепких лап красных и четников, унося нас в Будапешт.
Много несчастных людей — особенно женщин и детей — погибло в Сабадке; всюду бродили раздетые, голодные люди; повсюду виднелась свежая кровь; смерть, не разбирая, косила жертвы налево и направо.
В октябре 1944 года Будапешт был в агонии. Консульства иностранных государств были запружены желающими поскорее бежать. Паспортные отделения работали днем и ночью. Поезда, отходящие от центра к периферии, были переполнены до отказа. Люди массами покидали столицу, бросая на произвол судьбы все то, что они имели и скопили, лишь бы спасти свою жизнь. Дилетанты и профаны, не понимающие обстановки, посмеивались и уверяли, что красные не увидят Будапешта как своих ушей.
— Немцы их не пустят. Тысяча гигантских танков уже подходит к венгерской границе, — говорили они, утешая себя.
Наш семейный совет решил: старший сын Николай остается с женой в Будапеште, потому что они имеют красивый дом и собственный автомобиль-такси, на котором он работал. Жена и младший сын Юрий тоже останутся до последнего момента в столице: Юрию не хотелось уезжать из города, где он, играя со своим оркестром-джаз в первоклассном ресторане, зарабатывал большие деньги. Я и Таня поедем в Шопрон к моему среднему сыну Борису, который со своим оркестром играл в гостинице «Zover». Туда же впоследствии должны были приехать жена и Юрий. Оттуда мы решили бежать за границу без всяких виз и разрешений.
В конце октября я и Таня прибыли в Шопрон. Настроение в городе царило беспокойное, неуверенное, выжидательное.
Шопрон, стоящий на австро-венгерской границе, являлся центром и главной артерией путей, ведущих за границу. Через этот город должна была хлынуть главная масса беженцев со всех концов Венгрии, решившихся эвакуироваться из страны.
Шопрон являлся также как бы контрольным пунктом, через который каждый день, почти в одно и то же время пролетали воздушные армады американского и английского аэрофлотов для бомбардировки Австрии и Германии. С математической точностью, в восемь с половиной — девять часов утра, они вылетали со своей базы на Балканах и пролетали в девять с половиной — десять часов утра над городом Шопрон в северном направлении. Мое радио не выключалось до тех пор, пока бомбардировщики не приближались к городу. Потом мы, спешно забрав с собой теплые вещи, одеяла и лопату, бежали в лес, заваленный сугробами снега, иногда — в несколько метров вышиною. Забравшись в самую чащу, мы расчищали лопатами снег, устраивали нишу наподобие землянки и, при тридцатиградусном морозе, как Снегурочки, сидели и тряслись от холода до двух часов дня. К этому времени воздушные армады, выполнив свою задачу, возвращались домой на свою базу и были для нас не опасны. Мы также спокойно возвращались домой на обед и с большим аппетитом, в теплой комнате, ели наше неизменное блюдо — картошку. Мы были в полной безопасности до следующего утра.
Однажды, это было в начале декабря, мы были по делам в городе и опоздали убежать в лес по сигналу тревоги. Пришлось остаться на вилле. Мы думали, что если каждый раз мы бегали в лес, а в городе ничего не случалось, то неужели в этот единственный день, когда мы остаемся дома, что-то стрясется? Думая так, мы даже не спустились в «бункер» — подвал нашей виллы. Нас было пятеро: я, Таня, Борис, его жена и трехлетняя дочь Зоя. В большой комнате стояло два платяных шкафа, куда мы для большей безопасности наивно спрятались.
В десять часов утра послышался гул смертоносных моторов. Бомбардировщики с глухим, зловещим шумом приближались к нам. Такое жуткое и неприятное чувство я испытывал, что по спине прошел мороз. Мы еще плотнее прижались друг к другу, каждый нашептывая молитву: «Господи! Сохрани и помилуй нас! Не допусти погибнуть». Я думал: «Неужели же именно сегодня что-нибудь случится? Нет, этого не может быть!» И в тот же момент я почувствовал, что нечто чудовищное, кошмарное, с пронизывающим уши свистом и шипением, приблизилось к нам. Все невольно закрыли глаза и сползли на дно шкафа. Вслед за этим раздался тупой, ошеломляющий удар какого-то большого, твердого, массивного предмета и затем — оглушительный, потрясающий душу взрыв. Воздушная волна сотрясла стены.
Потом наступила неестественная тишина. Мы открыли глаза и вышли из шкафа. То, что мы увидели, показалось нам невероятным: большого венецианского окна, почти во всю стену комнаты, в которой мы сидели, как будто никогда и не существовало; оно, силою взрыва, вылетело в сад и упало в двенадцати метрах от дома. В комнате осталось только три стены, четвертая — рухнула в сад. Исчезла также целиком и дверь, ведшая в коридор: она вылетела и, пробив другую дверь в ванную комнату, там упала.
Кто-то крикнул: «Бежим в подполье!» Мы стремительно, спотыкаясь, как ошалелые, бросились в подвал. Все были в невероятной панике. Только что мы спустились, как последовала вторая серия взрывов, более оглушительных и страшных, чем первая. Взрывались пятисоттонные бомбы. Груды кирпича, досок, железных балок поднимались вверх и с грохотом падали на землю, погребая под собой невинные жертвы. У нас было такое впечатление, что бомбы рвались над нашими головами. Наконец наступила зловещая тишина. Бомбардировщики, выполнив свое разрушительное дело, удалились.
Мы смотрели друг на друга и не верили, что все живы. Вышли в сад. Перед нами было ошеломляющее, потрясающее зрелище… Наша вилла стояла в красивом парке, окруженная гигантскими, вековыми соснами, елями и дубами, — теперь же перед нами не было парка, а зияли ямы и в беспорядке громоздились друг на друге выкорчеванные с корнями деревья. Воронка перед бывшим нашим окном имела шесть метров в диаметре и, очевидно, была пробита пятисоттонной бомбой.
Напротив стояла роскошная вилла городского инженера, в которой жила большая семья: шестнадцать человек. Теперь мы не увидели виллы, вместо нее была навалена бесформенная груда камней, бревен и досок. Но что было еще ужаснее — это тишина: никто не бродил среди этих развалин, не было ни малейшего признака жизни.
Оказалось, что все члены этой семьи и два посетителя погибли при этой бомбардировке.
Несколько ранее инженер, обеспокоенный частыми налетами, проинспектировал все близлежащие дома, но лучшего укрытия, чем его погребок, не нашел, поэтому семья инженера, так же как и мы, убегала в лес. Инженера в этот час утра дома не было, он находился на службе в городском муниципалитете. Я помню девочку лет двенадцати-четырнадцати, которая часто бежала передо мною и везла в колясочке двухлетнюю сестренку.
В тот роковой день инженер почему-то утром вернулся домой, и из-за него дома осталась вся семья. Когда объявили тревогу, бежать в лес было уже поздно. Люди, бывшие с ними в минуту, когда загудели сирены, рассказывали, что, услышав сигнал, инженер, улыбаясь, сказал:
— Я верю в свою судьбу… Не может быть, чтобы как раз сегодня нас бомбардировали, но. от судьбы не уйдешь!
Подоспевшая помощь и рабочие вытащили из развалин восемнадцать трупов: всю семью инженера, полицейского, который случайно проходил мимо и, услышав сигналы тревоги, забежал в погреб, и шестнадцатилетнюю девушку — прислугу, которая раньше служила в семье, но, боясь налетов, оставила работу и жила дома; в этот день она пришла навестить своих бывших хозяев. Вместе с хозяевами погиб и верный пес, любимец семьи.
После этой бомбардировки мы аккуратно, при каждой воздушной тревоге убегали в лес. В один из дней Борис с семьей уехал из дому, а я и Таня задержались в городе и решили переждать тревогу в городском бункере. Возвратившись домой, мы узнали, что, вопреки правилам, весь район, прилегающий к шоссе, и лес, в котором мы прятались, разбомбили. Сотни трупов лежали на тропинках и лужайках, прилегающих к шоссе. С этого дня новая тактика в воздушных налетах стала регулярно повторяться. Мы были вынуждены, не ожидая сигналов тревоги, рано, часов в шесть-семь утра, брать с собою необходимое и уходить далеко в лес, прилегающий к австрийской границе.
Так прошла вся зима в бегании в лес и из леса.
Приближался праздник Пасхи. Хотя положение на фронте было очень тревожным, мы легкомысленно решили первый день Воскресения Христова провести дома, в Шопроне. В конце шестой недели поста мы пошли в близлежащую деревню за пасхальными продуктами: творогом, яйцами, ветчиной. Но в какой бы дом мы ни вошли, тотчас же из него выскакивали: в каждом вповалку лежали больные сыпным тифом. Местные жители лежали в домах, а заложники-евреи — в сараях, прямо на голой земле, без всякой подстилки; они лежали почти голые, босые и, несмотря на двадцатиградусный мороз, без одеял. Все евреи были до крайности истощены — кости и кожа. Мы видели, как многие из них падали и больше не вставали, это место стало их могилой. Бани в деревне не было, евреев водили в лес и там заставляли натираться снегом даже при самых сильных морозах.
