[737]. Казни священников были чудовищны: их сажали на кол, распинали, топили, закапывали живыми в землю. За десять лет, примерно, с 1918 г. было уничтожено около сорока тысяч священников. Задача большевиков, которую они не скрывали, была уничтожить веру в Бога, а для этого, как важный элемент этого действа, уничтожить храмы и священнослужителей. В результате они добились очень многого. Патриарх Тихон практически был забыт, хотя это был первый после Синода русский патриарх, показавший возможность и пример стойкости русскому духовному сословию, осудивший большевистский террор: «Зажигаются страсти. Вспыхивают мятежи. Создаются новые и новые лагеря»[738]. Последние годы жизни патриарх провел в чекистской тюрьме. Сервильность русского православного клира, затравленного до ужаса, увеличилась в разы, думали в основном о выживании, а не о Боге.
Россия, так или иначе, вписана в парадигму христианской цивилизации и вне христианства, пусть секуляризованного, развиваться цивилизованно не может. Сегодня молодым людям трудно это представить, но Библия в советское время была абсолютно недоступна для чтения, если не хранилась в семейной библиотеке. Но был еще ход, этим ходом я как раз и прошел. Для меня учителями христианства стали русские писатели. Священникам я не доверял, зная их сервильность сталинского периода. Пока в конце семидесятых не познакомился с отцом Александром Менем, человеком абсолютно свободным, интеллектуалом, при этом православным священником. Познакомился я с ним у нашего общего приятеля Льва Турчинского, собравшего самую полную библиотеку русской поэзии начала века.
Владимир Кантор, о. Александр Мень, Лев Турчинский
И тогда, к своему стыду, я впервые услышал о катакомбной церкви, независимой, существовавшей вопреки всем советским жестокостям, ее-то воспитанником и оказался отец Александр. Мы как-то сдвинулись на край стола и проговорили несколько часов. Причем я услышал и его рассказ о юности, о том, что все свои последующие идеи он в семнадцать лет записал в школьную тетрадку.
Тут надо добавить, что (и это естественно, поскольку я лично знал отца Александра) общие рассуждение с необходимостью будут перебиваться личными воспоминаниями.
Надо сказать, эта школьная тетрадка, где, по словам отца Александра, он записал свои основные идеи, а потом всю жизнь просто их развертывал, запала мне в сознание. Он был ровно на десять лет старше меня. А когда тебе тридцать с небольшим, то человек старше на десять лет, особенно уважаемый, воспринимается как тот, кого хочется слушать, и информацию впитывать и переваривать. Я тут же задумался, а есть ли у меня такая тетрадка, где были бы записаны основные идеи моей будущей деятельности? Да были тетрадки с неоконченными повестями и рассказами, мне казалось тогда, что я нашел свое понимание того, как я должен писать, даже термин где-то вычитал и пытался к себе применить, – «субъективная эпопея». То, что я хотел писать. Но отец Александр в голове ворочал почти мирозданием, я же в тот момент считал, что это дело давно прошедших лет, когда жили Соловьёв, Бердяев, Франк, Федотов.
С дочерью Франка мне к тому времени посчастливилось пообщаться, она даже подарила мне первый мюнхенский сборник о нем 1954 г.
Но все это было тогда, все эти попытки философически противопоставить христианство тоталитаризму, а тут вдруг твой современник спокойно рассуждает на таком же уровне, а главное, всерьез, как над делом своей жизни, а не по-студенчески, по-аспирантски.
Не просто пересказывает чьи-то взгляды, а пытается понять структуру мысли своих предшественников и идти дальше. Это поражало, и это придавало энергии самостоятельности. Среди прочего я отцу Александру благодарен за это, за то, что разбудил желание самому, по-своему смотреть на мир, перестать быть духовно маленьким. Это был важный для меня вечер. При этом мы сидели за столом у Льва Турчинского на Сходне, выпивали, закусывали. Лев даже нас сфотографировал – так мы увлеклись беседой.
Владимир Кантор и о. Александр Мень
Но вот что поразительно. Отец Александр был из еврейской семьи, ставшей истинно христианской, то есть это культурный факт, о котором писал Владимир Соловьёв, как о важном моменте в развитии христианства. Но, значит, были смелые, раз ушли в катакомбную церковь. Эта смелость была и в отце Александре, так мне казалось.
