Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте — страница 86 из 109

В рецензии нет смысла приводить дальнейшие выдержки из этого текста, он обширен, интересен и занимает примерно двадцать процентов от общего текста романа. Достаточно сказать, и это будет понятно русскому читателю, что многие мысли из него напоминают мрачные и жестокие инвективы Чаадаева из его знаменитого «философического письма», опубликованного в 1836 г. И не случайна историческая параллель: император Николай объявляет Чаадаева сумасшедшим. Однако письмо Чаадаева опубликовано, поэтому его объявляют безумным тоже публично, «меморандум» фон Бока Александр получил лично, как рыцарь от рыцаря, и делает своего конфидента секретным безумцем. Что-то, а карать самодержавие умело.

Но это – сюжетное и историческое сообщение о поступке фон Бока. Существует же еще и поэтическая, нравственная проблема. Как расценить с точки зрения обычного, нормального, здравого подданного Российской империи поступок Тимотеуса фон Бока? Ведь он думал то, о чем лучше было не думать, и более того, он не только говорил то, что думал, он это записал, а записав, отправил императору. И самое интересное, что Якоб Меттик, переписывая его слова, понимает в какой-то момент, что все это он и сам слышал и думал, но не дал себе воли додумать до конца – все равно бессмысленно, ничего не исправишь, только себе повредишь. Как же определить поступок его зятя, сказавшего императору в лицо, что он думает о нем и его государстве? И вот после каждой выписки из «меморандума» он записывает свои впечатления, пока, после очередных страниц, не приходит к следующему заключению, парадоксально совпадающему с императорским: «Господи, невозможно считать человека в здравом уме, если он пишет императору, что все его министры развратники и негодяи… Хорошо, пусть все это как угодно обосновано, но чтобы об этом объявлять гласно, чтобы в написанном виде швырнуть в лицо императору, для этого действительно нужно быть безумным». Заметим, что пишет этот человек, не осуждающий Тимо, а уважающий и где-то даже втайне от самого себя обожающий его. И тем не менее человек, осмелившийся реализовать себя и высказать то, что его мучило, пренебрегший бытом ради бытия, а точнее сказать, жизнью ради жития, кажется и вправду безумцем. Зачем ему это было надо? Казалось бы, мог и промолчать.

Но – не мог. Как не мог усидеть дома Дон Кихот, хотя никто его об этом не просил. Вот здесь и проходит грань между так называемыми «типическими представителями своего времени» и людьми, прорывающими историю. Вспомним, что декабриста Лунина именовали Дон Кихотом, что выступление Чаадаева среди общих восторженных похвал и вправду было расценено как безумное, наконец, единственный трагический литературный герой тех лет Чацкий тоже объявляется обществом безумным за то, что бежит от сонного существования и говорит об этом вслух. Характерно замечание И.А. Гончарова, что «Чацкий как личность несравненно выше и умнее Онегина и лермонтовского Печорина. Он искренний и горячий деятель, а те – паразиты, изумительно начертанные великими талантами, как болезненные порождения отжившего века. Ими заканчивается их время, а Чацкий начинает новый век – и в этом все его значение и весь “ум”».

Писать о таких людях трудно, почти невозможно. Либо образ должен нести автобиографические черты, не внешние, а психологического настроя, душевной устремленности (Чацкий – Грибоедов), либо быть подлинной автобиографией (протопоп Аввакум), либо необходимо значительное временное расстояние, чтобы можно было осмыслить явление такого человека и понять его хотя бы в контексте исторического романа. В этом смысле для всех этих деятелей неким идеальным прообразом является уже поминавшийся нами Дон Кихот. Высокое безумие ламанчского рыцаря как бы осеняет безумие лифляндского дворянина.

Для здравого ума Якоба Меттика ясно во всяком случае, что жизнь в Российской империи немыслима для Тимо. Более того, сам Тимо начинает сомневаться в своем душевном здоровье и соглашается бежать за границу. Все готово, утром они должны быть на корабле, но в последний момент Тимо остается, совершая последний свой безумный поступок. Он вдруг понимает, что бежать – значит изменить себе, всей своей жизни, потому что его жизнь стала явлением некоего надличностного существования, и не ему теперь устраивать свою личную жизнь. Немыслим Рыцарь Печального Образа, занимавшийся своим жизнеустройством. И Тимо понимает, что богатство было бы его поражением в поединке с самодержавием. Ему достаточно просто жить здесь, не изменяя себе и не прося прощения и помилования, быть, как он сам говорит, «железным гвоздем в теле империи», чтобы император уже не мог чувствовать себя победителем.

И вот жизнь продолжается, идут годы, Якоб отделяется от сестры с зятем, женится, заводит свою семью. Надо заметить, что в рецензии мы выделили только ту линию в дневнике Якоба Меттика, которая связана с описанием главного героя, однако значительная часть, едва ли не треть романа – это, так сказать, собственная жизнь Якоба, его воспоминания о детстве, отношения с женщинами, размышления и т. п., написанные романтически весьма увлекательно. И тут хочется указать на достаточно тонкую художественную деталь: стоило Якобу удалиться в сторону от жизни Тимо, как и его собственная жизнь потеряла наполненность, ему стало не о чем писать.