Мы, как можно скорее, бежали из этой деревни прочь.
На следующий день я, Таня и Борис отправились в другую деревню. За большую плату мы достали продукты, но при выходе из деревни нас задержал патруль, состоявший из местных жителей-крестьян — грубых, малограмотных и тупоумных. Нас стали допрашивать. Узнав, что мы — русские, нас арестовали, твердо решив, что мы — шпионы. Все наши уверения не привели ни к чему: нас посадили в местный арестантский дом, и только на следующий день вызванный немецкий офицер нас освободил.
Наступила великая пятница. Красные, овладев Будапештом, быстро продвигались вперед; город Папа, находящийся в двадцати километрах от Шопрона, был занят ими, — тысяча «гигантских танков» не помогли: они были частью уничтожены, частью — взяты в плен. Падение Шопрона ожидалось с часу на час, бомбардировка производилась по несколько раз в день, в разные часы. Бомбардировали не только эскадрильи, но и отдельные самолеты, обстреливая Шопрон из пулеметов и сбрасывая легкие бомбы. Бегание в лес потеряло всякий смысл, поэтому, забрав теплые вещи и провизию, мы переехали туда на житье.
Будапешт был взят неожиданно и так быстро, что жена и сын не успели его покинуть, остались в городе.
Утром в великую пятницу я и Таня отправились в магазин, где бесплатно раздавали обувь. Получив таковую, мы пошли домой и попали под обстрел русского аэроплана, снизившегося и открывшего убийственный огонь из пулеметов по публике и трамваям. Много людей было убито. Идя по главной улице, я встретил интеллигентного господина, который стал угрожать мне:
— Ах ты, собачья морда! Ты еще здесь? Ну, погоди! — завтра мы тебя повесим на телеграфном столбе!
Я понял, что коммунисты были прекрасно информированы: я никогда не видел этого человека, а он, видимо, знал меня очень хорошо.
Ждать больше нечего. Надо было уносить ноги куда глаза глядят. Дома мы никого не застали. В соседних виллах было тоже пусто. Все исчезли кто куда. Мы были одни. Сделалось жутко.
Мы спешно уложили заранее подготовленную четырехколесную тележку. Вещей было много: радио, два больших чемодана с платьем и бельем, матрас, подушки, мешок картофеля, пасхальные продукты, инструменты, шубы. С большим трудом мы вывезли тележку из виллы и добрались до шоссе.
На большой дороге я встретил Бориса, возвращавшегося из леса за продуктами. Я перекрестил его три раза, благословил образом Божией Матери, обнял, поцеловал в последний раз. И мы расстались с ним навсегда. Сильной, нестерпимой болью сжалось мое сердце, грустные мысли овладели мною, невольная слеза скатилась с моих глаз… Мне тяжело было перенести горькую разлуку с любимым сыном и — навсегда.
Борис решил остаться в Шопроне, потому что его жена была на пятом месяце и, кроме того, у них еще трехлетняя дочь Зоя, что исключало возможность нелегкого и опасного путешествия в неизвестность.
Я и Таня перекрестились и, с твердой надеждой на будущее и непоколебимой верой в милость Божию и то, что он не оставит и защитит нас, тронулись в тяжелый, загадочный, чреватый рискованными приключениями путь. Нам нужно было проехать через северную часть города в то время, когда на восточной его окраине завязался ожесточенный бой с передовыми частями красных. Очень мало было шансов на благополучный исход этого путешествия, но другого выхода не было.
Протянув наш воз около километра и выйдя на шоссе, ведущее к австрийской границе, мы пережили первое опасное приключение. На шоссе, по которому мы шли, не было видно ни одного человека. Направо и налево — густой сосново-еловый лес. Я и Таня с нашей тележкой были совершенно одни. Вдруг мы услышали гул мотора и тотчас же увидели советский авион, снизившийся до возможного предела. Мы разбежались в разные стороны: я — на одну сторону от шоссе, а Таня — на другую. Авион открыл ураганный огонь из пулеметов. Пули со свистом и треском разрезали воздух, летая над нашими головами, ломая ветки деревьев и отскакивая рикошетом от валяющихся вокруг камней. Мы неподвижно, как мертвые, лежали в валежнике. Когда самолет улетел, я со страхом стал звать Таню, — к глубокой нашей радости, с нами ничего не случилось и только потому, что мы разбежались в разные стороны, очень ослабив этим меткость пулеметного огня, хотя авион летал так низко, что мы могли разглядеть лицо пилота. Пилотом была женщина, а из рассказов мы знали, что они были особенно жестоки и бездушны. Ну, например, почему эта женщина-пилот обстреляла нас, беженцев, в чем она не могла ошибиться? Какую пользу и выгоду она могла извлечь из этой операции?
Пережив это первое боевое крещение, мы, не совсем уверенные в себе, с некоторым сомнением и беспокойством двинулись дальше. Так как главная дорога из Шопрона в Австрию шла от северной части города, а наша вилла была в его западной части, то мы поневоле должны были снова вернуться в город. В нем шел уже настоящий бой, слышался ружейный и артиллерийский огонь.
Очень уставшие, мы кое-как дотянули нашу тележку до поворота и, немного отдохнув, вышли на дорогу, ведущую в Австрию. К орудийной и ружейной стрельбе мы уже привыкли и не обращали на нее внимания. Выйдя на северную окраину города, мы увидели впереди нас, приблизительно в 150–170 шагах, бричку, запряженную парой сильных и красивых лошадей, а в ней молодого, хорошо одетого, интеллигентного господина. Кучера не было. Мы напрягли все наши усилия, чтобы догнать бричку и прицепиться к ней, и были уже шагах в ста от нее, когда с правой стороны появился советский самолет. Мы остановились и бросились в канаву, на этот раз вместе. Ехавший впереди господин тоже соскочил, оставил свою бричку и лошадей на правой стороне, а сам лег в канаву с левой стороны. Расстояние между нами было шагов восемьдесят или сто. Местность была совершенно открытой — ни деревца, ни кустика. Авион сбросил легкие бомбы. Обе лошади были убиты наповал. Господин лежал в канаве с раздробленным черепом, весь забрызганный кровью и собственными мозгами. Было страшно смотреть на это.
Нас догнала пароконная телега. Хозяин видел все, что случилось, сжалился над нами и прицепил наш возик к своей телеге, несмотря на то, что вез и без нас девять человек. Так мы рысью доехали до австрийской границы и с сожалением расстались, — он ехал в другую сторону.
Погода испортилась, пошел дождь. Мокрые, мы перешли австрийскую границу и попали в вавилонское столпотворение: слышался говор на разных языках — австрийском[1508], венгерском, сербском, русском; скопились обозы — венгерские, немецкие и частных беженцев, тянули и небольшие двухколесные колясочки всевозможных типов, даже детские, нагруженные вещами; женщины несли грудных младенцев; многие имели собак и кошек; стоял шум, крик, детский плач…
Немецкий фельдфебель — начальник обоза — прицепил нашу тележку к одной из десяти своих повозок, и к вечеру мы приехали в деревню.
Фельдфебель сказал, что в два часа ночи они поедут дальше, и обещал нас разбудить. Приткнувшись к завалинке какой-то хаты, уставшие и голодные, мы быстро заснули, а проснувшись, узнали, что фельдфебеля и след простыл. Хозяйка квартиры рассказала, что ночью он получил сведения о прорыве казаков у Братиславы — в двух километрах от деревни, — снялся и уехал. Немец нас надул.
Мы поскорее тронулись в путь. Я и Таня тянули наш возик по смоченному дождем, мягкому грунту. Было тяжело. Выезжая из деревни, встретили большой, перегруженный воз и группу венгерских беженцев. Держали совет, что делать. Слух о прорыве казаков подтвердился: приехал какой-то человек верхом на коне и утверждал, что сам их видел, насчитав около двухсот. Оставив венгров, мы свернули на запад. Была полночь.
Со стороны Шопрона виднелось громадное зарево — город горел. Громыхала артиллерийская канонада. Нас окутывала темнота: в двух шагах ничего не было видно. Потом зашумели моторы, прилетели самолеты, сбросили «сталинские свечи», сделалось светло, как днем, и мы увидели венгерского инженера, его простую телегу и белую лошадь. Разговорились. Он был один и охотно позволил нам присоединиться к нему.
— Одному ехать скучно, да и страшно, — сказал он.
