Изобретение науки. Новая история научной революции — страница 122 из 152

Второй потенциально проблемный аспект работы историка состоит в том, что некоторые важные изменения просто невидимы для участников событий[342]. Иногда люди действительно не понимают значения того, что делают, или понимают, но не излагают свои мысли письменно. Ньютон устроил скандал по поводу использования слова «гипотеза», но подобных споров не было относительно теорий, фактов или законов природы. Новая терминология была принята тихо, мимоходом, без особых размышлений. Тем не менее она знаменует появление нового способа мышления, который не изменился до наших дней. Идентификация этого способа мышления, а также того факта, что мы по-прежнему им пользуемся, является достойной задачей для историка – это можно назвать, если хотите, интеллектуальной археологией, в том смысле, что она имеет дело с изменениями, которые не были результатом сознательной и целенаправленной деятельности{1206}. Я также не думаю, что эти два типа исторического взгляда должны быть проблемными, хотя и представляются таковыми всем, кто стремится описать прошлое в его собственных терминах; и мне не кажется, что они заслуживают названия виг-истории.

Обратимся к примеру виг-истории в том значении, в каком обычно понимают этот термин. Когда сэр Джордж Кейли опубликовал свою работу «О воздушной навигации» (On Aerial Navigation, 1809–1810), анализ физики полета аппаратов тяжелее воздуха, он не мог представить современный самолет; тем не менее он изобрел изогнутый профиль крыла и то, что мы сегодня называем пропеллером[343]. Кроме того, Кейли не сомневался в возможности полета аппаратов тяжелее воздуха и сконструировал планер, способный поднять человека. Естественно, у него не было подходящего источника энергии: он пытался представить аэроплан на паровом двигателе, но трудности с реализацией такой машины были очевидны.

Мы можем с полным основанием утверждать, что Кейли заложил основы современной аэронавтики. Кейли был убежден, что совершил прорыв, но прошло еще сто лет, прежде чем значение его работы стало очевидным. Так, например, в журнале Science за 1912 г. статья «Проблема механического полета» (The Problem of Mechanical Flight) начинается так: «Научный период в авиации отсчитывается с 1809 г., когда сэр Джордж Кейли опубликовал… первую полную механическую теорию аэроплана», – а далее сообщается, что «эти труды остались незамеченными, пока их не раскопали шестьдесят лет спустя»{1207}. Что историки должны делать с Кейли? Я не вижу причин, почему они должны притворяться, что игнорируют его существование, хотя любая дискуссия о нем была бы отвергнута как виг-история. Нет ничего крамольного в том, чтобы признать значение Кейли, если только не распространять настоящее на эпоху первых летательных аппаратов. Точно так же упоминание о Кейли не превозносит современную авиацию или (например) не отрицает ее вклад в глобальное потепление. Кейли – не слишком крупная, но значимая фигура в истории науки, но нет никаких сомнений, что мы осознали его значение только задним числом.

§ 3

Страх быть обвиненным в виговской или теологической истории настолько велик, что трудно найти историка, который высказывает простые, азбучные истины. К счастью, нам на помощь приходит философ Ричард Рорти. Он обрушился с критикой на замечания Стивена Вайнберга, который написал:

То, что Герберт Баттерфилд называл виг-интерпретацией истории, легитимно в истории науки, в отличие от истории политики и культуры, поскольку наука кумулятивна и позволяет точные суждения об успехе или неудаче{1208}.

Здесь Вайнберг непреднамеренно смешал три разных вопроса: кумулятивность (любая история, как и вся человеческая деятельность, кумулятивна), успех или неудача (есть много видов человеческой деятельности, которые допускают точные суждения об успехе или неудаче) и прогресс (уникальная черта современной науки и техники). Критика Рорти выглядела так:

Неужели Вайнберг хочет воздержаться от точных суждений об успехе или неудаче, скажем, конституционных изменений, которые стали следствием поправок, принятых в период Реконструкции, или пункта об урегулировании торговли между штатами во времена Нового курса? Неужели он хочет не согласиться с теми, кто считает, что поэты и художники стоят на плечах своих предшественников и накапливают знания о том, как сочинять стихи и писать картины? Неужели он думает, что при написании истории парламентской демократии или романа вы не должны, по-виговски, рассказывать историю аккумуляции? Может ли он сказать, как будет выглядеть не виговская, правильная история этих областей культуры?{1209}

История представляет собой кумулятивную запись успехов и неудач, и претензия, что она может быть чем-то иным, – странный предрассудок исторической литературы последних пятидесяти лет. (Нетрудно представить, что Рорти и Вайнберг могли бы без труда согласиться друг с другом, если бы договорились о терминах.)