Только о себе ему рассказывать стало неинтересно. Это очень характерно, потому что, – как мы знаем и из истории культуры, да и из личного порой опыта, – люди, живущие внеличностным интересом, создают вокруг себя как бы некое электрическое поле, которое наполняет энергией и окружающих их людей, в каком-то смысле придает значимость и наполненность и их жизни. Дальнейшие событие описаны скупо: уход сына Тимо Георга, который делает военную карьеру, пытаясь совместить любовь к отцу, о прошлом которого и об идеях он ничего не желает знать, с любовью к императору, попытки Тимо писать дальше, шифруя свою рукопись под бред безумного; наконец, его нелепая смерть в апреле 1836 г. – по официальной версии, от несчастного случая при обращении с оружием.

Но автор строит свой рассказ так, что читатель не исключает ни варианта самоубийства, ни варианта убийства Тимо полицейским наушником, бывшим управляющим Ламингом, застигнутым героем в тот момент, когда он рылся в его бумагах. Последние размышления Якоба проникнуты меланхолией и тоской, ведь ни одна из идей Тимо не воплотилась в жизнь, да и сам он как будто бы забыт всеми. Однако всем своим романом писатель оспаривает эту точку зрения.

Пусть не удалось Тимо воплотить на деле, в жизни свои идеалы, но его нравственный подвиг остался, как говорят поэты, в памяти, в искусстве, став одним из моментов духовного развития многих людей в их поисках правды и справедливости, умении хранить чувство своего человеческого достоинства, быть верными себе. Быть может, есть в романе элемент идеализации реального Тимотеуса фон Бока, однако не надо забывать, что перед нами поэтическая судьба, а не только историческая, да и сам взгляд персонажа, ведущего дневник и смотрящего на Тимо немного снизу, делает момент идеализации художественно естественным.

Фрейд versus Достоевский

Известно, что Фрейд читал и перечитывал Достоевского, называл его роман «Братья Карамазовы» величайшим произведением мировой литературы.


Зигмунд Фрейд


Место Достоевского, по его мнению, рядом с Шекспиром. Но был особый акцент в его отношении к Достоевскому. Через Достоевского западноевропейские мыслители рубежа веков пытались понять Россию. Россия казалась страной-загадкой, она явно вышла на авансцену истории, ее художники встали на уровень высших достижений мировой культуры, а еще недавно стоял вопрос, считать ли московитов христианами и европейцами. И проблема рубежа веков заключалась в следующем: возвращается ли в Европу европейская страна или в дверь стучится грубый варвар? К тому же – в силу незнания – «Россия воспринималась как Другой, и на это великое и неизвестное духовное пространство можно было спроецировать многое, и прежде всего надежды. Для раннего Фрейда, сосредоточенного на познании тайн не осознающего себя человеческого бытия, это были более всего надежды на познание: познание бессознательного»[828].

Конечно, можно поинтересоваться, почему именно Достоевский оказался в центре интеллектуальных вопрошаний начала ХХ в., а не Пушкин, Гоголь, Толстой или Чехов?.. На это попытаюсь ответить чуть позже, пока же замечу, что Достоевский поражал западноевропейцев вырванностью своих героев из нормального быта, из почвы, что резко контрастировало с уютом западноевропейской – репрессивной по отношению к страстям и инстинктам – культуры, которую вполне можно назвать викторианской и против которой бунтовали «проклятые поэты», Оскар Уайльд, Фридрих Ницше, весь символизм конца XIX в., да в конечном счете и сам Фрейд, ставший искать основы человеческого бытия в бессознательном, в подавляемых сексуальных инстинктах, т. е. на том этаже человеческой психики, которая не контролируется разумом. Это вполне протестное поведение неожиданно было – как почудилось тогда – поддержано великим гением с северо-востока Европы, где Европа и Азия вроде бы нечувствительно перетекают друг в друга, гением, для которого все то, что они придумывали, было как будто повседневной реальностью. Именно повседневной реальностью, а безбытность – нормой и бытом. Как писал в книге 1914 г. Стефан Цвейг: «Мы, европейцы, живем в наших старых традициях, как в теплом доме. Русский девятнадцатого столетия, эпохи Достоевского, сжег за собой деревянную избу варварской старины, но еще не построил нового дома. Все они вырваны с корнем и потеряли направление. Они обладают силой молодости, в их кулаках сила варваров, но инстинкт теряется в многообразии проблем, они не знают, за что им раньше взяться своими крепкими руками. Они берутся за все и никогда не бывают удовлетворены. Трагизм каждого героя Достоевского, каждый разлад и каждый тупик вытекает из судьбы всего народа. Россия в середине девятнадцатого столетия не знает, куда направить свои стопы: на запад или на восток, в Европу или в Азию»