Быстро прицепив наш возик к телеге, довольные, мы поехали дальше, и казалось, что путь до Wolckenbruck[1509], куда ехал инженер, был обеспечен. Но Бог сулил иначе. Я сел впереди с правой стороны, а Таня — с левой. Благополучно проехали с километр, как вдруг появились советские аэропланы. Наш инженер перепугался и погнал свою лошадку полным ходом. Нашу маленькую тележку стало бросать из стороны в сторону по ухабистой полевой дороге. На каком-то большом ухабе наш возик, довольно высокий, накренился на правую сторону и повалился на землю, прицепка оборвалась, передняя ось с двумя колесами выскочила из втулки задних колес, а самая тележка опрокинулась в канаву. Таня, сидевшая на возике с левой стороны, сделала в воздухе сальто-мортале и кубарем полетела с частью вещей в канаву, а остальные — упали на меня и сильно меня давили. Нам было и больно, и смешно.
Венгерец, не заметив нашего падения, со страха во все лопатки скакал дальше. Наше положение сделалось больше чем трагическим!
Вещи, плохо запакованные, рассыпались по дороге и канаве. Я был прижат колесами и не мог двинуться, — хорошо, что грунт был мягкий.
Приподняв передние колеса, я хотел болт, держащий задние колеса, поставить на место, но сделать это мне не удалось: при падении болт согнулся в дугу, выпрямить его можно было только горячим способом. Темная ночь довершала наше несчастье, — не было видно ни зги. Мы были совершенно одни — ни повозки, ни человека около нас, только аэропланы кружились над нами, но бомб не сбрасывали и не обстреливали.
Вдев болт во втулку, я и Таня влезли на тележку и стали прыгать и скакать, надеясь своей тяжестью поставить его на место, и не ошиблись: после пятнадцатиминутной скачки творень вошел во втулку. Положив вещи на тележку и перевязав их, мы, измученные, голодные и нервно-потрясенные, отправились дальше. У небольшого хутора советские авионы снова осветили нас «сталинскими свечами». Мы проскочили сильно освещенную полосу дороги и тогда только увидели, что за нами тянулся санитарный обоз. Как только он вошел в освещенную полосу, раздалось три взрыва, — советская артиллерия выпустила три тяжелых снаряда, попавших в цель. Много санитарных повозок взлетело в воздух, были убитые и раненые.
В этом месте беженцев, разных повозок и автомобилей, отступающих венгерских и немецких частей скопилось так много, что явилась немецкая жандармерия и начала регулировать движение.
Все вытянулось в одну длинную нитку на несколько десятков километров, и никто из общей линии не имел права выехать ни вперед, ни назад. Ожидая своей очереди, мы вдруг увидели нашего инженера на белой лошади, обрадовались, снова прицепились к его повозке и всю дальнейшую дорогу до Wolckenbruck уже были вместе. Дорога шла через дефиле, сильно укрепленные; было срублено много соснового леса и из толстых бревен сделаны баррикады.
Русские авангарды шли за нами по пятам — всего в пяти-шести километрах, и мы постоянно слышали перестрелку. Весь день мы были в движении, к вечеру сделали небольшой отдых, часа на два с половиной, а затем снова пошли, так как красные сильно наседали.
Закупорка на дорогах была колоссальной. Обоз по мере движения очень увеличивался. Немецкая жандармерия носилась от одного края к другому, стараясь восстановить порядок, но это ей мало удавалось.
Остановившись в одной деревне, я, полусонный и усталый, пошел поискать продуктов. Переходя дорогу, я внезапно почувствовал сильный толчок, зашатался и упал и тут же увидел немецкого жандармского офицера, лежащего на земле, ругающегося и кричащего на меня. Оказалось, что он, чтобы не задавить меня, сделал такой крутой поворот, что вылетел из своего мотоциклета, а не сделай он этого — я был бы раздавлен.
Наконец, наш обоз тронулся дальше, и в колонну влились еще венгерские жандармы и противовоздушная батарея, имевшая четыре орудия. Около двенадцати часов дня нас атаковала советская эскадрилья. Местность, по которой мы шли, была ровной, открытой — голая степь. Спрятаться было негде. Венгерская батарея открыла огонь и сразу сбила два советских аэроплана, пилоты которых вынуждены были спуститься на парашютах и были взяты в плен, один из них — женщина.
В середине апреля мы подошли к городу Кирхберг[1510], где я и Таня получили продовольственные карточки. Выйдя из бюро, мы стали поджидать попутный автомобиль, и с нами того же автомобиля ждал венгерский доктор с женой и множеством мелких пакетов. Быстро погрузив в подошедшую машину наши вещи, я помог Тане сесть в него, а сам остался ждать, пока доктор погрузит свои вещи. Немцы начали ворчать и, в конце концов, объявили, что ждать больше не будут. Доктор, окончив погрузку, соскочил с автомобиля, чтобы помочь жене взойти в него, но в это время автомобиль тронулся, я вскочил туда уже на ходу, доктор с женой остались на дороге, а их вещи поехали с нами. Из разговоров немцев я понял, что они сделали это нарочно, мстя венграм за то, что вторая венгерская армия перешла на сторону красных. Проехав с полкилометра, немцы постепенно выбросили из машины все вещи доктора — двенадцать пакетов, которые оказались разбросанными на протяжении полутора или двух километров; очень сомнительно, чтобы доктор мог собрать их, тем более что по обочинам дороги тянулось болото и рос кустарник.
Несмотря на то что стемнело, нам приказано было двигаться дальше, ибо красные сильно нажимали. О ночлеге не могло быть и речи. Наш обоз был официальным: он был включен в немецкую колонну, имевшую своего начальника, приказания которого должны были исполнять и мы. Позади нас ехал венгерский барон с сестрой в очень нагруженной бричке. Барон, которому было лет пятьдесят шесть, сидел на самом верху, а его сестра — внизу, с кучером. Дорога шла лесом, и с одной ее стороны тянулся крутой обрыв, а кроме того, она часто пересекалась ручьями и речками. Сделалось холодно. Сзади слышалась сильная ружейная перестрелка. Приказано было ускорить ход. Мы взъехали на небольшой мост, и там у нашей телеги сломалось колесо, телега накренилась, налево и остановилась. Ночь была очень темной, и кучер барона, не заметив нашей остановки в кромешной тьме, полным ходом налетел на нашу тележку. Сильный толчок выбросил лежавшего наверху и дремавшего барона из брички, он перелетел слабые перила моста и упал прямо в воду.
Барон так испугался, что, стоя в воде, не издал ни одного звука. Сестра барона, очнувшись и не увидев в бричке своего брата, стала кричать:
— Имре! Дорогой братец, где ты?
В ответ послышался глухой, хриплый голос барона:
— Дорогая сестрица! Я упал в воду и стою в ней по грудь. Дальше идти боюсь — здесь очень глубоко. Спаси меня! Я не умею плавать!
Прибежали люди, вытащили бедного барона, выглядевшего плачевно: мокрый, дрожащий… Было начало апреля и в горах очень холодно. У барона, как говорится, зуб на зуб не попадал. К счастью, обоз проезжал деревню. Злосчастного барона увели в первую же хату, обсушили и отогрели. Мы починили колесо, провозившись до трех часов ночи, а потом измученные, сонные и голодные двинулись дальше. Утром узнали, что одна телега с крестьянской семьей упала в овраг восьмиметровой глубины. Двое детей были убиты, трое взрослых — тяжело ранены.
После тяжелого недельного похода, мы подошли к городу Steyr[1511], где имелись большие фабрики и заводы. Это было самое опасное место в Австрии: город почти каждый день бомбили. Мы должны были обязательно здесь остановиться, чтобы получить продовольственные карточки. Мы приехали поздно вечером, бюро было закрыто, но сторож предложил нам переночевать во дворе, однако мы, несмотря на полное переутомление, отказались и отъехали на полкилометра от города. И хорошо сделали: ночью сильнейшие взрывы потрясли воздух — весь город был снесен с лица земли, не осталось камня на камне. Утром, отправившись за продовольственными карточками, мы не нашли бюро. Один горожанин, узнав, что мы ищем, указал на груду еще дымящихся развалин:
— Оно больше не существует. Ночью весь состав с продовольственным материалом погиб при бомбардировке. Вот, оно было здесь.
Хорошо, что мы не остались ночевать во дворе «Картенштелле»!
Через три дня мы подошли к городу Гмунден, где должны были расстаться с нашим инженером и снова собственными силами тянуть нашу тележку. Инженер имел специальную задачу доставить продовольствие своей семье в Коклабрюк. Здесь он должен был остаться и ожидать окончания войны.
Не доходя пяти километров до города, мы остановились на ночлег. Тут уже встречались югославские беженцы. Ночь была очень холодной, поэтому, оставив тележку во дворе, мы пошли в помещение спать. В шесть часов утра, проснувшись, я вышел и увидел, что брезент с нашей тележки был сорван, веревки разрезаны и все продовольствие, с таким большим трудом раздобытое в Венгрии, украдено. Ветчина, сало, яйца, мука — все исчезло. Оставшись без продовольственных карточек, без продуктов, я и Таня снова потянули наш убогий возик по направлению на Зальцбург.
