Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте — страница 89 из 109

I

Каждый новый роман Лема открываешь с удовольствием, даже не зная еще, о чем он. Заранее предвкушаешь не только увлекательную интригу, но и, если так можно выразиться, напор идей, некую неординарную философскую или социологическую концепцию, ибо проза родившегося во Львове польского писателя чем-то напоминает философские повести ХVIII в., где изящные и сложные сюжетные ходы служили выявлению определенного умозрения.

Если, однако, воспринимать творчество Лема всего лишь как иллюстрацию к некой «космо-социо-психо-культур»-концепции, руководствуясь которой писатель, «как мастер-кукольник, расставляет по сцене своих марионеток»[848], то, очевидно, книги его сведутся в коночном счете к набору быстро устаревающих гипотез, к тому же не им самим придуманных. А между тем Лем прежде всего художник, и проблемы его – это художественные проблемы, которые ставятся и разрешаются внутри художественной структуры и вне ее становятся банальными, по сути дела не имеющими никакого смысла.

Одна из наиболее ярких художественных особенностей лемовского «письма», одна из примет ого пластики, которая наиболее отчетливо проявилась в автобиографической повести «Высокий замок», – это изображение предметного мира города детства – Львова. Значительная часть книги занята описаниями предметов, с которыми писатель сталкивался в детстве; причем память сохраняла эти предметы во всей их специфической полноте: форму, запах, цвет. Я думаю, если подсчитать постранично, то окажется, что изображение предметного мира занимает не менее трети, а то и половину всей книги. Буквально нет ни одной страницы, на которой бы Лем, по его собственному выражению, не «возвращался к миру предметов»: от целлулоидной утки, деревянного пенала, кожаных тирольских штанишек на зеленых бретельках до разваливающегося стилета в псевдояпонском стиле, кресел в чехлах, дерево под которыми было совершено синим, и разнообразных химико– и физико-технологических изобретений подростка. Этот предметный мир у Лема хранит облик быта, человеческих отношений, людей, эти вещи создавших и в их окружении живших.

Именно этот пластический дар позволяет Лему представить как достоверные самые невероятные ситуации, обставить их массой подробностей, опредметить их, тем самым создавая некоторое художественное пространство, действие внутри которого подчиняется уже специфически художественным законам. Местом действия своих фантастических небылиц Брэдбери или, например, Саймак выбирают, как правило, средний американский городок, какие мы не раз встречали в рассказах Хемингуэя, романах Фолкнера, Харпер Ли, Уоррена. Действие произведений Лема, за редким исключением, строится в некоем вымышленном пространстве. И везде – будь то глубины космоса, Земля будущего, иные планеты – Лемом создается мир, который выглядит вполне достоверным, художественно обязательным.

Существует в критической литературе точка зрения, что фантастика служит своего рода полигоном, строит модели, позволяющие «испытывать» определенные теоретические постулаты, проецируя в будущее тенденции общественного развития либо возможные следствия научных открытий и изобретений. С этим нельзя не согласиться, но с одной существенной, на мой взгляд, поправкой – в настоящей литературе все эти испытания проводятся по отношению к людям: испытываются люди, человеческая сущность, выясняется, как будет вести себя человек, попав в заданную ситуацию, выстоит ли он.

В повести «Возвращение со звезд» решается как раз проблема человека, попавшего в новый мир. Из межзвездного полета на Землю возвратился космоплан. В ракете космонавты прожили всего десять биологических лет, на Земле их прошло сто двадцать семь. Лем рисует столкновение героев с изменившейся Землей, их первоначальное изумление, потрясение, растерянность: «Я наклонился… и вздрогнул – спинка моего кресла последовала за мной и мягко обняла меня. Я уже знал, что мебель предупредительно реагирует на любое изменение позы, но все время забывал об этом. Это было неприятно – словно кто-то следил за каждым твоим движением». Весьма существенно – с появлением новых вещей – изменилась и знаковая система. «– Где мы находимся?» – спрашивает герой. «– На полидуке, – сказал мужчина. – Какой у вас стык?» Поначалу даже кажется, что контакт с новой Землей не менее сложен, чем с инопланетными цивилизациями. Все непривычно для глаза, слуха, даже обоняния космонавтов. Лем описывает вакханалию непривычных вещей, с которыми столкнулись космонавты. «Фосфоресцирующая пудра», безводные фонтаны, пахнущие, «как тысяча кустов туалетного мыла сразу», «жалюзи, стремительно свертывающиеся при чьем-либо приближении», «объемная фотография», «кристаллокниги» ресторанные столики, что сами обходят посетителей, предлагая еду, бесчисленные роботы, таинственные стремительные машины – «глидеры» и «ульдеры», двигающиеся тротуары…

Космонавтам поначалу кажется, что вещи эти, избавляющие людей от труда, противопоказаны человечеству, дурно на него влияют. Землянин нового века «был красив и в то же время проникнут безволием, непонятной ленью, как будто этого человека ничто на белом свете не интересовало». Но вещи ли в этом виноваты?..

