ь забавна, но мне было слишком неловко от того, что он готов над этим смеяться. К чести отца, он на меня не злился и меня не вышучивал. Он посмеялся, но так, что мне тоже стало весело. После чего бросил то, чем занимался, привел меня в «Вулуорт» через дорогу и купил мне новой одежды. Вдруг стало возможно ощущать близость к нему.
С годами бизнес пришел в упадок. Виной тут был не он как таковой, а скорее сама его природа: именно в то время именно в том месте такой бизнес уже не мог выживать. Города распадались, и никому, казалось, не было до этого дела. Что некогда было для моего отца более-менее удовлетворительной деятельностью, превратилось в простую тупорыловку. В последние годы жизни он терпеть не мог ходить на работу.
Вандализм стал настолько серьезной проблемой, что любой ремонт превращался в деморализующий пустой жест. Едва в здании меняли трубы, как их вырывали воры. Постоянно били стекла, выламывали двери, обдирали коридоры, устраивали пожары. В то же время продать недвижимость было невозможно. Эти здания никто не хотел. Единственный способ от них избавиться – бросить, пусть город сам разбирается. Так уходили в песок огромные деньги, работа целой жизни. Под конец, когда отец умер, зданий осталось всего шесть или семь. Распалась целая империя.
Последний раз, когда я был в Джёрзи-Сити (минимум десять лет назад), там все выглядело районом бедствия, будто город разграбили гунны. Серые унылые улицы; повсюду горы мусора; туда-сюда бесцельно шаркают какие-то отщепенцы. Отцовскую контору грабили столько раз, что теперь в ней уже не осталось ничего – лишь серые металлические столы, несколько стульев да три-четыре телефона. Ни пишущей машинки, ни мазка яркого цвета. Даже не рабочее место, а комната в преисподней. Я сел и посмотрел на банк через дорогу. Никто не выходил из него, никто не заходил. Живыми были только две бродячие собаки – они спаривались на ступеньках.
Как ему удавалось собирать волю в кулак и ездить сюда каждый день – выше моего разумения. Сила привычки, а то и чистое упрямство. Это не только угнетало – это было опасно. Несколько раз его грабили на улице, а однажды грабитель пнул его в голову так зверски, что у него навсегда повредился слух. Последние четыре или пять лет жизни в голове у него слабо и постоянно звенело, этот гул не исчезал, даже когда отец спал. Врачи говорили, что с этим ничего поделать нельзя.
В конце он уже не выходил на улицу без разводного ключа в правой руке. Ему было за шестьдесят пять, он больше не желал рисковать.
Две фразы вдруг пришли мне в голову сегодня утром, пока я показывал Дэниэлу, как готовить болтунью.
«И теперь я хочу знать, – сказала вдруг женщина с ужасной силой, – я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…» (Исаак Бабель)[21].
«Дети склонны недооценивать или переоценивать родителей; для любящего сына его отец всегда лучше других отцов, хотя для такого мнения нет никаких объективных данных» (Пруст)[22].
Теперь я понимаю: наверняка я был скверным сыном. Или если не совсем уж скверным, то, по крайней мере, разочаровывал, порождал смятение и печаль. Для него не было смысла в том, что он произвел на свет сына-поэта. Да и не мог он понять, чего ради молодому человеку с двумя степенями Университета Коламбиа по выпуске устраиваться простым матросом на танкер в Мексиканском заливе, а после ни с того ни с сего отправляться в Париж и четыре года перебиваться там с хлеба на воду.
Самая общая характеристика у него для меня была: «Витаешь в облаках», либо же я «не стою ногами на земле». Так или иначе, я ему, должно быть, казался каким-то не очень существенным, будто я пар или человек не совсем от мира сего. В его глазах частью сего мира становишься, только если работаешь. По определению работа – то, что приносит деньги. Если денег она не приносит, это не работа. Стало быть, писательство – не работа, особенно сочинение стихов. В лучшем случае это хобби, приятный способ провести время между тем, что имеет смысл делать. Мой отец считал, что я растрачиваю свои таланты попусту, отказываюсь взрослеть.
Тем не менее какая-то связь между нами оставалась. Мы не были близки, но друг друга не теряли. Созванивались раз в месяц или около того, может, три-четыре раза в год друг друга навещали. Когда выходил мой очередной поэтический сборник, я исправно посылал его отцу, и он всегда звонил поблагодарить. Когда б я ни писал статью для журнала – всегда откладывал экземпляр и непременно отдавал ему при следующей нашей встрече. «Нью-Йорк Ревью оф Букс» ему ничего не говорило, но вот статьи в «Комментари»[23] производили впечатление. Мне кажется, он ощущал, что если меня печатают евреи, то в моей писанине, вероятно, что-то есть.
Как-то раз – я еще жил в Париже – он написал мне, что сходил в публичную библиотеку и почитал кое-какие мои стихи, напечатанные в последнем номере журнала «Поэтри». Я представил его себе в большом пустом зале, рано поутру перед работой: сидит за таким длинным столом, не сняв пальто, сгорбившись над словами, которые ему, должно быть, кажутся непостижимыми.