Мой покойный друг Володя Кормер в романе «Наследство» описал отца Ивана, служителя катакомбной церкви. Роман этот он раздал нескольким друзьям на случай обыска, чтобы хоть у кого-нибудь этот текст сохранился. С 1975 г. рукопись романа несколько лет лежала у меня дома. В романе, кстати, один из персонажей, отец Владимир, у которого в его маленьком домике при церкви в Новой Деревне висел портрет Владимира Соловьёва, был списан с отца Александра. Уже позже, попав в этот домик, я оценил писательскую точность и зоркость Кормера. Приведу его описание, чтобы не повторять уже написанного: «На столе стояла пишущая машинка, накрытая вышитой салфеткой, полка с книгами (были видны несколько роскошно переплетенных красных томов “Добротолюбия”), проигрыватель, маленький приемник, какие-то бронзовые вещицы, подсвечник, череп, в середине на полке выделялась голова Данте из черного металла или тонированного гипса. На этой же стене, над столом и вокруг, висели большое резное распятие, фотографии и картины в рамочках: два или три портрета Владимира Соловьёва, репродукция с картины Нестерова “Философы”, изображающая Сергия Булгакова еще в пиджаке и плаще и Флоренского в рясе, а также бесчисленные портреты каких-то неизвестных седобородых монахов, старух монахинь и священников. По левую руку от стола в торцовой стене пристройки было окно, задернутое легкими шторками с современным веселеньким абстрактным геометрическим рисунком, и дальше в углу – киот и складной аналой с большою Библией, заложенной широкими лентами. Иконы, в основном старые, без окладов, развешены были также и над окном, и на другой стене, слева, возле стеллажа с книгами. Уставленные ровно, корешок к корешку, книги выдавали библиофильские наклонности хозяина». В те ранние (для меня) годы я знакомился и с отцом Александром, и с героями катакомбной церкви сквозь призму литературы. В романе был описан герой катакомбной церкви отец Иван. К тому моменту я вроде бы уже выбирался из марксистско-советской парадигмы, опять же с помощью литературы – Достоевского. Но увидеть въявь существующих людей из другого мира, я бы даже сказал, другого измерения, не живущих по нормам советского общества, в силу этого казавшихся совершенно свободными, придавало некую бинокулярность взгляду на мир.
История отца Александра, да и вообще история, всегда ухитрялась подминать массу, волочь ее за собой, но всегда были люди, шедшие наперекор потоку, наперекор мейнстриму, и поразительно, что именно они-то и остались в истории. Поразительно, что евреи почти всегда оказывались на острие этих процессов, при всех своих комплексах. Они были среди большевиков, но именно они сумели наиболее полно выразить неприятие нового мира. Достаточно вспомнить Мандельштама.
Как справедливо написал Ив Амман, у крестившихся в XIX в. евреев, очевидно, был комплекс, что они примыкают к определяющему жизнь большинству. Хотя Владимира Соловьёва очень радовало это обращение евреев в христианство. Но в годы советского террора это соображение не могло действовать, тем более что речь шла о гонимой, «катакомбной» церкви. После падения советской власти и крушения идеологии власть судорожно начала искать новую, или хотя бы эрзац-идеологию. Поначалу на эту роль предложило себя евразийство. Но оно годилось для элиты, для широких слоев народа евразийство выглядело невнятицей. И тогда вернулись к привычному – к православию. Но это место, если говорить о свободном и новом православном взгляде на мир, было занято. Был отец Александр Мень, окружающие его церковные слои, идеология катакомбной церкви. Казалось бы, власти было на кого опереться. Но в России во все времена власть не любила мыслящих независимо людей, предпочитая холуев. Если уж даже в политике царь сдал нужного государству Столыпина, то что говорить о духовной жизни. Помню, как в патриотических листках конца 1980-х, когда православие уже принималось властью как замена коммунистической идеологии, звучало раздражение, что отец Александр Мень не имеет права быть православным священником, поскольку он – еврей. Все это напоминало нацистскую идею о борьбе арийского Христа с иудейским Моисеем. Но нацисты преследовали тем не менее и евреев и христиан, достаточно взглянуть на списки уничтоженных священников в нацистских лагерях. Поэтому справедливо написал еще в годы нацистских гонений Семен Франк: «Мы с Ним, как вечно гонимым…» Идея арийского Христа в послевоенной Германии стала смотреться как варварство. Более того, после крушения нацизма встал вполне теологический вопрос, а можно ли верить в Бога, который допустил Бухенвальд и Аушвиц? Эта мысль пронизала не только теологов, а всех немецких интеллектуалов. Приведу только одну цитату из пьесы гениального юноши Вольфганга Борхерта, умершего в 1947 г. (отцу Александру 12 лет). В радиопьесе «Draußen vor der Tür» один из персонажей, сам Господь Бог, говорит о себе: «Ich bin der Gott, an den keiner mehr glaubt. Und ich kann es nicht ändern».
В Советском Союзе, или, сужая пространство, в Советской России, с верой в христианского Бога обстояло еще хуже. Бог был просто запрещен, поэтому во всех несчастьях и бедах истории Его даже не винили, поскольку для большинства Его просто не было. В Германии после войны появилась свобода, и вернулось представление о теодицее. В России не было свободы ни до, ни после войны, а те просветы свободы, которые возникали время от времени (скажем, хрущёвская оттепель), не давали времени, чтобы даже мыслящие люди могли подняться до того духовного уровня, с которого начинается не бытовое, а духовное христианство. Да и бытовое православие было у стариков только, да к тому же из простонародья. Моя бабушка, мать моей мамы, всю жизнь проработала сельской учительницей, потом жила на окраине Москвы. Я проводил у нее недели, и отчетливо помню постоянно горевшую лампадку в углу над ее постелью.