Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте — страница 93 из 109


Уважаемые коллеги, я с интересом слушал, и мне все время казалось, что что-то очень важное не договаривается о Твардовском. Я даже не говорю о том, что от Твардовского все как-то переходили на тему войны, что, наверное, не случайно. Но Твардовский все-таки не просто поэт войны или о войне. Он просто большой поэт. И я сейчас поясню, что имею в виду. Если позволите, я буду реагировать на некие реплики.

Мы помним, что Кавелин называл народ «калужским тестом». Народ работать не любил. Была большая проблема: «народ не хочет трудиться», – это уже Столыпин.

Что показывает Твардовский? Когда появляется момент свободы, а он во время войны появился, появляется ратный труд, который поэт равняет с трудом крестьянским. Вот тогда крестьянин, мужик становится воином-тружеником. Более того, у русского философа Владимира Вейдле была такая фраза: «Россия стала нацией, не включив в нацию народ»[852].

Парадокс сороковых годов состоит в том, что во время войны народ стал нацией. Это совершенно поразительная вещь: все стали народом, и народ стал нацией в этом смысле. Это вещь удивительная, и Твардовский увидел это.

И вот этот ратный труд – у меня смешные примеры, наверное, но труд появляется там, где есть дух и воля. Если помните, приходит Тёркин к бабке с дедом, помогает им, а потом его кормят: «Ел он много, но не жадно, /Отдавал закуске честь. /Так-то ладно, так-то складно, / Поглядишь – захочешь есть» («Василий Тёркин. Два солдата». – Ред.). Работает мужик, работает. Мужик свободен, он умеет трудиться, а стало быть, и вознаграждать себя за труд (в данном случае, ратный труд) простой едой. Вещь совершенно невероятная – увидеть такое во время военной голодухи, но именно эту свободу в отношении к труду Твардовский бесконечно изображает. Об этом в конце 50-х начали говорить, а кое-кто и понимать. Понимать и значение Твардовского, чьи тексты были серьезнее и глубже, чем у его современников, поэтов фронтовой поры, хороших поэтов, – Гудзенко, Симонова.

Я очень хорошо помню послевоенное время. Не знаю, может быть, я попал как-то в межпоколенческий период. Но период был замечательный. Вот факт: когда вышел «Тёркин на том свете», мы собирались дома на кухне и читали его вслух от начала до конца. Все сидели и слушали, почти не дыша. Сегодня такого не увидишь. Это было поразительно. И фраза поэмы «пушки к бою едут задом» воспринималась как призыв, буквальный призыв к сопротивлению власти, более резкий, чем солженицынские установки, чтобы «жить не по лжи».

Твардовский написал то, что Солженицын не написал. Почему? Объясню. Солженицын попробовал в «Круге первом» стать своего рода Данте. И все же там изображено страшное, но человеческое бытие. Люди свыклись с той жизнью, со страхом и ужасом. У Данте иное. Столкновение живого героя с загробным миром составляет нерв Дантовой поэмы. У Данте – это путешествие героя за грань человеческой жизни, не бытовой, а сущностной, по форме эта поэма – загробное видение. Но ведь и «Тёркин на том свете» – тоже загробное видение, путешествие очень живого героя в мире потустороннем, потому мне кажется, что «Божественная комедия» – та планка, которую поставил себе Твардовский. Это не хотят видеть. Я недавно слышал по радио выступление двух или трёх модных, уже постпостмодернистских поэтов, которые с молодым агрессивным невежеством и подростковой нечуткостью к чужому горю говорили: «Ну что он написал? Разве можно читать “Я убит подо Ржевом!” Про что это? Никакого экзистенциального чувства». Господи, если бы они хоть чуть-чуть были образованны, хотя бы минимально понимали, что такое экзистенциализм! Экзистенциализм говорит о трагизме человеческого бытия, о гибели заброшенного в жестокий мир человека, и текст Твардовского – абсолютно экзистенциальный текст, совершенно внятный. Повторю первые две строчки: «Я убит подо Ржевом / В безымянном болоте…». «Безымянное болото» – да это же как безымянная могила, как заброшенная в страшный мир человеческая жизнь!

Но две справки. Первая о самой Ржевской битве, беспощадной и невероятной. Слово «битва» я употребил не случайно. Сражение может идти несколько месяцев, но битва подо Ржевом длилась три года. Вот информация историческая: «Ржевская битва 1941–1943 гг. – самая кровопролитная битва за всю историю человечества. И самая замалчиваемая историками. На Ржевском плацдарме стояли 2/3 дивизий армии “Центр” для наступления на Москву. Потери советских войск в боях подо Ржевом составили более 2 миллионов человек, вдвое превысив потери в Сталинградской битве. В лесах подо Ржевом погибла 29-я армия. Сам город был превращен в лунный пейзаж. От 40.000 населения города осталось всего 248 человек». После ожесточенной 15-месячной битвы Ржев так и не был взят – немцы сами отошли на заранее подготовленные позиции. А теперь отрывок из стихотворения:

Я убит подо Ржевом,

В безымянном болоте,

В пятой роте, на левом,

При жестоком налете.