Я попробовал удержать в уме этот образ вместе со всеми остальными, которые не хотели забываться.
Буйный, совершенно загадочный дух противоречия. Теперь я понимаю, что всякий факт отменяется следующим, каждая мысль порождает равную и противоположную. Невозможно ничего сказать без оговорки: хорош он был или плох; такой – или сякой. Все будет правдой. Временами у меня такое чувство, будто я пишу о трех или четырех разных людях, каждый наособицу, каждый противоречит остальным. Фрагменты. Или казус как разновидность знания.
Да.
Случайная вспышка щедрости. В те редкие разы, когда мир не угрожал ему, побуждением к жизни у него, казалось, была доброта. «Пусть добрый Боженька тебя всегда Благословляет».
Ему всегда звонили друзья, оказавшиеся в беде. Где-то посреди ночи машина заглохла, и мой отец вытаскивал себя из постели и ехал на выручку. В неких смыслах другим легко было им пользоваться. Он отказывался на что-либо жаловаться.
Терпение, граничившее со сверхъестественным. Я знал лишь одного человека – его, – кто мог учить кого-то водить машину и при этом не злился и не психовал. Тебя могло вести прямо в фонарный столб, а он все равно не нервничал.
Непроницаемый. А из-за этого временами почти безмятежный.
Еще смолоду он всегда особо участвовал в судьбе своего старшего племянника – единственного ребенка его единственной сестры. У тетки моей жизнь не сложилась – череда трудных браков, а сын ее испытывал все это на себе: его отправляли в военные училища, дома у него никогда толком не было. Я думаю, из одной лишь доброты и чувства долга мой отец взял мальчика под крыло. Нянчился с ним – постоянно поощрял, наставлял на путь истинный. Затем помог ему в бизнесе, и стоило возникнуть какой-нибудь неурядице – всегда готов был выслушать и посоветовать. Даже когда мой двоюродный брат женился, отец продолжал деятельно интересоваться его судьбой, в какой-то момент даже больше чем на год поселил их у себя в доме, истово дарил подарки своим четверым внучатым племянникам и племянницам на дни рождения и часто ужинал у них.
Этого моего двоюродного смерть отца потрясла больше, чем кого-либо из прочих моих родственников. На семейном сборе после похорон он три или четыре раза подходил ко мне и говорил:
– Я на него случайно наткнулся на днях. В пятницу мы должны были вместе ужинать.
Одними и теми же словами, каждый раз. Словно он уже не понимал, что говорит.
Мне казалось, что мы с ним поменялись ролями: это он – скорбящий сын, а я – сочувствующий племянник. Мне хотелось обнять его и сказать, каким хорошим человеком был его отец. В конце концов, это он – настоящий сын, такой, каким так и не стал я.
Последние две недели у меня в голове эхом отзываются такие строки из Мориса Бланшо: «Поймите одно: я не рассказал ничего невероятного или даже просто удивительного. Невероятное начинается там, где я кончаю рассказ. Но говорить об этом не в моей власти»[24].
Начать со смерти. Выбраться обратно к жизни, а затем наконец вернуться к смерти.
Либо: тщетность попыток говорить что-либо о ком-либо.
В 1972 году он приехал навестить меня в Париже. Единственный раз, когда он вообще выехал в Европу.
В то время я жил в миниатюрной комнатке горничной на шестом этаже, где едва помещались кровать, столик, стул и раковина. Окна и балкончик смотрели в лицо каменным ангелам, торчавшим из Сен-Жермен-л’Осеруа: слева от меня Лувр, справа Ле-Аль, а Монмартр в отдалении впереди. Я очень любил эту комнатку, здесь были написаны многие стихи, что затем появились в моей первой книге.
Отец не собирался тут задерживаться – это вообще едва ли назовешь отпуском: четыре дня в Лондоне, три дня в Париже, затем опять домой. Но мне нравилась мысль, что я его увижу, и я намеревался хорошенько его развлечь.
Однако случились две вещи, от которых это стало невозможно. Меня скосил грипп; и через день после его приезда мне следовало вылетать в Мексику – работать литературным негром.
Все утро я прождал его в вестибюле туристской гостиницы, где он забронировал себе номер, весь в испарине от сильного жара, едва не бредя от слабости. Когда он не появился в назначенное время, я задержался еще на час или два, но наконец сдался и вернулся к себе, где тут же рухнул на кровать.
Днем он пришел сам, постучался ко мне, разбудил – спал я крепко. Встреча – как прямиком из Достоевского: буржуазный отец навещает сына в заграничном городе и обнаруживает начинающего поэта в одиночестве, на чердаке, его снедает лихорадка. Увиденное его шокировало, он негодовал, что в таких комнатах вообще люди живут, – и тут же взялся действовать: заставил меня надеть куртку, притащил в местную поликлинику, после чего купил таблетки, которые мне прописали. После не разрешил мне ночевать в моей комнате. Спорить с ним я был не в состоянии, поэтому согласился на его отель.