x, y, z), или введение Уильямом Джонсоном числа π в 1706 г. Лейбниц был убежден, что появление математических символов улучшит рассуждения точно так же, как телескоп улучшил зрение{1228}. Еще один пример – графики. Теперь мы к ним настолько привыкли, что с трудом верится, что в естественных науках их начали использовать только в 1830-х гг., а в общественных – в 1880-х гг. График является новым мощным инструментом мышления{1229}. Такое фундаментальное понятие, как статистическая значимость, впервые было предложено Рональдом Фишером в 1925 г. Без него Ричард Долл не смог бы в 1950 г. доказать, что курение приводит к раку легких.
Материальные инструменты влияют не так, как инструменты мышления. Материальные инструменты позволяют действовать: пилить дерево, забивать гвозди. Эти инструменты зависят от уровня развития техники. Отвертка появилась только в XIX в., когда стало возможным массовое производство одинаковых винтов; до этого небольшое количество произведенных вручную винтов закручивали кончиком ножа{1230}. Телескопы и микроскопы основаны уже на существовавшей технике изготовления линз, а термометры и барометры – на искусстве стеклодувов. Телескопы и термометры не изменяют окружающий мир, как пилы или молотки, но они меняют наше восприятие мира. Они преобразовывают наши чувства. Монтень говорил, что люди могут видеть только с помощью своих глаз; когда люди посмотрели в телескоп (что, конечно, было недоступно Монтеню), они по-прежнему видели глазами, но смогли рассмотреть то, что было недоступно невооруженному глазу.
Инструменты мышления манипулируют идеями, а не материальным миром. И предпосылки у них концептуальные, а не технические. Некоторые инструменты относятся одновременно к двум этим категориям. Абак – это материальный инструмент для выполнения сложных вычислений, позволяющий складывать и вычитать, умножать и делить. Он материален по своей сути, но результатом его работы является число, которое нельзя назвать ни материальным, ни нематериальным. Абак – материальный инструмент для выполнения умственной работы. Точно таким же инструментом являются арабские цифры. Я пишу 10, 28, 54, а не x, xxviii, liv, как в Древнем Риме. Арабские цифры являются инструментом, который позволяет мне складывать и вычитать, умножать и делить, используя лист бумаги, гораздо быстрее, чем я мог бы это сделать с римскими цифрами. Они существуют и в виде значков на бумаге, и в моей голове; подобно абаку, они преобразуют способ моей манипуляции числами. Цифра ноль (неизвестная древним грекам и римлянам), десятичная запятая (изобретенная Христофором Клавием в 1593), алгебра, дифференциальное исчисление – все это инструменты мышления, изменившие возможности математики{1231}.
Теперь должно быть очевидно, что современная наука опирается на целый набор инструментов мышления, которые не менее важны, чем абак или алгебра, но, в отличие от абака, не существуют в виде материальных объектов, а в отличие от арабских цифр, алгебры или десятичной запятой, не требуют конкретной записи. На первый взгляд, это просто слова («факты», «эксперименты», «гипотезы», «теории», «законы природы» и «вероятность»), но эти слова заключают в себе новые способы мышления. Характерная особенность этих инструментов (в отличие от тех, которые используют математики) заключается в том, что эти ситуационные, подверженные ошибкам и несовершенные инструменты позволяют получить надежное и достоверное знание. Они предполагают философские утверждения, которые трудно, а иногда и невозможно защитить, но которые эффективны на практике. Они соединяют мир Монтеня – мир веры и необоснованной убежденности – с нашим миром надежного и эффективного знания. Они объясняют загадку, почему мы до сих пор не можем сделать кулак больше, чем кисть руки, или шагнуть дальше, чем позволяет длина наших ног, но можем знать больше, чем знал Монтень. Точно так же, как телескоп расширил возможности глаза, эти инструменты расширили возможности нашего разума.
В XVII в. значение ключевых слов смещалось и изменялось и медленно формировался современный научный – или, скорее, метанаучный – словарь. Этот процесс одновременно отражал и порождал новый стиль мышления{1232}. Происходившие изменения редко становились предметом открытых дебатов в сообществе интеллектуалов и обычно оставались не замеченными историками и философами (отчасти потому, что сами термины не были новыми – типичным в этом отношении является «вероятность», – даже если их начинали использовать по-новому), но именно они изменили характер претензий на знание{1233}.