Героев настораживает этот «мир абсолютной безопасности», где на каждого человека приходится по восемнадцать автоматов, а люди избавлены от необходимости преодолевать какие бы то ни было препятствия. Даже спорт превратился в «теплую кашицу». «Легкая атлетика существовала в каком-то карликовом виде. Бег, толкание, прыжки, плавание и почти никаких элементов атлетической борьбы. Бокса вообще не было, а то, что называлось классической борьбой, было попросту смешным: какие-то тычки вместо порядочного боя… Расспрашивал о вольной американской борьбе, о дзюдо, о джиу-джитсу, но никто даже не знал, что это такое». Соответственно изменившимся ценностям изменился и предметный мир (спортивное снаряжение): «Хотел было купить яхту, но парусных не было – настоящих, с оснасткой; были только какие-то жалкие корыта, до такой степени устойчивые, что я просто не понимал, какое удовольствие может доставлять подобный парусный спорт». Землянин нового времени даже физически измельчал, стал нежен, избалован, слаб. «Как это у них еще не атрофировалась способность ходить?» – со злостью думает Эл. Брегг, герой романа. Тут-то и начинает разъясняться этический постулат Лема. Его герои привыкли к борьбе, к сопротивлению, к опасности, весьма часто – смертельной; здесь не исключена даже возможность катастроф, поскольку существуют «маленькие черные ящики», которые «обязаны иметь каждый без исключения экипаж, каждый плавающий или летающий корабль». «В момент катастрофы… они высвобождали заряд “гравитационного антиполя”. Антиполе, взаимодействуя с силой инерции, высвобождающейся вследствие торможения, давало в результате нуль. Этот математический нуль был самой реальной действительностью – он поглощал всю энергию удара». Но (можно возразить этим героям) что же дурного в создании общечеловеческой безопасности? Разумеется, ничего дурного в этом нет. Тем более, как нам известно, проблема не в несчастных случаях и катастрофах, а в людях, которые могут использовать любые – даже самые благородные – изобретения как в добрых, так и в злых целях. Иными словами, речь идет о преодолении зла в человеческой природе. Оказывается, что новое общество решило и эту – кардинальнейшую – проблему.

«Теорию разработали трое; Беннет, Тримальди и Захаров. Отсюда и пошло название»: бетризация. Что это такое? А вот что. Человеку в младенчестве делают прививку, которая воздействует на кору головного мозга, лишая человека не просто даже желания, а самой способности к убийству и насилию, Возможность трагедии, несчастья, преодоления опасности исчезала из сознания людей. Но здесь-то и встает вопрос о нравственной сущности человека. Может ли мораль влагаться в человека механически? Такая мораль и такой человек вызывают у Лема сомнение. Человек сам должен вырабатывать свою нравственную позицию. Если же нравственность возникает лишь в силу того, что нет безнравственности, либо путем механическим, то такую нравственность вряд ли можно назвать прочной, укоренившейся в человеке. Если человек, скажем, попадает в критическую ситуацию, либо избежал бетризационной прививки, то он окажется беззащитным перед миром, перед его искушениями, не говоря уже о том, что механически добродетельный мир может подчинить себе любой тиран, пришедший извне. Мир этот строится на недоверии к человеку, к его силе, возможностям. Не случайно герой романа, человек, проведший жизнь в трудах и опасностях, понимающий, что такое человеческая доброта, дружба, умение смертельно рисковать в трудных ситуациях, чего не умеют уже нынешние земляне, бормочет, потрясенный: «Но, может, лучше было бы, если б люди отвыкли от этого (то есть от насилия, зла. – В. К.)… без искусственных средств…» Установившееся искусственное равновесие привело человечество в ступор, развитие остановилось, ибо развитие совершается через противоречия, а здесь все противоречия устранены. Я хотел бы напомнить слова Герцена, удивительно, на мой взгляд, подходящие к данной проблеме, слова о среднестатистическом мещанском обществе, избегающем проблем и неравномерности отношений: «Я воображаю, что кое-что подобное было в развитии животных – складывавшийся вид, порываясь свыше сил, отставая ниже возможностей, мало-помалу уравновешивался, умерялся, терял анатомические эксцентричности и физиологические необузданности, приобретая зато плодовитость и начиная из рода в род, из века в век повторять, по образцу и подобию первого остепенившегося праотца, свой обозначенный вид и свою индивидуальность.

Там, где вид сложился, история почти прекращается… Везде, где людские муравейники и ульи достигали относительного удовлетворения и уравновешения, движение вперед делалось тише и тише, фантазии, идеалы потухали»[849].

Однако если Герцен причину ступора видит прежде всего в мещанской сытости и довольстве, то Лем, соглашаясь с таким объяснением, добавляет еще одну причину – недоверие к человеку, к его духовной структуре, к его страстям и желаниям. Сам же Лем верит в неисчерпаемость человека, в его способность к преодолению всевозможных трудностей, к дальнейшему развитию.