Я не слышал разрыва,

Я не видел той вспышки, —

Точно в пропасть с обрыва —

И ни дна ни покрышки.

И во всем этом мире

До конца его дней,

Ни петлички, ни лычки

С гимнастерки моей.

Я – где корни слепые

Ищут корма во тьме;

Я – где с облачком пыли

Ходит рожь на холме;

Я – где крик петушиный

На заре по росе;

Я – где ваши машины

Воздух рвут на шоссе.

Где травинку к травинке —

Речка травы прядет,

Там, куда на поминки

Даже мать не придет.

* * *

Подсчитайте, живые,

Сколько сроку назад

Был на фронте впервые

Назван вдруг Сталинград.

Фронт горел, не стихая,

Как на теле рубец.

Я убит и не знаю, —

Наш ли Ржев наконец?

Удержались ли наши

Там, на Среднем Дону?..

Этот месяц был страшен.

Было все на кону.

Неужели до осени

Был за ним уже Дон

И хотя бы колесами

К Волге вырвался он?

Нет, неправда! Задачи

Той не выиграл враг!

Нет же, нет! А иначе

Даже мертвому – как?

И у мертвых, безгласных,

Есть отрада одна:

Мы за родину пали,

Но она – спасена.

Наши очи померкли,

Пламень сердца погас.

На земле на поверке

Выкликают не нас.

Нам свои боевые

Не носить ордена.

Вам – все это, живые.

Нам – отрада одна:

Что недаром боролись

Мы за родину-мать.

Пусть не слышен наш голос, —

Вы должны его знать.

Вы должны были, братья,

Устоять, как стена,

Ибо мертвых проклятье —

Эта кара страшна.

Это грозное право

Нам навеки дано, —

И за нами оно —

Это горькое право.

Летом, в сорок втором,

Я зарыт без могилы.

Всем, что было потом,

Смерть меня обделила.

Всем, что, может, давно

Вам привычно и ясно,

Но да будет оно

С нашей верой согласно.

Братья, может быть, вы

И не Дон потеряли,

И в тылу у Москвы

За нее умирали.

И в заволжской дали

Спешно рыли окопы,

И с боями дошли

До предела Европы.

Я помню с юности один рассказ… Мой отец дружил с режиссёром Григорием Чухраем. И Чухрай рассказывал, как он летел в самолёте куда-то за пределы бескрайней Родины вместе с Твардовским и Хрущёвым, это было уже после вручения Нобелевской премии Пастернаку. И Никита Сергеевич спросил вдруг: «Александр Трифонович, а как мы с Пастернаком – правильно поступили? Он поэт-то хороший?» Поразительный ответ Александра Трифоновича:

«Да он лучше, чем я, во много раз!» «Обманули, сволочи!» – воскликнул прикидывавшийся импульсивным Хрущёв. Это реальная история, я ее запомнил с детства, причем дословно. Но дело-то в том, что так мог сказать только большой поэт, не боящийся никакого соперничества, а масштаб и планка Твардовского были весьма высоки, это планка Данте. Он сам об этом сказал:

Задурил, кичась талантом, /

Да всему же есть предел, – /

Новым, видите ли, Дантом /

Объявиться захотел

(«Тёркин на том свете». – Ред.).

Захотел, и объявился. И вот когда абсолютно зрелый поэт, мощный поэт, владеющий русским словом, как никто в то время, да и после не владел, пишет поэму дантовского масштаба… Разумеется, он не был религиозным человеком, как Данте, он не пошел в глубину религиозной проблематики и т. д. Но он взял от Данте, на мой взгляд, очень важную вещь. У Твардовского была дантовская позиция: свобода в предложенных обстоятельствах. Вот мне предложены миром некие обстоятельства, и внутри этих обстоятельств я абсолютно свободен. И он своей жизнью постоянно реализовывал эту свободу и как поэт, и как редактор.

До революции была отменена предварительная цензура. В Советском Союзе отмены предварительной цензуры не было. Там главный редактор отвечал положением, даже жизнью, как капитан корабля: либо корабль пойдет ко дну, либо капитан его выведет каким-то образом в нормальные безбурные воды. И Твардовский выводил. И он понимал эту свободу в предложенных обстоятельствах. Он был всегда и во всем свободен – и когда печатал Солженицына, и когда злился на него за то, что он отказался от поправок в «Раковом корпусе», чтобы текст мог быть опубликован в советском подцензурном журнале. Для советских людей это был бы новый глоток свободы. Солженицын отказался, опубликовал роман на Западе. Твардовский понимал, и это очень важно, что Солженицын хотя и большой писатель, но он играет на разнице курсов между Западом и Россией. Твардовский такого не хотел, да, думаю, и не умел. А у Солженицына это был чисто шоуменский жест (сегодня это абсолютно понятно): он хотел, чтобы вещь была опубликована и именно на Западе, ему важнее было восприятие Запада, чем дыхание советского человека, который мог бы эту вещь прочитать и по-другому увидеть свою страну и мир. Ему хотелось шума вокруг своего имени – то, что Твардовскому никогда не было свойственно. Он имел внутренний успех подлинности. Эту подлинность он сохранял в себе, несмотря на разнообразные правительственные награды.