Изобретение науки. Новая история научной революции — страница 124 из 152

§ 2

По утверждению Монтеня, человеческие существа несовершенны, и поэтому человеческое знание ненадежно. Гален настаивал, что ладонь здорового врача является превосходным инструментом для определения горячего и холодного, влажного и сухого – четырех качеств, присущих нашему миру. Если пациент горячее ладони врача, значит, у него жар, – и дело с концом. В мире установлен божественный порядок так, чтобы наше восприятие горячего и холодного соответствовало реальным качественным различиям. Монтень бы с этим не согласился. У нас пять чувств, но кто знает, сколько их понадобится, если мы захотим узнать, что происходит на самом деле? Кто знает, что мы пропускаем? Разумеется, он прав: летучие мыши воспринимают мир совсем не так, как мы, и неверно предполагать, что эхолокация позволяет им узнать то, что мы узнаем другими способами, поскольку она дает им возможности, которых у нас никогда не будет{1224}. Дидро в «Письме о слепых» – работе, точно так же ниспровергающей устои, как и «Апология», – формулирует точку зрения, что слепой философ должен быть атеистом, поскольку не способен воспринимать порядок и гармонию во Вселенной{1225}. То, что мы знаем о мире, и то, что мы думаем, что знаем, полностью зависит от восприятия этого мира.

Великое преобразование, которое мы называем научной революцией и которое по-настоящему началось через год после того, как Монтень удалился в свою библиотеку, включало также совершенствование наших чувств. Магнитный компас позволил морякам воспринимать магнитное поле Земли. Телескоп и микроскоп позволили ученым взглянуть на ранее невидимые миры. Термометр заменил руку Галена в качестве средства для измерения температуры. Барометр показывал, с какой силой воздух давит на нашу кожу. Маятниковые часы позволили получить объективную меру субъективного ощущения – хода времени. Новые инструменты означали новое восприятие, а с ним пришло новое знание.

Все эти инструменты зависели – по крайней мере, отчасти – от искусства обработки стекла и предоставляли зрительную информацию. В один ряд с ними мы можем поставить механическое воспроизведение текста и изображений с помощью печатного станка, что коренным образом изменило передачу знания и сформировало новый тип интеллектуального сообщества. Труд Монтеня «Опыты», который он писал в библиотеке в окружении полок с печатными изданиями, сам служит свидетельством появления новой книжной культуры; распространяемый с помощью печатного станка, этот труд показывал каждому читателю, как осуществить собственный проект познания себя.

Обычно телескоп считают научным инструментом, а печатный станок – чем-то внешним по отношению к науке, но первые телескопы были изготовлены не учеными и не для ученых, а печатный станок изменил интеллектуальные устремления ученых, поскольку дал возможность работать не только с текстом, но и с подробными изображениями. Оба устройства появились как практичные приспособления и стали научными инструментами. Таким образом, новая наука опиралась на несколько ключевых отраслей техники, которые играли роль, как выразилась Элизабет Эйзенштейн, «агентов перемен»{1226}.

В «Опытах» Монтеня можно увидеть и другие важные последствия появления печатного станка: книга способствовала новому критическому отношению к авторитетам, а это, в свою очередь, вело к представлению, что знания необходимо проверять и перепроверять. В случае Монтеня результатом стал необычный акцент на субъективность нашего знания, его зависимость от личного опыта. Унаследованные знания больше не могли приниматься безоговорочно. Но по мере накопления новых знаний печатный станок, вместо того чтобы поощрять скептицизм, способствовал появлению нового вида уверенности. Факты можно проверить, эксперименты воспроизвести, мнения авторитетов поставить рядом и сравнить. Интеллектуальное исследование могло быть гораздо более глубоким и широким, чем раньше. Печатный станок был необходимым условием для этого нового убеждения, что знание, больше не опирающееся на авторитеты, может наконец стать надежным.

Новые инструменты и океаны печатных книг открыли новый опыт и развенчали старые авторитеты. Прежняя история науки – история науки Берта, Баттерфилда и Койре – отвергала идею, что новая наука XVII в. была в первую очередь следствием новых свидетельств; главным были новые способы мышления. Новая история науки, начиная с Куна, пыталась обосновать эти новые способы мышления в интеллектуальных сообществах: успех новых идей зависел от конфликта и соперничества как внутри сообщества мыслителей, так и между сообществами. Ставя под сомнение идею, что эксперименты можно успешно воспроизвести, поколение историков после Куна, к которому принадлежат Шейпин и Шаффер, стремилось продемонстрировать, что сам по себе опыт непредсказуем, пластичен и конструируется обществом. По их мнению (и в этом они единодушны с Куном), социальная история знания не просто один аспект истории науки; скорее социальная история знания – единственная история, которая может быть написана.