У Зальцбурга мы натолкнулись на заградительный немецкий отряд. Я, как всегда, схватился за спасительный документ, выданный в Шопроне и свидетельствующий, что я еду в армию Власова. Начальник отряда внимательно прочитал пропуск и сказал:
— Армия Власова находится совсем не там, куда вы идете! — и в пропуске отказал.
Мой трюк не удался. Я и Таня обсудили наше положение и, увидев неподалеку от нас трех советских беженцев, одному из которых было двадцать лет, другому — сорок семь, а третьему — восемьдесят четыре года, предложили им соединиться с нами. Они с удовольствием согласились.
Разыскав побочную дорогу, идущую лесом, мы общими силами, хотя и с большими трудностями, обошли немецкую заставу и вышли к городу Зальцбург, а прицепившись к немецкому грузовику, беспрепятственно въехали в него.
Возик наш был очень тяжелый, и я, таща его, натер себе обе ноги, образовались раны, из которых сочилась кровь. Я не только не мог тянуть телегу, но даже идти. К тому же я очень простудился, переходя реку вброд, по пояс в воде. Температура поднялась до 39,8°. Положив меня на воз, наши новые спутники и Таня потянули его дальше. Останавливаться мы не могли, общее положение не позволяло этого. Погода испортилась, дождь лил как из ведра. Протащив меня около двадцати километров, решили сделать привал. Спустившись с дороги на поляну, мы развели огонь, чтобы сварить кофе, но тотчас же из темноты подошел к нам немецкий офицер:
— Ваши документы?
Мы показали наши паспорта.
— Вы находитесь в сфере боевой линии. Здесь стоят артиллерия и танки и каждую минуту может начаться бой с красными. Уходите скорее! — приказал он.
Наскоро собрав наши манатки, мы побрели дальше. Пройдя километр, подошли к мосту и хотели на него взойти, но услышали грозный окрик:
— Стой! Назад! Мост минирован.
Утопая в грязи, мы свернули на проселочную дорогу. Дождь лил не переставая. Силы наши были исчерпаны. Увидя небольшой пустой сарай, мы решили отдохнуть в нем. Не прошло и получаса, как началась артиллерийская канонада. Очевидно там, где мы хотели варить кофе, начался бой. Канонада усиливалась, задерживаться было опасно.
Мы пошли дальше. На дороге валялось много вещей: весы, кухонная печь, матрасы, подушки, шинели и много одеял. Кто их бросил? Забыли ли их впотьмах или, сломя голову удирая от красных, оставили, чтобы освободиться от лишней тяжести?
Как выяснилось, все наши спутники имели криминальное прошлое: старик был профессиональным вором и бежал из Советского Союза потому, что обокрал там кожевенную фабрику. Другой — средних лет — был болен клептоманией и по дороге, даже на виду у немцев, крал все, что плохо лежало; самый молодой был дезертиром.
Старик обокрал меня дочиста. В наше отсутствие он взломал мой чемодан и украл все золото и бриллианты дочери и некоторые носильные вещи. В этот день он прикинулся больным и от нас ушел. Через три дня я обнаружил кражу, но было поздно — старик скрылся.
Мы достигли Zell am See[1512], где находился большой склад продовольственных, мануфактурных и галантерейных товаров, награбленных немцами. Ввиду окончания войны, немцы решили раздать имущество местным жителям. Раздавали: шампанские, сигареты, хрусталь, свитера, платки, теплые рубашки, носки и так далее. Можно было брать только две носильные вещи, но хитроумные люди в темноте надевали на себя столько рубашек и свитеров, сколько могли, и, войдя на склад худенькими, выходили оттуда как толстые купцы.
Четвертого мая к нашему сараю подъехал американский капитан и заявил, что завтра приедет грузовик и заберет нас в концентрационный лагерь. Мы спросили: есть ли гарантия, что с нами не поступят так, как поступили с беженцами в Италии и в Австрии? Капитан ответил, что такой гарантии он дать не может. Тогда мы решили удирать. Мы еще никогда не были в лагере и боялись таковых, как чумы.
Утром, чуть забрезжило, мы тронулись в путь. Американцы повсюду расставили посты и не пропускали беженцев, но мы обходили это распоряжение так: постовым показывали на какой-либо видневшийся дом и говорили, что меняем квартиру и что наши вещи в тот дом уже перевезены. Американцы верили, и мы, не меняя выдумки, доехали до Инсбрука.
В одном местечке нам повстречался немецкий санитарный обоз, начальствовал которым прусский офицер с моноклем в глазу. Он нас остановил и, узнав, что мы русские, вынул из кобуры револьвер и подошел ко мне.
— А, русский генерал? Сейчас мы с тобой рассчитаемся! — кричал он, вдребезги пьяный.
Другие офицеры отняли у него револьвер, но он продолжал буянить:
— Если тебе жизнь не надоела, — пошел ко всем чертям! — и толкнул меня изо всей силы.
Очевидно, русская победа была ему не по нутру.
Двенадцатого мая мы вошли в Тироль. Наступила дивная летняя погода. Солнце нас приятно согревало. Зацвела сирень. Появились жаворонки. Хотелось поскорее где-нибудь обосноваться и забыть тяжелый поход.
Мы направлялись в Инсбрук, но, как всегда, встретили препятствие.
Подойдя к селению Ротхолц, мы во дворе громадного здания увидели повозки: малые, большие, детские коляски. Здесь было много беженцев, насильно загнанных американцами, и не было никакого сомнения, что организовывался концентрационный лагерь. Мы хотели было повернуть назад, но американский сержант приказал следовать за ним. Я опять прибегнул к хитрости, объяснив, что наш возик очень тяжелый и не имеет тормоза, а потому мы не можем свезти его по крутому спуску, и просил разрешения проехать к лагерю кружным путем. Сержант разрешил. Мы повернули обратно и спрятались в лесу, а на рассвете, когда все успокоилось, поехали назад в с[ело] Schlitters, где и решили выжидать дальнейших событий.
Другие беженцы были насильно загнаны в лагерь и многие из них против воли выданы Советам.
В этой деревне нашей ударной задачей было обеспечить себе пропитание. Не получая ни от кого никакой помощи, мы вынуждены были заняться черной торговлей: в деревне мы покупали яйца, масло, творог, молоко, отвозили их в Инсбрук, там продавали, а покупали одежду — особенно старые женские платья, свитера и пр. — и продавали в деревне. Торговля шла неплохо: мы могли существовать. Единственно, что было неприятно и нас тревожило — это частые советские регистрации.
Советская власть работала, как гестапо, беспощадно вылавливая контрреволюционеров. В Куфштейне допрос беженцев производился в большой комнате с двумя выходами. В одну дверь выходили после допроса праведники, в другую — грешники. Последние в лагерь не возвращались, а куда-то бесследно исчезали. Так пропал бывший офицер Орлов; его советские люди посадили в автомобиль и увезли неизвестно куда.
Провести в Куфштейне повторную регистрацию властям не удалось Наученные горьким опытом, беженцы все разбежались. Они ушли в окружающие Куфштейн горы и там оставались всю ночь с больными и детьми, вернувшись в лагерь только на следующий день, а некоторые так боялись русских палачей, что исчезли из лагеря насовсем, кто куда.
Часто случалось, что человек шел в парк подышать свежим воздухом и назад не возвращался, попав в руки советского НКВД (СМЕРШ[1513]).
Один русский инженер открыл в Инсбруке контору. В девять часов вечера в контору пришло трое замаскированных лиц с револьверами в руках и потребовали, чтобы хозяин следовал за ними. К счастью, жена одного служащего конторы не растерялась и позвонила французской полиции, последняя явилась и арестовала нападавших — все трое оказались советскими подданными.
Я сам был свидетелем, когда в[о] французском комиссариате советский представитель официально наводил справки о русском инженере, который случайно стоял тут же, рядом с нами. Французский офицер даже глазом не моргнул, ответив советскому представителю, что интересующее его лицо несколько дней тому назад уехало в другой сектор. Были и такие случаи, когда французские власти вызывали разыскиваемого Советами человека и предупреждали его о розыске, советуя немедленно переезжать в другой сектор; ему оказывали полное содействие и выдавали необходимые документы.