Важная особенность науки Галилея и Ньютона, Паскаля и Бойля состоит в том, что она была отчасти успешной и заложила основу для будущих успехов. Они не знали, что несет с собой будущее, но у них было ясное понимание того, чего они пытаются достичь. Они были уверены, что движутся вперед, и мы не можем исключить этот прогресс из нашей истории, как не можем исключить влияние, которое они оказали на тех, кто пришел после них. Точно так же мы не можем исключить успех из истории парламентской демократии или романа, однако демократии иногда терпят неудачи, а романы становятся хуже, а не лучше. Особенностью науки является то, что этот процесс не только кумулятивный, но, по всей видимости (это отличие не распознает словарь), и аккумулятивный. Прошлое не только формирует настоящее; в науке достижения прошлого отступают (за исключением случаев цензуры, а также вмешательства религии или политики) только для того, чтобы смениться еще большими достижениями настоящего[344]. Эта необычная черта современной науки делает историю науки после 1572 г. уникальной историей прогресса, и становится неуместно писать историю науки в таком же скептическом тоне, как историю демократии или романа.

§ 4

Таким образом, эта книга была намеренно написана в противовес определенным условностям, которые укоренились «в наше постмодернистское время». Я убежден, что вскоре эти условности станут такими же загадочными, как те, благодаря которым была написана виговская политическая история. Что же служит движущей силой релятивизма и постмодернизма? Некоторые считают, что это в основном политическая приверженность мультикультурализму, которая требует пересмотра при столкновении культур. В целом эта точка зрения мне представляется верной. Альтернативный взгляд заключается в том, что постмодернисты не желают признавать существования «реальности». Но и в этом случае понятие «реальности» считается само собой разумеющимся, тогда как нам нужна история меняющейся природы реальности. Я считаю, что этот второй взгляд также содержит зерно истины. Настаивать, как это делают историки-постмодернисты, на тотальной случайности, на идее, что не существует такой вещи, как зависимость от первоначально выбранного пути, на том, что мы вполне могли бы и сегодня заниматься алхимией или ездить на велосипедах с колесами разного диаметра, – значит отрицать основанную на реальности логику, которая привела к успеху определенных теорий и технологий, тогда как остальные потерпели неудачу{1210}. Наряду с политической приверженностью к мультикультурализму, благородной по своим намерениям, но чрезвычайно проблемной на практике, мы также должны признать и иллюзию, что мы можем переделать мир по своему желанию, а также не менее значимую иллюзию, что никто не может нам сказать о нереализуемости наших замыслов. Политика мультикультурализма нашла реальное отражение в постколониализме и иммиграции. Но постмодернистская эпистемология также имеет иллюзорное отражение в том, что мы можем назвать политикой исполнения желаний, согласно которой единственным препятствием для переделки мира согласно нашим желаниям являются идеи у нас в головах. Мир может быть таким, каким мы хотим его видеть, потому что он преобразуется мышлением. Когда Шейпин и Шаффер говорят, что «именно мы… ответственны за то, что знаем», они, вероятно, имеют в виду, что знание может быть таким, каким мы решим его сделать, и если нам не нравится наука, как мы ее понимаем, то достаточно лишь захотеть, чтобы она была другой.

Таким образом, внутри релятивизма прячется мечта о всемогуществе, и эта фантазия, возможно, является компенсацией за бессилие и отставание от жизни, присущее академической жизни. В 1919–1920 гг. итальянский марксист Антонио Грамши выбрал своим лозунгом «пессимизм интеллекта, оптимизм воли»{1211}. Политика последователей Фуко прямо противоположна: оптимизм интеллекта, пессимизм воли. Она провозглашает, что мы заперты в мире, созданном не нами, и одновременно настаивает, что препятствия к изменению мира создали только мы сами. Такой взгляд на политику впервые сформулировал близкий друг Монтеня, Этьен де ла Боэси. Монтень, чья преданность другу не знала границ, никогда не соглашался с этой точкой зрения.

17. «Что я знаю?»

Каким должен быть мир для того, чтобы человек мог познать его?

Томас Кун. Структура научных революций (1962){1212}

Говоря точнее,