Гипотезы и полностью посвятили себя опытам и наблюдениям, они могут не только представить миру полную историю природы (которая есть наиболее полезная часть физиологии [науки о природе]), но также заложить прочную и надежную основу, на которой будут возводиться Гипотезы{93}.
Паркер считал (вполне обоснованно), что теперь, когда установлен правильный метод исследования, должно произойти великое развитие знания. Два года спустя поэт Джон Драйден (тоже не без веских оснований) высказал мнение, что этот процесс уже идет:
Разве не очевидно, что за эти последние сто лет (когда изучение философии было занятие всех виртуозов в христианском мире), нам явилась почти новая Природа? Что было обнаружено больше ошибок [Аристотелевой] школы, проделано больше полезных опытов в философии, раскрыто больше важных секретов в оптике, медицине, анатомии, астрономии, чем за все доверчивые и слепые столетия от Аристотеля до наших дней? Истинно – ничто не распространяется так быстро, как Наука, должным образом и повсеместно взращиваемая{94}.
Хронология Драйдена верна: «эти последние сто лет» переносят нас практически точно к вспышке сверхновой в 1572 г. Показателен и его лексикон: он использует термин «виртуозы» для обозначения ученых и «наука» – для науки[59]. Он видит, что новая наука опирается на новые стандарты доказательств. Он признает возможность релятивизма (сколько существует новых разновидностей природы?) и в то же время настаивает, что новая наука является не просто чем-то вроде местной моды, а необратимой трансформацией наших знаний о природе{95}.
Можно привести еще много свидетельств обоснованности идеи научной революции, но многих ученых все равно убедить не удастся. Тревога, которая охватывает историков, когда они видят слова «научный», «революция», «современный» и (хуже всего)«прогресс» в работах, посвященных естественным наукам XVII в., вызвана не только страхом анахронизмов; это симптом более широкого интеллектуального кризиса, который проявляется в отказе от главных нарративов любого рода[60]. Считается, что проблема с главными нарративами состоит в том, что они отдают предпочтение какому-то одному взгляду; альтернативой является релятивизм, утверждающий, что все точки зрения одинаково весомы.
Самые убедительные аргументы в пользу релятивизма дает философия Людвига Витгенштейна (1889–1951)[61]. Витгенштейн преподавал в Кембридже с 1929 по 1947 г. – он ушел за год до лекций Баттерфилда о научной революции, – но Баттерфилду не приходило в голову, что ему нужно проконсультироваться у Витгенштейна или любого другого философа, чтобы научиться размышлениям о науке. И только в конце 1950-х гг., после публикации в 1953 г. «Философских исследований» (Philosophische Untersuchungen), аргументы, позаимствованные у Витгенштейна, начали трансформировать историю и философию науки; их влияние можно увидеть, например, в «Структуре научных революций» Томаса Куна{96}. После этого распространилось утверждение, что Витгенштейн показал полную культурную относительность рациональности: наша наука может отличаться от науки древних римлян, но у нас нет оснований заявлять, что она лучше, поскольку их мир был совсем не похож на наш. Истина – согласно витгенштейновской доктрине{97} – есть то, что мы решили сделать истиной; она требует общественного консенсуса между тем, что мы говорим, и тем, каков мир{98}.
Первая волна релятивизма затем сменилось другой, в основе которой стояли совсем другие интеллектуальные традиции: лингвистическая философия Д. Л. Остина, постструктурализм Мишеля Фуко, постмодернизм Жака Деррида и прагматизм Ричарда Рорти. Для отсылки к этим разным традициям часто используется фраза «лингвистический поворот», поскольку все они характеризуются общим пониманием того, что – по выражению Витгенштейна – «границы моего мира суть границы моего языка»[62]. Как мы вскоре увидим, бо́льшая часть споров относительно научной революции вызвана последствиями этой точки зрения.