Другое дело были англичане и американцы. Всем известно предательство англичан, выдавших Советам весь лагерь Пеггец, в районе Лиенца. Там целиком была выдана 15-я казачья дивизия фон Паннвица[1514], силою около 20 000, и двадцать тысяч других беженцев. Их пригласили в здание театра, якобы для обсуждения вопроса о переселении за океан, а в действительности, вместо Канады, все сорок тысяч человек отправили на Лубянку. В Москве были повешены: П. Краснов[1515], С. Краснов[1516], А. Шкуро[1517], Султан Келич Гирей[1518], Т. Доманов[1519] и Хельмут фон Паннвиц; офицеры — расстреляны, а казаки отправлены на тяжелые работы. Стариков, женщин и детей избивали резиновыми жгутами. Священника, служившего молебен на площади Пеггец, избили до полусмерти. Многие тут же были смертельно ранены и убиты. Многие утонули в реке, они хотели переправиться на другую сторону, но река была глубокой и быстрой… У австрийской деревни Дольсах на реке образовалась плотина из трупов.
По достоверным сведениям, все эти зверства и насилия производила Палестинская бригада. Из лагеря Пеггец было репатриировано тридцать пять тысяч человек.
Начальник 15-й казачьей кавалерийской дивизии[1520], немец фон Паннвиц, отказался от предложения союзного командования считаться немецким военнопленным и разделил участь казаков. Он вместе с ними был расстрелян 16 января 1947 года[1521].
В своих насильственных мерах и предательстве американцы не отставали от англичан и передали на верную смерть генерала Власова. Способ выдачи был таким же самым, как и в лагере Пеггец. Американцы пригласили Власова и начальника 1-й дивизии Русской освободительной армии Буняченко[1522] на совещание. Ничего не подозревавшие генералы отправились на совещание под прикрытием американских броневиков. Однако по дороге они встретили советский грузовик, сидевшие в котором офицеры узнали Власова, и, после короткого разговора, Власов и Буняченко были выданы красным. Американское командование не имело никакого юридического права на выдачу Власова и Буняченко, ибо последние были в немецкой форме «Вермахт», а потому должны были считаться немецкими военнопленными, а не русскими.
По сведениям советского генерала Голикова[1523], того самого, который командовал 23-й казачьей дивизией[1524], бывшего начальника репатриационного отдела, так было репатриировано около пяти миллионов человек, из которых почти половина была расстреляна или погибла от истощения и болезней.
Такие же трагические сцены избиения и самоубийств происходили в форте Дике, Нью-Джерси, в июне 1945 года, где американскими военными властями была произведена с особой жестокостью насильственная репатриация русских людей.
Шлиттерс сначала входил в американский сектор. Рядом со мной жила семья советских беженцев. Молодых людей звали Ванька и Мишка. Они приехали на запад в своей фурманке[1525] вместе с родителями. Когда французы неожиданно сменили американцев, распространился слух, что французы будут выдавать беженцев Советам, и эта семья быстро собралась и ночью переехала в американский сектор. Через две недели мы узнали, что вся семья была выдана Советам.
Наконец, дошла очередь и до Шлиттерса: французские власти сообщили нам о предстоящей регистрации и приказали представить все надлежащие документы. Одновременно началась беспощадная ловля так называемых одиночек, как мужчин, так и женщин.
Напуганные фактами и слухами о насильственной выдаче беженцев Советам, мы были настроены всегда тревожно и чего-то ждали. Наконец, наступил и наш черед.
До сего времени было много регистраций, но все они были шаблонного типа, и мы ездили в Швац самостоятельно, без сопровождения полиции, а в этот раз ко мне пришел полицейский и принес особо строгий приказ мне и Тане явиться на регистрацию в советскую комиссию, причем заявил, что он поедет с нами. Меня это удивило. Я спросил полицейского:
— Что это, арест?
— Нет, это только форма, — ответил он.
Приехав в Швац, я увидел советскую комиссию, состоявшую из трех членов: подполковника, капитана и казачьего офицера в чине сотника.
Допрашивали подробно, выпытывая всю подноготную. Русская пословица говорит: «У страха глаза велики», — и мне показалось, что полицейский следит за нами. Чтобы в этом удостовериться, я нарочно вышел на улицу и пошел в сторону. Вслед за мной вышел и полицейский. Может быть, это было случайно, но вполне достаточно, чтобы взвинтить и без того расшатанные мои нервы. Воспользовавшись тем, что полицейский заговорил с французским капитаном, я и Таня вышли из помещения и побежали на большую дорогу, где увидели французский грузовик, шедший по дороге на Шлиттерс (мы оба хорошо говорим по-французски), французы взяли нас с собой. Приехав домой, мы наскоро запаковали ценные вещи и убежали в лес. Шли с трудом, по пояс в снегу. Было очень холодно. В лесу набрели на небольшой сарайчик, при помощи бывшей в нем лестницы спрятались на сеновале, и лестницу подняли наверх. Там спали, вернее, провели ночь. Стоял мороз, и мы очень мерзли. Просидев в сарае два дня, мы не выдержали холода и голода и решили вернуться на квартиру, где, к нашему удивлению, узнали, что о нас никто не спрашивал. Это нас ободрило, мы решили остаться, затопили печку, хорошо поужинали и беззаботно улеглись спать. В девять часов утра в дверь постучали. У меня забилось сердце: «Кто бы это мог быть, — думал я, — только бы не полиция…» Со страхом я открыл дверь и остолбенел: передо мною стоял полицейский, да еще не один.
— Почему вы уехали без разрешения? Советская комиссия вас обязательно хочет видеть и теперь специально для вас должна приезжать вновь, — сказал полицейский. — Завтра в девять утра мы поедем в Швац, я вас буду сопровождать…
Я был в ужасе, ходил, как маниак, не знал, на что решиться. В конце концов, мы отважились поехать: от судьбы не уйдешь!
В Шваце советский полковник спросил меня:
— Что же вы, гражданин, не хотите с нами разговаривать?
Я извинился, сказал, что внезапно заболел и вынужден был уехать.
— Ну, хорошо. Садитесь и рассказывайте подробно, кем вы были в царской России и чем занимались?
— Я был маленьким человеком, — ответил я, — всего только провинциальным музыкантом, жил в Варшаве и перед войной играл в небольшом ресторане «Камин». Там я, не успев выехать, был захвачен немцами.
Мое вранье, видимо, удовлетворило комиссию, нас отпустили. Будто гора свалилась с плеч, — такое радостное чувство было у нас. Я и Таня вернулись в деревню. Через два дня меня снова вызвали в Швац. Советский полковник спросил меня, на чем я играю. Я ответил, что я — пианист и играю на рояле. Полковник предложил мне вернуться в Россию:
— Музыканты нам тоже нужны, — сказал он.
Чтобы ввести его в заблуждение и не выдать себя, я сделал вид, что с удовольствием принимаю его предложение, что хотел бы вернуться в Россию, что это моя мечта.
— Если вы можете мне в этом помочь, я был бы вам очень благодарен.
— Отлично! Приходите ко мне в канцелярию в Инсбрук, я сделаю для вас все, что возможно.
Конечно, в Инсбрук я к нему не поехал. Получив визу в Парагвай, я и Таня немедленно исчезли из Австрии. Наши страдания и мучения как будто кончились. А мы ведь страдали не только морально, но и материально. И на этот раз, во время истории с регистрацией, наши милые соседи по квартире — женщина с двумя взрослыми дочерьми — хорошо нас обчистили: они украли много вещей, а главное — продовольствие.
Вскоре после этого случая последовало новое приключение, изрядно нас напугавшее.
Наш барак стоял на низком месте, на берегу ручья. С одной стороны к бараку прилегал огород, а с другой — большая проселочная дорога. Проснувшись однажды ночью, я услышал плеск воды и, открыв дверь, увидел вместо дороги бурную реку, а вместо поля — широкое озеро. Дверь, ведущая в барак, имела три ступени, к утру две ступени были уже полностью залиты водой. Большие беспрерывные дожди последних дней образовали бурные потоки, которые, падая с гор, влились в главный глубокий ручей, запруженный по дну камнями, грязью и разного рода мусором, благодаря чему образовались заторы и ручей, выйдя из берегов, хлынул на поля и пашни, заливая их водой. В ста пятидесяти — двухстах метрах далее, параллельно ручью, протекала большая, глубокая река Циллер, на которой, ввиду частых разливов, была устроена гать. К двенадцати часам дня в некоторых местах через гать стала просачиваться вода, заливая весь левый, низменный берег реки, вследствие чего опасность нашему бараку начала угрожать с двух сторон. Уже и третья ступенька исчезла, вода окружила барак с четырех сторон и стала просачиваться в комнату, а снаружи она была настолько глубока, что по ней плыли тяжелые бревна, поваленные бурей большие деревья и многое другое.
Дождь продолжал заливать все и вся. Мужское население деревни высыпало на поле с баграми и шестами и принялось прочищать русло реки, но вода продолжала прибывать. Все усилия и внимание рабочих было устремлено на реку Циллер, но, несмотря на это, ночью вода снесла большой мост, и сообщение с правым берегом реки было прервано.
