Изменник — страница 65 из 68

Вася никак не может напиться. Язык у него потрескался и распух.

— Что там происходит? — бормочет Костя.

— Не знаю. Думаю, просто стоянка. Мы на станции.

— Ты что-нибудь видишь?

— Платформу. Сарай. Несколько берез.

Ему показалось настоящим чудом, что они с Костей снова встретились в «хлебном фургоне», который отвез их на железнодорожный вокзал. Косте дали двадцать пять лет.

— Тебе дали всего десятку! Везучий ты, сволочь! Я думал, они перестали раздавать десятки. Все остальные получили половинки и четвертинки.

«Половинка» означала пятьдесят лет, а «четвертинка» — двадцать пять. Для чего приговаривать человека к пятидесяти годам, если понятно, что он столько не проживет? «По той же самой причине, — предположил Андрей, — по которой они совершают все свои действия».

Когда заключенных высадили на вокзале — в специальном закрытом от посторонних глаз месте, — он увидел, как бледен Костя: мертвенной бледностью человека, месяцами не видевшего дневного света. Все мужчины моргали от зимнего солнца, пока надзиратели строили и распихивали их по вагонам. «Авитаминоз вдобавок к недостатку дневного освещения», — подумал Андрей. Каким сбродом они выглядят! Если бы он встретил самого себя идущим по улице в таком виде, то, вероятнее всего, перешел бы на другую сторону.

— Держись рядом, — сказал ему Костя, — чтобы попасть в один вагон. Хорошо, когда на борту есть свой доктор.

Как только они очутились в своем вагоне — теплушке для перевозки скота, с приколоченными в несколько рядов до самого потолка нарами, — Костя сразу принялся командовать. Никаких споров о том, кого назначить главным, не возникло. Им нужен был человек, который выступал бы от лица всех, знал их права и в то же время не вступал в конфронтацию с надзирателями. В вагоне было ужасно холодно.

— Нужно растопить печку, — сказал Костя, но охранников не было видно. Андрей расправил одеяло и завернулся в него. Он пока поспит. Холод не донимал его так, как других: видимо, сказывалось, что он вырос в Сибири. К тому же у него был ватник. Он заключил сделку с одним из охранников, когда ему вынесли приговор, потому что понял, что от его зимнего пальто на «исправительных работах» будет мало проку. Пальто было хорошим. Анна несколько месяцев откладывала часть зарплаты, а потом устроила ему сюрприз. Но ватник был намного толще и почти совсем не ношенный. До тех пор, пока ему удастся сберечь свои вещи, с ним все будет хорошо. Ему нужны ватные штаны, но бог знает, откуда их взять. Может, в лагере выдадут что-то вроде рабочей одежды.

Металлический звон раздается от хвоста до головы поезда.

— А может, уже все. Может, приехали, — с тревогой говорит один из мужчин.

Старый Вася громко стонет.

— Да хоть бы ты, сволочь, заткнулся! Навоет ведь охранников, — злобно шипит кто-то.

Помимо дизентерии, у Васи еще и цинга. Все его тело покрыто петехиальными кровоизлияниями. Еще у нескольких человек тоже кровоточат десны, но состояние Васи хуже всех, возможно, из-за того, что его организм больше не может усваивать питательные вещества из похлебки. А пересаливают ее еще сильнее, чем лубянскую баланду.

— Они что думают, мы животные? — с отвращением говорит один из заключенных, пока им разливают похлебку по мискам.

«Скорее всего», — думает Андрей. Если ты обращаешься с человеком как со скотом, наверное, веришь, что он и есть скот. Он уже выучил, что надзиратели ненавидят, когда ты смотришь им прямо в глаза. Это может привести к побоям.

Когда поезд стоит на станции, в вагонах должна быть абсолютная тишина. Смысл этого, видимо, состоит в том, чтобы не тревожить гражданское население: кто-то ведь может услышать голоса, доносящиеся из вагонов для перевозки скота. Но холод такой, что Вася не может сдержать стонов.

— Да кто-нибудь, заткните же этого мудака!

Снаружи светит луна. Андрей как можно плотнее прижимается лицом к щели в обшивке вагона и носом втягивает воздух. Этот запах терзает его. Он так близок, настолько знаком. Он вдыхает еще глубже, и внезапно запах почти достигает той части его мозга, где хранится воспоминание о нем.

Оттуда, где лежит Вася, доносится высокий скрежещущий хрип, потом затихает. Примерно через полминуты он повторяется снова, на этот раз громче и мучительней.

— Ох, да ядрен…

— Он умирает, — говорит Андрей. — Дайте мне пробраться к нему.

Он не может ничего сделать. Старый Вася лежит на спине, заострившимся носом указывая на потолок вагона. Рот его раззявлен, как пещера. Из него несет разложением, будто он уже начал гнить изнутри. Андрей берет его кисть. Пульс то едва трепещет, то вдруг всплескивает. Васины брюки пропитаны жидким дерьмом. В таком положении он пребывает уже пару дней, поскольку у него не осталось сил добираться до параши. Скрежещущий звук повторяется вновь, взбирается до высокой ноты, и замирает.

Андрей берет его за руку. Он ничего не может поделать. Рука влажная и уже холодная. Звуки агонии продолжатся еще какое-то время, а затем прекратятся.

Наутро, когда охранники выволокли труп старого Васи из вагона, Костя настоял на том, чтобы они принесли ведро воды с хлоркой и заключенные смогли бы вымыть полы.

— Среди нас есть врач, он говорит, что очень высок риск распространения инфекции. Мы все можем свалиться с той же болезнью.