В истории науки особенно важна одна поствитгенштейновская традиция: ее часто называют «исследованиями науки и технологии»{99}. Это движение основали Барри Барнс и Дэвид Блур с кафедры науковедения Эдинбургского университета (основана в 1964); оба они находились под сильным влиянием Витгенштейна (например, Блур был автором работы «Витгенштейн: Социальная теория знания» (Wittgenstein: A Social Theory of Knowledge, 1983). Барнс и Блур предложили так называемую «сильную программу». Сильной ее делает убеждение, что социологически можно объяснить само содержание науки, а не только способы ее организации или ценности и стремления ученых. Суть программы состоит в принципе симметрии: одинаковое объяснение должно даваться всем научным теориям, независимо от их успешности[63]. Таким образом, встретив человека, заявляющего, что Земля плоская, я буду искать психологическое и/или социологическое объяснение его странного убеждения; при встрече с человеком, считающим Землю шаром, плывущим в пространстве и вращающимся вокруг Солнца, я должен искать объяснения того же рода для его убеждений. Сильная программа настаивает: нельзя говорить, что второе утверждение верно или даже что люди в него верят потому, что имеют убедительные доказательства. Таким образом, из рассмотрения систематических исключается основная характеристика научных споров: апелляция к более убедительным доказательствам. Ни один из последователей Витгенштейна не может без критики принимать саму идею «доказательств» – некоторые вообще ее отвергают. Бертран Рассел познакомился с Витгенштейном в 1911 г. В кратком некрологе, написанном сорок лет спустя, он вспоминает об их первой встрече:
Поначалу я сомневался, гений он или сумасшедший, но очень скоро отдал предпочтение первому варианту. Некоторые из его ранних взглядов делали этот выбор трудным. Он утверждал, например, что все экзистенциальные пропозиции бессмысленны. Это было в лекционном зале, и я предложил ему обдумать пропозицию: «В этой комнате в настоящее время нет гиппопотама». Когда он отказался в это верить, я заглянул под все столы и ничего не нашел; но убедить его не удалось{100}.
Таким образом, не стоит удивляться, что концепции истории и философии науки, появившиеся после Витгенштейна, не рассматривали суть и предмет науки[64].
Барнс и Блур – социологи, и поэтому их позиция вполне понятна: и они, и их коллеги должны искать социологические объяснения. Однако они этим не ограничиваются. Релятивистский взгляд, отрицающий науку как способ понимания реальности, не является выводом, который эти ученые сделали из своих исследований; это посылка (соответствующая их толкованию Витгенштейна), на которой основаны исследования. Чтобы оправдать эту точку зрения, ее сторонники настаивают, что доказательства не находят, а всегда «конструируют» внутри конкретной социальной общности. Предпочесть одну совокупность доказательств другой – это значит принять точку зрения одного сообщества и отвергнуть точку зрения другого. Таким образом, успех программы научных исследований зависит не от ее способности генерировать новое знание, а от способности добиться поддержки сообщества. Как формулирует Витгенштейн, «в конце оснований стоит убеждение. (Подумай о том, что происходит, когда миссионер обращает туземцев)[65]»{101}.
Эти ученые рассматривают науку с точки зрения риторики, убеждения и авторитета, потому что принцип симметрии обязывает их предполагать, что суть науки именно в этом. И это прямо противоречит взглядам самих первых ученых. Так, например, широко известна статья «Totius in verba: риторика и авторитеты раннего Королевского общества» (Totius in verba: Rhetoric and Authority in the Early Royal Society), хотя само Королевское общество выбрало девиз nullius in verba («слова не считаются», то есть «ничего не принимать на веру»), – основатели общества заявляли, что отказываются от форм знания, основанных на риторике и авторитетах[66]. Разновидность истории, которая позиционирует себя как чрезвычайно чувствительная к языку людей прошлого, решительно отвергает все, что эти люди говорили о себе, причем неоднократно. Анахронизм, с позором выдворенный через черный ход, триумфально возвращается через парадную дверь.
Возможно, в это трудно поверить, но сторонники сильной программы заняли доминирующее положение в истории науки. Наиболее ярким проявлением такого подхода в действии служит книга «Левиафан и воздушный насос» (Leviathan and the Air-pump) Стивена Шейпина и Саймона Шеффера, которая признана самой влиятельной работой в этой области после «Структуры научных революций» Томаса Куна[67]. По слова Стивена Шейпина, новая история науки предлагает социальную историю истины[68]. Утверждается, что научный метод постоянно меняется, и поэтому такого понятия, как научный метод, просто не существует. Знаменитая книга Пола Фейерабенда называлась «Против метода» (Against Method)