Выйти из барака, окруженного бурлящей водой, было невозможно, поэтому наши вещи мы перенесли на крышу, а сами расположились на чердаке. К утру вода прибывать перестала, а к вечеру стала убывать.
Груды камней и песку наводнили пашни. Урожай был уничтожен; убытки — колоссальные; свет погас. Погибло много мелкого скота: свиньи, куры, утки, гуси. Ходить по дороге и полю никто не мог, — ноги погружались в тину по колено, — и целую неделю мы были отрезаны от внешнего мира.
Итак, помимо несчастий, постигших нас в походе, нам суждено было пережить и стихийное бедствие — наводнение.
Наша жизнь в с[еле] Шлиттерс была тихой, спокойной и оставила по себе приятные воспоминания. Австрийские власти относились к нам сердечно, доброжелательно и всегда шли нам навстречу. Особенно симпатичным был бургомистр, предоставивший нам квартиру в отдельном бараке, имевшем три комнаты и кухню. Из бывшего лагеря Р.А.Д.[1526] мы получили хорошую мебель — шкафы, кровати, стулья. В бараке было электрическое освещение, я имел собственное радио. У нас было тепло, уютно, очень чисто, всюду стояли цветы. При квартире был большой сад и огород, все овощи у нас были свои, даже клубника. В Альпах, на высокой горе мы получили лесной участок и вместе с Таней собственноручно валили и рубили громадные деревья. Я колол дрова. Весь день мы проводили на воздухе: собирали в горах малину и голубику, варили варенье; осенью собирали грибы; в реке ловили форель. По двору у нас бродили свои куры, мы имели свинью.
Один раз в неделю из Инсбрука привозили киноустановку — ставили фильмы. Некоторые венские туристы брали у меня уроки русского языка. Наконец, одно книжное издательство в Инсбруке пригласило меня для участия в издании самоучителя французско-немецкого и русско-немецкого языков.
В с[еле] Шлиттерс мне удалось повидаться с сыном Юрием, который остался в Будапеште. Американцы вывезли его джаз-оркестр, как самый лучший, в Вену, а оттуда, закончив контракт, он приехал ко мне и пробыл у нас целый месяц.
Так жили мы в Шлиттерсе, и был он нам раем небесным. Это дивное время никогда не изгладится из моей памяти. Здесь набрались мы свежих сил для дальнейшей борьбы за существование.
Несмотря на то что в Австрии жилось нам очень хорошо, но мы хотели быть подальше от ненавистной советской власти, тем более что Советы чувствовали себя в стране как дома. Чтобы получить визу, я писал лично даже таким высоким лицам, как премьер Бельгии Спаак[1527], а в Америку — генералам Маршаллу[1528] и Эйзенхауэру[1529]. Спаак немедленно дал мне визу в Брюссель, а Маршалл и Эйзенхауэр дали благоприятные нам распоряжения американскому консулу в Австрии. Если мы не попали сразу в Соединенные Штаты, то только потому, что из-за неожиданной советской регистрации нам пришлось эмигрировать в Парагвай, виза из коего была уже у меня в кармане. После разговора с советским полковником мы, как только смогли собраться, уехали в Женеву, где я и Таня купили себе на память золотые часы, а оттуда — в Париж, там пробыли одну неделю и уехали в Брюссель для постановки визы, а из Брюсселя отправились в Марсель для погрузки на пароход. В Марселе мы ждали парохода «Raul Suarez»[1530] две недели. Наконец, час отплытия настал.
Когда мы вышли в открытое море, я заметил, что пароход наш пошел не на запад, в направлении Южной Америки, а на восток, в направлении Италии и — кто знает? — может быть, в Одессу. Я обратил на это внимание наших спутников — русских беженцев. Все заволновались. Началась всеобщая паника. Несмотря на заверения и успокоения капитана, волнение не унималось, ибо к нему имелось основание: за неделю до нашего отплытия русские беженцы сели в Генуе на югославский пароход, идущий — как официально было указано — в Южную Америку, а он в открытом море свернул на восток и привез их в Одессу.
Наш пароход, вне всяких сомнений, шел на восток: мы миновали Корсику, Сардинию и прибыли в Неаполь, где нас ожидал неприятный сюрприз — советская регистрация. Естественно, что подозрение пассажиров о предательстве возросло. Я и Таня, хорошо владея венгерским языком, назвались венгерцами. Регистрация прошла благополучно, с парохода никого не сняли, но пассажиры не успокоились и всю ночь провели без сна. Многие, в том числе и я, запаслись спасательными кругами, решив, в случае отправки нас в Одессу, броситься в море.
Наступило утро. Пароход снялся с якоря и пошел назад в Марсель. Гора спала с плеч. Все повеселели. Минуя Марсель, мы пошли прямо в испанский порт Кадис[1531], а оттуда на Зеленые острова[1532].
В дороге случился «продовольственный инцидент». Пароходная администрация давала нам несъедобную пищу. Сначала возникло брожение и недовольство, потом — взрыв возмущения, и, наконец, началась всеобщая забастовка: когда подали несъедобные макароны, все встали и покинули столовую. Но никто не обратил на это никакого внимания — кушанье унесли, мы остались голодными, а администрация — в прибыли. Я пожалел голодную Таню, пошел к капитану и попросил разрешения получить на кухне что-либо за плату. Капитан разрешил, и Таня имела прекрасный бифштекс с гарниром, сладкое и яблоко. Взяв все это, она понесла тарелку в каюту, но на палубе сидевший на полу немец подставил ей подножку, она упала, и кушанья вместе с тарелкой полетели за борт. Мы остались голодными. Забастовка успеха не имела, пассажиры снова пошли в столовую и получили негодную пищу.
В начале сентября мы пришли на Зеленые острова, населенные исключительно неграми. Царит поголовная бедность, питаются бананами, хлеба почти не видят. Дождей не видят тоже: последний раз дождь шел восемь лет тому назад. Воду для питья привозят на пароходах. С транзитных пароходов пассажиры бросают заплесневевший хлеб, негры его ловят и с жадностью едят. Бросают и монеты в море, негры ныряют и ловят их, причем бывают случаи, когда хищные рыбы откусывают ныряльщикам руки или ноги, но негров это не смущает: без руки или ноги они продолжают ловить монеты.
С Зеленых островов мы пошли на Рио-де-Жанейро и попали в сильный шторм. Пароход качало. Волны перекатывались через палубу. Нам приказали надеть спасательные пояса. Шторм продолжался целые сутки. Впервые я увидел летающих рыб. Они поднимаются из моря и летят по воздуху, как птицы, а через двести-триста метров снова опускаются в море.
По дороге на Рио мы пересекли экватор. Пароходный гудок дал салют, и начался торжественный праздник в честь морского бога Нептуна. Поливали водой всех и вся, особенно дам; мужчин мазали какой-то омерзительной мазью; скакали в мешках.
30 августа мы вошли в порт Рио-де-Жанейро. Красиво вырисовывался силуэт Спасителя на горе Сахарная голова. Пробыв в Рио две недели, мы воздушным путем отправились в Парагвай. Пролетая над Чако, было интересно в бинокли наблюдать жизнь зверей и птиц. Самый полет на большом авионе тоже немало нас волновал.
15 сентября мы прибыли в Асунсьон, столицу Парагвая. Нас встретил представитель русской организации, генерал Эрн[1533]. По дороге от аэродрома до города мы видели маленькие бедные домишки, грязные халупы, голые окрестности, имеющие жалкий вид, — всюду нищета и мразь. Проезжая город с ничтожными домами и магазинами, я спросил Эрна, скоро ли будет центр? Генерал улыбнулся и сказал: «Центр города мы уже проехали…» У меня защемило сердце: нет, в этой дыре я жить не буду! Уже на следующий день я был в аргентинском консульстве и хлопотал визу в Аргентину. Но аргентинцы — народ практичный: они потребовали за две визы пятьсот долларов. Пришлось искать другой способ, чтобы выбраться из Парагвая.
Жизнь в Парагвае не пришлась нам по вкусу. Городские улицы полны грязи. Каждый день можно было видеть даже на самой главной улице Пальма дохлую собаку, кошку или даже осла. Ослы здесь особенные, они занимаются нищенством: ночью вместе с крысами ходят по городу и собирают всякую падаль, которой питаются. В городе был один замечательный осел. Он приходил в известные дома, стучал головой в дверь и просил есть, а когда получал что-либо съедобное, уходил в другой дом. Это он проделывал каждый день.
Асунсьон был мертвым городом, в нем нельзя было получить никакой работы. Мы были в отчаянии. Однажды супруга генерала Эрн[а] пожаловалась мне, что ее пианино очень расстроено, не работают некоторые клавиши, а починить никто не может. Я вспомнил, что в Венгрии, когда я играл со своим оркестром в провинции, мне часто приходилось самому настраивать рояли и пианино и делать мелкую починку. Я вызвался помочь генеральше и быстро починил и настроил ее инструмент. Генеральша была бесконечно рада и благодарна, а я еще более доволен тем, что открыл для себя новую профессию.
