Изменник — страница 17 из 68

Среди записных книжек есть одна, которую она никогда не читала. Однажды Анна открыла ее, увидела, что он пишет о Марине, и тут же закрыла. Про себя она называет ее «Записки о Марине» и считает опасной. Она боится узнать их историю с точки зрения своего отца. Маринину версию она знает, а мамину не узнает никогда.

Анна достает лежащий сверху альбом и раскрывает его.

На первой странице рисунок трамвая, застывшего в наметенном сугробе. Его окна должны быть покрыты инеем, но все стекла в нем выбиты взрывной волной от разорвавшегося снаряда. Сквозь зияющую пустотой раму видна сидящая женщина, в пальто и шапке, замотанная шарфом. Голова ее упала на грудь. Она мертва.

На следующем листе нарисован сугроб. Из него торчит рука. Люди бредут мимо, то ли не замечая ее, то ли не обращая внимания, сосредоточенные лишь на следующем шаге. Рисунки выполнены четкими, жирными линиями, как карикатуры.

Она перелистывает сразу несколько страниц. Вот Коля, в гнезде из одеял, закутанный в несколько слоев одежды. Его игрушечная лошадка лежит рядом на подушке, но он с ней не играет. Он смотрит в окно, крест-накрест заклеенное от воздушных налетов бумажными полосками.

А эта фигура, выглядящая как старушка, — ее одноклассница Таня. Если бы она выжила, ей сейчас тоже было бы тридцать четыре, как и Анне, но она слышала, что Таня умерла. Рисунок Анна сделала по памяти, после того как случайно наткнулась на Таню, пытавшуюся ручной дрелью просверлить лед канала, чтобы набрать воды. Водопровод в Танином доме больше не работал, а сил дойти до Невы, где вода была чище, у нее не было.

Тут не один десяток рисунков. Вот листок, вырванный из отцовского Шекспира. Марина попросила ее сделать этот набросок сразу после того, как отец умер. Он лежит замороженный, исхудавший до костей, волосы обледенели сосульками.

Марина сказала: «Ты должна рисовать все, Аня. Однажды люди захотят узнать о том, что с нами случилось».

Но Марина ошиблась. Людям пришлось похоронить свои рассказы. Властям угодна приемлемая версия событий, а не правда. И уж точно не правда ленинградцев. Анна зарисовывала Сенной рынок с его жуткими торговцами мясом, о происхождении которого лучше было не думать. Она нарисовала портрет мужчины, укравшего у нее санки с дровами, добытыми с таким трудом, и лицо Зины, когда она пришла к ним в квартиру с мертвым младенцем на руках. На самом дне потайного отделения лежат рисунки большого формата: их квартира, и в ней бесформенные, неопределенного пола фигуры тесно жмутся вплотную к растопленной буржуйке; комната отца, теперь Колина, где лежат отец с Мариной, оба мертвые. Иней, густой, как мех, покрывает их полностью. Анна рисовала с такой одержимостью, словно только рисование и могло помочь ей остаться в живых. Вот Марина, снова живая, тщательно сдирает верхний, раскрашенный слой Колиного игрушечного замка, сделанного из папье-маше. Мучной клейстер, скрепляющий слои газеты, очень питателен. Это папье-маше они сварят и съедят.

Она до сих пор представляет, как укачивает маленького Колю в промозглой темноте полуночной квартиры. Он такой худенький, что она может пересчитать все его ребрышки. Он уткнулся личиком ей в шею, причмокивая губами во сне. Она носит его на руках всю ночь, потому что боится, что без ее тепла он замерзнет и умрет.

Почему мы считаем, что настоящее сильнее прошлого? Между ними нет никакой границы. Прошлое живо и ждет своего часа. И она, и Андрей отвернулись от него, потому что у них не было выбора, но оно только приобрело над ними большую власть. Какая-то ее часть никогда не покидала той промерзшей комнаты.

Она переворачивает страницы. Теперь на рисунках листья одуванчиков, ряды капустных кочанов, тугих и плотных. Вот снова Коля: ложкой ест овсянку из миски и застенчиво улыбается. Другой рукой он прикрывает тарелку, но старается есть «красиво». Они больше не голодают. Вот бригада женщин, метущих улицу. Она слышит, как метлы скребут асфальт, и чувствует, как горят мозоли на ладонях. Все эти наброски сделаны наспех, часто по памяти. Но правду говорят: чем больше рисуешь, тем лучше у тебя получается.

Сейчас она не решается даже начать. Чувство настоятельной необходимости ушло, и ей снова стало очевидно, насколько несовершенна и слаба ее техника. Иногда она завидует Коле, который готов часами сидеть за инструментом, импровизируя, балуясь, играя в шутку и всерьез.

Да и кто сейчас захочет смотреть на ее рисунки? В какой-то момент она думала отдать их для блокадной выставки, но теперь рада, что этого не сделала. Выставка была опечатана властями, как будто превратилась в место преступления. Экспонаты где-то рассеялись. Ее рисунки тоже пропали бы, а то и вовсе были бы уничтожены. Тому, что на них запечатлено, не предназначено было остаться в народной памяти.

В конце концов, почему Ленинград рассчитывал на особое отношение?

За это он и был наказан.