Слово «инфекция» подействовало. Андрей видит, как они бросаются исполнять порученное. Еще они до ужаса боятся завшиветь. «Вы все подвергнетесь санобработке, когда прибудете в место назначения», — заявляет один из них, точно эта процедура явится долгожданной наградой. «Это надо запомнить», — думает Андрей. Они боятся эпидемии тифа, потому что болезнь не станет разбираться, кто охранник, а кто заключенный.

— Так, и кто из вас врач? — спрашивает пожилой надзиратель, которого все зовут Стариком — он ответственный за их вагон.

— Я, — говорит Андрей.

Охранник глазами отыскивает его в полумраке и оценивающе меряет взглядом.

— Как фамилия? — спрашивает он.

— Алексеев, Андрей Михайлович.

— Хорошо.

Охранник обводит взглядом остальных. В наши дни приходится быть начеку. Это не те зэки, что были в тридцатые. Большинство этих мужчин — ветераны войны, и они знают, как постоять за себя. Приходится вести себя соответственно.

— Хорошо, — говорит он еще раз. — Полная дезинфекция будет проведена на следующей остановке. Малейший шум, и вы обнаружите себя в карцере.

И в этот момент Андрей вспоминает, что за запах наполнял его ноздри прошлой ночью, когда он прижимался носом к щели, в которую вливался ледяной воздух. Он казался еще свежее в сравнении с затхлым запахом теплушки. Мозг его ожил, припоминая и узнавая. Это был запах тайги. Холодный, вольный воздух дома.

26

— Убедись, что она как следует захватила грудь. Вот так. Не позволяй ей жевать сосок.

Анна гладит девочку по голове. Головка горячая и хрупкая, как яйцо, из которого вот-вот проклюнется цыпленок. Малышка смотрит на нее и яростно сосет, недоверчиво, будто боится, что ей больше никогда в жизни не дадут молока.

Они так и зовут ее «малышкой», потому что все еще не придумали имени, хотя ей уже восемь дней. Она родилась в конце февраля, немного раньше, чем ожидали и Галина и Анна. Но им уже кажется, что она была с ними всегда.

— Может быть, Наташа, как думаешь? — спрашивает она у Гали, которая полощет в раковине подгузники.

— Мне лично не нравится. В школе была противная девочка, которая все время дергала меня за волосы, — ее звали Наташей.

— Это так трудно, правда? Столько имен вызывают какие-то ассоциации.

— Ты всегда можешь назвать ее Верой, — говорит Галина. Она не оборачивается, но по тому, как она внезапно замерла, Анна понимает, что для нее это важно.

— Не думаю, что смогу, — осторожно говорит Анна. — Я буду вспоминать о маме каждый раз, как стану называть ее по имени.

— Разве ты этого не хотела бы?

— Конечно. Но мне хотелось бы думать о малышке и о маме по отдельности.

Галя кивает и снова погружает руки в раковину.

— Когда вернется Коля, я спрошу у него, может быть, он что-нибудь надумал, — произносит Анна.

Коля встал на рассвете и отправился на их дачу, чтобы и там почистить и отремонтировать водосточные трубы, как он уже сделал у Гали. Ему нужно выходить из дома. Для него все это слишком: запахи молока, крови, детских какашек, замоченные в ведрах пеленки и развешенные сохнуть вокруг плиты детские одежки. Ему лучше на свежем воздухе, одному.

С рождением ребенка все изменилось. Коля стал принадлежать старшему поколению. Он теперь дядя; не Анин ребенок, а брат, и почти совсем взрослый.

— Не беспокойся, Аня, — сказал он ей сегодня утром, когда она лежала, качаясь, как на волнах, измученная, держа малышку на сгибе локтя. — Я позабочусь о тебе, пока Андрей далеко.

Он скучает, и она это знает. Его тянет прочь из дома, протаптывать дорогу в снегу. Ему просто необходимо что-то ремонтировать, что-то мастерить, — усмирять свое беспокойство деятельностью. Он городской мальчик, но пытается стать деревенским парнем, как будто считает, что Ленинград от него отвернулся.

Она не хочет задумываться о Колином будущем, потому что всякий раз, когда начинает о нем думать, в конечном итоге мысленно упирается в глухую стену: «Какое будущее мы ему уготовили?». Теперь это их жизнь. Ему приходится рубить дрова, топить печь, чинить все, что разрушилось за зиму, планировать весенние посадки, выполнять мелкие работы в обмен на яйца и мед. Ей хочется сказать ему, что это не навсегда. Он снова вернется к своей обычной жизни. Он сможет учиться, и когда-нибудь у них опять будет пианино. Но она ничего не говорит. Он не ребенок, чтобы успокаивать его обещаниями. Он не нуждается в ее утешении. Просто надевает ботинки и уходит по своим делам.

Анна гладит малышку по голове. Теперь та сосет хорошо. Прошлой ночью она просыпалась поесть каждые два часа, а Анна то задремывала, то выныривала из сна, чувствуя, как девочка тянет сосок и причмокивает губами. Она маленькая, ей нужно набирать вес. Когда она родилась, не верилось, что это тот самый большой, энергичный ребенок, который пинался у нее в животе. Она оказалась маленьким, скрюченным созданием с прилизанными темными волосиками и длинными паучьими пальчиками. Когда она открыла глаза, они были как кусочки неба, но более синего, чем то, что обычно бывает над Ленинградом. Она плакала, если ее оставляли одну, хотела, чтобы ее крепко прижимали к себе, будто она все еще у Анны в животе. Если протянуть ей палец, цеплялась за него так, будто больше никогда его не выпустит. Даже ступни ее ножек сгибались, когда Анна дотрагивалась до них, и она пыталась хвататься пальчиками ног.