К этому времени мои денежные дела пришли в катастрофическое состояние. У меня за душой осталось три guarany[1534]. На эти последние деньги я сделал объявление в газете, что починяю и настраиваю «пиано», и сразу же получил работу у одного адвоката, которому вместе с Таней за шесть дней починил пианино и настроил его. Адвокат остался очень довольным и заплатил мне пятьсот guarany. Ничего подобного я не ожидал. Последовали новые предложения, и к концу 1950 года мы имели в запасе крупную сумму денег — три тысячи guarany.
Выполнив работу для бразильского консула, я в вознаграждение получил деньги и визу в Рио и, легко получив транзитную визу в Аргентину, я и Таня в марте месяце[1535] уехали в Буэнос-Айрес и тотчас же получили там работу на фабрике роялей и пианино. Проработав неделю и получив гонорар в шестьсот пезо, мы в хорошем настроении отправились домой. В трамвае я купил два билета и хотел мое портмоне положить в карман брюк, как вдруг сзади у меня кто-то выхватил его. Оглянувшись, я увидел четырех господ здоровенного роста, одетых с иголочки, нахально, в упор смотревших на меня. Что я мог сделать? Заявил кондуктору, тот улыбнулся, и этим дело закончилось. Так наш первый заработок — шестьсот пезо — попал в карман воров.
Хорошо зарабатывая на фабрике, мы, скопив хорошую сумму денег — около сорока тысяч пезо, — решили открыть какой-нибудь магазин. Стали подыскивать помещение, а чтобы не тратить накопленные деньги, я решил временно пойти работать ночным сторожем. Получив работу на фабрике «Silfuna», на третий день службы я уже имел дело с двумя бандитами. Выйдя из помещения в три часа ночи, я пошел проверять часы и, повернув за угол, увидел двух бандитов, взламывающих дверь. Я выстрелил в воздух, бандиты бросились наутек. Моя собака-волк Ринти их догнала, одному разорвала штаны, а другому бросилась на шею. С легкостью акробатов воры перескочили через забор и, изрядно покусанные собакой, исчезли. Я их не преследовал, откровенно говоря, я был рад, что они от меня бежали, а не я от них.
Вскоре наша заветная мечта исполнилась: в одном небольшом местечке мы, наконец, открыли собственный магазин и назвали его «Bomboneria[1536], cafes, tes»[1537]. Таня стала торговать, я заказывал и доставлял товар. Магазин был очень красив, как игрушка. В нем было два громадных (два с половиной — три метра каждое) зеркала, хрустальная витрина, машина, чтобы молоть кофе, машина для мороженого и много других красивых вещей. В магазине продавалось кофе, чай, бисквиты, вино и гастрономия. Дело пошло очень хорошо, и можно было думать, что мы пришли на конечную жизненную станцию и что начнется тихая, спокойная жизнь.
Но так ли это? Спокойна ли эта жизнь?
В местечке, где мы открыли магазин, не было ни одного, который не был бы ограблен. У нас воры побывали тоже — ограбили кассу. Подростки каждый день воровали шоколад, бомбоны[1538] и многое другое; они же разбивали зеркальные стекла, покупали товар и, не платя денег, с ним убегали. Все это заставило меня и Таню призадуматься и искать выхода из положения. И мы его нашли. Мы закрыли магазин и уехали в другое государство. Здесь, в этой благословенной Богом стране, мы нашли все то, что мило и дорого нашему сердцу.
Оглядываясь назад и резюмируя все вышеизложенное, видно, что бурный и тревожный путь мой и моей дочери Тани от Петрограда до Буэнос-Айреса был полон приключений, тяжелых и критических моментов, часто угрожавших нашей жизни. По простому подсчету смертельная опасность за это время была рядом с нами двадцать раз. Ровно двадцать раз наша жизнь была на волоске от смерти. Вспоминая этот многострадальный, полный смертельной опасности путь, с трудом веришь, что все это было настоящей действительностью. Если бы мы все это не сами пережили и испытали, а кто-то рассказывал бы нам, мы не поверили бы, что в жизни может иметь место такая Одиссея. Особенно тяжелым физически и морально был путь от Шопрона до Тироля. Этот путь, длиною около пятисот километров, я и Таня, за малыми исключениями, прошли пешком за один месяц. При этом мы не только шли пешком налегке, без вещей, но еще и тянули вдвоем тяжелый воз, четырехколесную тележку, нагруженную вещами и провиантом, общим весом около двухсот пятидесяти килограмм, не считая самой тележки, которая весила не менее ста двадцати — ста пятидесяти килограмм. Если бы местность, по которой мы шли, не была гористой, то с этим можно было бы мириться, но местность была сплошь покрыта горами, оврагами, ручьями и речками, заповедными дремучими лесами… Это были Альпы — Hochsch Альпы[1539] — 2372 метра, Totes Альпы[1540] — 2124 м, Kaiseralp’ы[1541] — 2344 метра высоты и другие.
Мы шли и тянули за собой воз, а где нельзя было тянуть — толкали: Таня шла впереди и тянула за дышло, а я сзади толкал воз руками и тяжестью всего тела. Тележка была сделана для упряжки пары лошадей, а мы везли ее, как ручную. Таня шла в легких городских туфлях на низких каблуках, ноги у нас обоих были натерты, и под конец похода из пяток сочилась кровь. Перевязочных средств не было никаких. Особенно труден был путь в Тотес Альпах, где дорога шла почти отвесно по крутым горам. Мы двигались здесь буквально по метрам: с неимоверными усилиями толкая воз три-четыре метра, мы подставляли под колесо камень, чтобы он не скатился назад, и минуты три-четыре отдыхали. Потом шли дальше. Таким черепашьим шагом мы ползли вперед.
В течение всего похода мы под сильным нажимом красных должны были идти обязательно каждый день, не задерживаясь для длительного отдыха. Останавливаться было нельзя, так как красные шли по пятам, в пяти-шести километрах от нас. Питание наше было мизерно, скудно и совершенно недостаточно при той тяжелой физической работе, которую мы выполняли. Мы буквально голодали. То, что мы купили еще в Венгрии, мы держали, как стратегический резерв, на вторую половину похода, но, как было указано выше, и эти скудные запасы у нас украли услужливые югославские беженцы. Мы питались три раза в день: утром — картошка и чай; в полдень — чай и картошка; вечером — снова картошка и чай. Хлеба за весь поход не было и в помине. И так было каждый день, без исключения. Австрийские крестьяне нам не только ничего не давали, но не хотели ничего и продать, оправдываясь тем, что у них тоже ничего нет. Однажды мы поздно вечером пришли в немецкую деревню, где в каком-то доме семья из двенадцати человек сидела за ужином. На стол были поставлены три большие миски с молоком, картофелем и галушками, все ели из одной и той же миски, черпая еду ложками. Кончив есть, хозяйка от щедрого сердца предложила оставшиеся объедки нам. Как мы ни были голодны, но от такого угощения вежливо отказались, сказав, что только что поужинали.
Если наше питание не выдерживало никакой критики, то с ночлегом было еще хуже. Мы неизменно спали в конюшнях и коровниках вместе со скотом. Специально для нас одну корову выводили из стойла, освободившееся место немного вычищали, давали горсть полусвежей соломы, и наше отдельное купе в спальном вагоне было готово. Спали в верхней одежде, не снимая шуб, во-первых, потому, что ночи в горах были очень холодные, а во-вторых — в непосредственной близости красных раздеваться было опасно. Вставали с петухами, в четыре-пять часов утра, когда коров выгоняли на пастбище, и они поднимали такой ужасный рев и мычание, что спать было немыслимо.
Нормального купанья или бани мы не имели за все время похода. Только когда наступал хороший солнечный день, мы сворачивали с дороги в лес, останавливались у какого-либо горного ручейка, завешивались одеялами и платками и по очереди мылись, обливаясь как лед холодной, ключевой водой, служившей для нас всем: ванной, штранд[1542] и купаньем.
Несмотря на все эти лишения, голод, холод, утомление, вечный страх за нашу жизнь и полную неуверенность в будущем, наше самочувствие и настроение были прекрасными. Уже одно то обстоятельство, что мы благополучно вырвались из кровавых лап Сталина, давало нам полное удовлетворение, поднимало наш дух и вселяло в нас силу, веру и надежду на лучшую жизнь, покой и счастье. Хотя мы спали в коровниках и конюшнях, но зато нравственно были спокойны. Мы знали, что в ворота коровника не постучится НКВД и никто не придет нас арестовывать. Мы чувствовали, что были свободны, и этой свободой наслаждались.