«Если бы мои рисунки уничтожили, продолжали бы они где-то существовать просто потому, что были нарисованы?» У Анны нет ответа на этот вопрос.

На дне лежит альбом с ее самыми последними работами. Среди них зарисовка Пискаревского кладбища. Заросшие травой братские могилы покрывают собой огромное, неухоженное пространство. Высоко в летнем небе над ним плывут безразличные облака. Крошечные людские фигуры маячат на границах рисунка. Говорят, когда-нибудь кладбище облагородят, построят настоящий мемориал в память всех умерших.

Но Анна считает, что вопрос не стоит так: помнить или забыть. Прошлое живо. И оно берет свое.

7

Андрей снимает трубку.

— Это Бродская, — говорит голос на том конце. — Я получила результаты биопсии Волкова.

Он молчит, ждет.

— Вы сможете подойти?

— Конечно.

Как гальванизированный труп, рывком, он поднимается, выходит из кабинета, шагает по коридору, размахивая в такт руками, всем своим видом показывая, что торопится на встречу. Бродская у себя за столом. Перед ней раскрытая папка с результатами патологического исследования. Как только за ним закрывается дверь, она тихо говорит: «Все как мы и думали. Проксимально расположенное остеогенное новообразование большеберцовой кости, и поражение уже распространилось на прилежащие мягкие ткани. Ампутация конечности выше колена — единственный выход. Рентген показал, что на данном этапе метастазов в легких нет».

— Ясно.

Она подталкивает к нему папку. Он быстро просматривает заключение, зная, что ему эти подробности не скажут столько, сколько ей.

— Нет ни малейшего шанса спасти конечность?

Она отрицательно качает головой.

— Я понял.

«Значит, когда начнутся подготовительные тренировки к новому сезону, нога уже не будет болеть?» — «Я на это надеюсь. Нам всем бы этого хотелось»…

— Спасибо, Рива Григорьевна. Если вы не возражаете, я бы пока забрал результаты биопсии, чтобы иметь их при себе, когда буду говорить с родителями ребенка.

— Задача не из легких, — говорит Бродская.

— Это всегда нелегко.

«Лучше придерживаться фантазии, что этот ребенок ничем не отличается от других и его случай — простая история о страдании, скорби и возможном выздоровлении».

— Чем скорее сделаем операцию, — говорит Бродская, — тем лучше для него. Как вам известно, это агрессивная опухоль. Я предпочла бы подготовить мальчика и прооперировать завтра.

— Да, я понимаю. Я позвоню вам, как только поговорю с родителями.

— Но это же неправильно! — внезапно восклицает Бродская. — Эту информацию должна сообщить им я, напрямую — как хирург, который проводил биопсию…

Он смотрит на нее и гадает, неужели она действительно раздосадована. Она не производит впечатления человека, часто демонстрирующего профессиональное самолюбие. Да и кто станет настаивать на соблюдении протокола в подобной ситуации, где призом является сообщить человеку вроде Волкова, что его сыну нужно ампутировать ногу?

— Я вас понимаю, — говорит Андрей.

— Лично вас я ни в чем не виню, пожалуйста, только не подумайте. Я знаю, что ответственность лежит не на вас. Но меня это беспокоит. Мы разрабатываем наши процедуры не случайно. Они призваны защищать нас, так же как и пациента.

«В этом случае ничто не сможет нас защитить», — думает Андрей. С некоторыми из коллег он даже рискнул бы произнести это вслух, но Бродскую он не настолько хорошо знает.

— Вы обсуждали это с администрацией?

— Конечно. Но как только я затронула этот вопрос, мне сразу ясно дали понять, что Волков с ними уже поговорил. Нам следует идти на любые уступки. Как вам известно, они согласились с вашим участием в деле, хотя это противоречит всем правилам.

— Ясно.

— Андрей Михайлович, послушайте моего совета: постарайтесь минимизировать свое участие. Случай сложный. Послеоперационный уход и реабилитация занимают много времени и не всегда удовлетворительны. Очень высок риск осложнений, не говоря уже о риске метастазов. Возможно, процесс микрометастазирования уже начался. Сейчас мы ничего не можем сказать. Исход лечения может быть далек от положительного.

— Возможно, у меня нет этого выбора.

— Возможно. Но пациенту потребуется высококвалифицированный уход, физиотерапия, протезирование. Очень важно, чтобы все, кто непосредственно занят его лечением, могли напрямую общаться с семьей. — Она ненадолго умолкает. — Вы не должны отвечать за все в одиночку. Пожалуйста, сообщите родителям, что, если они захотят обсудить результаты биопсии со мной, я буду рада это сделать.

Он смотрит на нее и кивает, надеясь, что она поймет, как глубоко он ее уважает. Ею движет не одно лишь профессиональное самолюбие — тут надо иметь смелость.

Лицо Бродской чуть заметно смягчается.


Ребенок спит. Сиделка рядом с его кроватью взглядывает на Андрея, когда он приоткрывает дверь, и прикладывает палец к губам. Андрей кивает.

— Его мать сейчас в больнице?

— Могу я спросить, кто вы такой? — интересуется сиделка резким тоном, который поразительно слышать от больничного персонала. Андрей ее не узнает.