Наряду с этими инструментами мышления мы видим появление сообщества, привыкшего к их использованию: новый язык науки и новое сообщество ученых – это две стороны единого процесса, поскольку язык не может быть приватным. Сплачивал это сообщество не только новый язык, но и ряд конкурентных и коалиционных ценностей, которые нашли выражение в языке для описания научного предприятия (а не в самих научных спорах), а также в концепциях открытия и прогресса и в конечном итоге институционализировались в эпонимии. Особенностью этих инструментов мышления и культурных ценностей было их отличие от парадигм. Парадигмы появлялись и исчезали: одни просто умирали, другие оставались во вводной части учебников. Новый язык и новые ценности науки живут уже 300 лет (500, если считать их общим источником «открытие»), и нет никаких оснований предполагать, что вскоре они выйдут из моды. Подобно алгебре и дифференциальному исчислению, эти инструменты и ценности отражают приобретения слишком важные, чтобы их можно было отбросить, и они не хранятся, как музейные экспонаты, а постоянно используются. Почему? Потому что новый язык и научная культура все еще составляют (и я убежден, будут составлять) основу научной деятельности. Их появление неотделимо от появления науки.
Научная революция была единым процессом преобразований, кумулятивной последовательностью, не одной многократно повторяющейся разновидностью перемен, а состоявшей из нескольких разных типов изменений, пересекающихся и взаимосвязанных. Во-первых, существовала культурная основа, внутри которой родилась наука. Эта основа включала такие концепции, как открытие, оригинальность, прогресс, авторство, а также соответствующие практики (например, эпонимию). Философы и историки старой школы воспринимали эту основу как данность, тогда как новая школа хотела скорее развенчать или разрушить понятия, чем объяснить их значимость или проследить корни. Эта культура появилась в определенный период, и, пока ее не было, не могло существовать науки, как мы ее понимаем. Конечно, критики правы в том, что такие понятия, как открытие, противоречивы: его редко делает один человек в какой-то определенный момент. Но, подобно множеству других проблемных понятий (демократия, справедливость, превращение), они задавали и продолжают задавать рамки, внутри которых люди осмысливали и осмысливают свою деятельность, а также решали и решают, как жить. Мы не можем понять науку, не изучая историю этих фундаментальных понятий.
Эта новая основа и печатный станок меняли природу интеллектуальных сообществ, а также знания, которыми они могут обмениваться, и отношение к авторитетам и к свидетельствам, получаемым естественным путем. Потом появились новые инструменты (телескопы, микроскопы, барометры, призмы) и новые теории (закон падения тел Галилея, законы движения планет Кеплера, теория цвета и света Ньютона). Наконец, новая наука получила особую идентичность посредством нового языка фактов, теорий, гипотез и законов. Таким образом, в XVII в. в результате взаимодействия пяти фундаментальных изменений возникла современная наука. Изменения в общей культуре, в доступности свидетельств и в отношении к ним, в инструментарии, в узко определенных научных теориях, в языке науки и в сообществе пользователей этого языка – все они действовали в разном масштабе времени и были обусловлены разными, независимыми факторами. Но кумулятивный эффект привел к фундаментальному изменению природы нашего знания о материальном мире, к рождению науки.
Поскольку каждое из этих изменений было необходимо для появления новой науки, нам не следует пытаться сравнивать их значимость. Но если присмотреться внимательнее, то становится очевидным, что главная особенность новой науки – победа опыта над философией. Каждое из этих изменений ослабляло позицию философов и усиливало позицию математиков, которые, в отличие от философов, приветствовали новую информацию. Новый язык науки был прежде всего языком, который давал новым ученым инструменты для обращения со свидетельствами, или, как их тогда называли, опытом. Леонардо, Паскаль и Дидро (а также Вадиан, Контарини, Картье и все остальные) были правы: именно опыт символизировал разницу между новой и старой наукой.
Монтень тоже был прав – в том, что его современники безнадежно ошибались, когда речь шла о понимании мира. С тех пор, вопреки утверждениям постмодернистов, мы научились получать достоверное знание, хотя склонность человека к ошибкам ничуть не уменьшилась. Конечно, в глазах будущих поколений современные знания будут выглядеть неполными и ограниченными; мы даже не догадываемся о том, что будем когда-нибудь знать. Но доказать ненадежность наших знаний невозможно. Мы умеем достоверно вычислить траекторию ракеты, летящей с Земли на Марс. Мы умеем секвенировать ДНК человека и определить генетические мутации, которые вызывают, например, диабет. Мы можем построить ускоритель частиц. Мы не могли бы всего этого делать, будь наше знание полностью неверным, – любой, кто предполагает, что могли бы, должен сталкиваться с таким же раздражением, с каким Монтень отнесся к утверждению, что римляне не понимали, какие ветры дуют в Средиземноморье.