На нашем пути от Целлензее до селения Шлиттерс были еще некоторые приключения, но они не были сопряжены с угрозой смерти и оканчивались лишь страхом и беспокойством. И только в период нашего пребывания в селении Шлиттерс равновесие нашего духа было снова нарушено. Тень Советов нас преследовала… Частые регистрации и контрольная советская комиссия опять вторглись в нашу жизнь, лишив ее надлежащего покоя. Мы лично видели, как в Куфштейне энкаведисты выуживали намеченные жертвы, и регистрации, на которых они выявляли своих врагов, вселяли в наши души страх попасться в советские руки. И только в июле месяце, когда мы переехали австро-швейцарскую границу и очутились в Женеве, нам стало дышаться легко и привольно.
В Парагвае, куда нас забросила судьба на некоторое время, мы еще раз столкнулись с коммунистическими выступлениями, но они были слабы и немедленно и легко подавлялись парагвайским правительством.
В Буэнос-Айресе также чувствовалась подпольная коммунистическая работа. Среднему обывателю жить в столице Аргентины стало не под силу. С уходом президента Перрона[1543] страна, не переставая, бьется в конвульсиях. Президенты сменяются один за другим, как часовые на постах, сменяющиеся через каждые два часа. Наполнит такой президент свои карманы долларами, покатается с семьей по Европе и даже по Азии и на покой. Приходит новый и проделывает то же самое. Некоторые из них думают, что популярности можно достигнуть, потворствуя коммунистам, — при таком правителе коммунисты свою подрывную деятельность усиливают.
Рабочие сделались нахальными и разнузданными и стали предъявлять своим хозяевам невыполнимые требования, фабрики постепенно закрываются или переходят в руки рабочих.
Аргентина с неудержимой быстротой идет по наклонной плоскости в объятия коммунистов! С уходом Перрона буквально каждый день стали взрываться в городе бомбы то здесь, то там. Забастовки устраиваются чуть ли не каждый месяц. Работа почты хромает на обе ноги, и известны случаи, когда почтальоны, получив письма для разноски, их сжигали. В каком-то поезде было убито несколько пассажиров выстрелами из ружья через окно проходящего мимо другого поезда. Кожа в пассажирских вагонах вся изрезана и большие куски ее украдены. Многие памятники взорваны и разрушены. Женщинам и подросткам стало опасно выходить на улицу после восьми-девяти часов вечера, их насилуют и убивают, как это случилось с шестнадцатилетней студенткой П. Жизнь страшно вздорожала. Мясо продается по двести — двести пятьдесят пезо за килограмм. Грабежи и воровство достигли своего апогея.
Иностранные консульства осаждаются желающими уехать из страны. Каждый день покидают Аргентину сотни беженцев, особенно евреи, которые бегут как крысы с тонущего корабля.
Все это привело к тому, что и мы, после четырнадцатилетнего пребывания в Аргентине, решили ее покинуть. С некоторыми усилиями, нам удалось уехать в другую страну и расстаться с Аргентиной навсегда.
Хотя мне исполнилось восемьдесят пять лет, но я не унываю, бодр, здоров и с большим желанием и энергией принялся за созидание новой жизни.
В заключение, я не могу умолчать о курьезном инциденте, который лучше назвать анекдотом или фарсом, произошедшем со мной на новом месте.
Однажды в чудную весеннюю погоду, рано утром я захотел пройтись, понаблюдать картину начинающегося солнечного дня. Я вспомнил, как Пушкин описывал такое утро в С[анкт]-Петербурге:
Встает купец, встает разносчик,
На биржу тянется извозчик.
Чухонка с молоком спешит…
Вот и я в хорошем настроении вышел на улицу и пошел в парк.
Правда, утро этого большого города не было похоже на петербургское, описанное Пушкиным: разносчиков здесь нет, а торговля сосредоточена в больших кооперативах («супермаркетах»); извозчиков тоже не существует, ибо все рабочие едут на работу в собственных автомобилях; молоко по домам развозят в автоледниках и оставляют его у парадных дверей, не опасаясь кражи, так что чухонки-молочницы тоже не нужны. Но утренняя картина и здесь красива: бодрые старушки спешат в «маркет» получить свежий, хороший белый хлеб, продающийся на следующий день выпечки за полцены; почтальоны спешно разносят почту, целая вереница автомобилей тянется в противоположных направлениях по обе стороны улицы; дети — маленькие и побольше — собираются группами и затем их отвозят на специальных школьных автомобилях в школы; хозяйки поливают у своих красивых домиков чудесные цветы.
Утро дышит прелестью. Воздух чист и свеж, цветет сирень, будя минувшие мечты. Прелестные птицы щебечут, порхая с ветки на ветку.
Я прохаживался по улице и дышал полной грудью. Из какой-то виллы вышел хорошо одетый, средних лет человек и спросил меня, что я здесь делаю. Я ответил, что гуляю. Он посмотрел на меня неприязненно и еще о чем-то спросил, но о чем, я не понял, так как хотя и говорю на пяти языках, но этот, шестой — только изучаю. Я сказал, что я иностранец и его не понимаю.
— Ах, так! — возгласил он и ушел, жестикулируя.
Через десять-пятнадцать минут после этого разговора я отправился домой, но меня догнал большой черный автомобиль, из него выскочили два полицейских, бросились ко мне и начали ощупывать мои карманы, потом попросили предъявить удостоверение личности. У меня все оказалось в порядке.
— Имеете собственный автомобиль? — спросил полицейский.
Я ответил утвердительно.
— Какого цвета? Черный?
— Нет, зеленый.
Полицейскому, по-видимому, этот цвет не понравился. Окончив допрос, сержант вежливо повелел:
— Потрудитесь сесть в автомобиль. Вы арестованы!
Услышав это: «Вы арестованы!», я совсем обалдел. Вот тебе и утренняя прогулка! И где, в какой стране?!
— Почему? За что? — не удержался я от вопроса.
— Это вы позже узнаете!
Пришлось подчиниться. Сержант повез меня в главное полицейское бюро. Я просил его заехать домой, он сначала отказался, а потом согласился.
Было семь часов утра. Таня еще спала. Сержант позвонил. Таня открыла дверь и остолбенела: полиция! В такой ранний час?!
Сержант показал на меня: — Знаете вы этого господина?
Таня, увидев меня в полицейском автомобиле, не поверила своим глазам и, чтобы удостовериться, посмотрела на мою кровать: она была пуста…
— Да, сомнения нет, — это мой папа! А в чем дело?
— Скажите, у него в голове все в порядке?
Таня была совсем озадачена и ответила, что не понимает, почему ей задают такой странный и неуместный вопрос. Сержант смилостивился:
— Ну, хорошо, я вас спрошу более ясно. Скажите, он никогда вам не говорил, что он — Наполеон Первый или, скажем, Фридрих Восьмой?
Таня ответила, что таких шуток она не понимает и считает их неуместными. Происшествие было поистине трагикомичным!
После долгих пререканий выяснилось, что произошла ошибка: некоторое время тому назад было похищено несколько детей младшего возраста. Очевидцы показывали, что видели пожилого господина в черном автомобиле и по его внешнему виду можно было судить, что он был ненормальным. Так как эти признаки имелись у очень многих лиц, то полиция решила всех подозреваемых арестовывать и сажать в кутузку (!?).
В общем, недоразумение выяснилось, но меня не отпустили, а повезли дальше. Сержант заявил, что вопрос может быть решен только в главном полицейском управлении, и повез меня туда, но у первой же телефонной будки остановился, сообщил в полицию обо всем происшедшем и просил инструкций. Оттуда приказали меня немедленно освободить. Сержант довез меня домой и уехал.
Да! Это не фантазия и не анекдот, а самая настоящая правда. И произошло это не в каком-нибудь провинциальном городке, а в городе, имеющем мировое значение, с многомиллионным населением, на одной из центральных улиц и притом в государстве, где свобода стоит на первом плане и почитается превыше всего. Вдруг, без всяких причин и оснований, схватывают человека почтенных лет, пользующегося известным авторитетом и уважением в обществе и, несмотря на все имеющиеся документы и удостоверение личности, арестовывают и везут в арестный дом!
Покидая в 1944 году Австрию, я думал, что больше никогда не буду арестован, а вот, поди ж! — ровно через двадцать лет меня снова арестовали. Да, от судьбы не уйдешь! Иногда она жестоко играет человеком. «От сумы и тюрьмы не зарекайся!» — говорит русская пословица.
Но должен сказать, что этот трагикомический эпизод моих симпатий к новой Родине нисколько не уменьшил. Наоборот, в этом опереточном аресте я усмотрел порядок, за которым здесь строго следят и тем обеспечивают свободную и счастливую жизнь каждому гражданину. Здесь все предусмотрено до мельчайших деталей, и обыватель может жить, работать и творить уверенно и спокойно в противоположность гражданам Советского Союза, где нет никакой свободы и никто не знает, что с ним случится завтра.