Признание недостатков постмодернистской истории науки не означает, что мы просто должны вернуться к Куну или Койре. Проблема с концентрацией на изменении парадигмы, которое их интересовало, заключается в том, что вы перестаете видеть более широкую окружающую среду, в которой происходят эти изменения: например, Кун описывает теорию Коперника таким образом, что открытие Коперника предстает как само собой разумеющееся, телескоп практически не появляется, а о языке науки не упоминается вообще. Кун воспринимал науку как данность, а при этом неизбежно пропускается процесс ее формирования, очень важный для запоздалого триумфа идей Коперника. Кун не видел, чего он не учитывает, поскольку предполагал, что наука возникла задолго до 1543 г., а также потому, что серьезно недооценил препятствия, мешавшие признанию теории Коперника, – препятствия, обусловленные подчиненным положением астрономии по отношению к философии. Такой подход может объяснить локальные изменения – как Паскаль разработал теорию давления или Бойль открыл свой закон, – однако он не способен объяснить череду опытов с пустотой от Берти до Папена (атмосферная паровая машина Ньюкомена была скорее не новым начинанием, а завершением этой длительной работы), поскольку во время этих опытов формировалась новая культура, стремившаяся разрешить интеллектуальные споры посредством экспериментов. Эта культура сама родилась из более раннего проекта, когда интеллектуальные диспуты относительно строения Вселенной стремились разрешить с помощью еще более точных наблюдений, проекта новой астрономии, основанной Тихо Браге. Когда математики переключили свое внимание с наблюдений на эксперименты, с астрономии на физику, выяснилось, что им требуются новые инструменты мышления, новый язык. Часть этого языка – гипотезы и теории – пришла из астрономии, часть – факты, а затем и свидетельства – из юриспруденции. Эта новая терминология была важна для объяснения статуса нового знания, хотя именно язык мы привыкли принимать как данность, и поэтому его изобретение осталось незаметным. Предполагалось, что либо язык приходит естественным путем, либо все необходимые инструменты мышления для естественных наук были разработаны древними греками. Как мы видели, и то и другое неверно.

Исследователи науки обычно предполагали, что следует принимать во внимание три главных переменных: опыт (факты, эксперименты), научное мышление (гипотезы, теории) и общество (социальный статус, профессиональные организации, журналы, связи, учебники). Концепция парадигмы Куна, которую он понимал как сплав практики, теории и образовательной программы, представляла собой конкретный способ взаимодействия трех упомянутых переменных. Эта фундаментальная схема могла быть поставлена под сомнение после публикации книги Хакинга «Появление вероятности» (1975), в которой автор утверждал, что мышление в терминах вероятности стало мощным интеллектуальным инструментом, который появился только в 1660-х гг.[346] Но нам должно быть очевидно, что вероятность была лишь одним из целого ряда инструментов мышления, появившихся в XVII в.: материал, из которого можно построить новую историю науки и которого не было в 1975 г.

Выделение Хакингом теории вероятностей как особого способа мышления помогло прояснить интеллектуальные альтернативы, доступные до появления понятия вероятности. Из всего, что написано Галилеем, чаще всего цитируются эти строки:

Философия записана в огромной книге, раскрытой перед нашими глазами. Однако нельзя понять книгу, не зная языка и не различая букв, которыми она написана. Написана же она на языке математики, а ее буквы – это треугольники, четырехугольники, круги, шары, конусы, пирамиды и другие геометрические фигуры, без помощи которых ум человеческий не может понять в ней ни слова; без них мы можем лишь наугад блуждать по темному лабиринту{1227}.

По мнению Галилея, единственные инструменты мышления, необходимые ученому, – это те, которые предоставляла геометрия. Это было логично, поскольку только они понадобились для астрономии Коперника и для двух новых наук Галилея, о летящих предметах и о несущих конструкциях[347]. Настаивая на их исключительности, Галилей отвергал логику Аристотеля как лишнюю. Конечно, после Аристотеля были изобретены разные языки науки, в том числе алгебры, дифференциального исчисления и вероятности.

Напрашивается вывод, что новым знанием мы обязаны новой аппаратуре – телескоп Галилея, воздушный насос Бойля, призма Ньютона, – а не новым инструментам мышления[348]. Зачастую этот вывод ошибочен: если рассматривать столетний период, то рандомизированные клинические исследования (стрептомицин, 1948) могут оказаться более значимыми, чем рентген (1895) или даже магниторезонансный сканер (1973). Новые инструменты просты и очевидны – в отличие от новых инструментов мышления. В результате мы склонны переоценивать значение новой техники и недооценивать производительность и влияние новых инструментов мышления. Хорошим примером может служить инновация Декарта, который предложил для обозначения неизвестных величин в уравнениях использовать последние буквы алфавита (