ло бы воспринимать как участие в более широких международных дебатах, направленных против позитивизма.
6. Не все согласятся с тем, что математические истины необходимы. Витгенштейн считал, что мы «создаем» или «изобретаем» математические истины, а не «открываем» их (http://plato.stanford.edu/entries/wittgenstein-mathematics/revised21/02/2011), и сильная программа стремится распространить этот принцип на всю науку (Bloor. Wittgenstein and Mannheim, 1973). Я задаю не вопрос: «Были ли Региомонтан и Гоббс правы насчет математики?», а другой: «Как их понимание математики помогает заложить основу надежного научного знания?» Даже Витгенштейн полагал, что существует реальность, соответствующая математическим истинам, но «соответствующая им реальность заключается в том, что мы находим для них применение» (Conant. On Wittgenstein’s Philosophy of Mathematics, 1997. 220). Наука – одно из применений нашей математики, и наша математика и наша наука поддерживают друг друга. Блур, обсуждая полезность математики, тактично предполагает, что она полезна в том, что обеспечивает возможность определенных типов социальных взаимоотношений, – например, он считает, что правильным было бы называть математику идеологией, подобно монархизму; но математика также содержит то, что Витгенштейн называет «нашими практическими потребностями», и, если 2 + 2 = 4 есть норма, это похоже не на божественное право монарха, а скорее на рецепт: «при изготовлении майонеза необходимо добавлять масло по капле».
7. Один из способов избежать стандартного аргумента релятивистов о невозможности отличить хорошую науку от плохой, не обращаясь к независимой реальности, – утверждать, что сама реальность изменяется, и поэтому можно относиться к природе и обществу «симметрично», как к части одной и той же истории. Это подход акторно-сетевой теории (ANT); впечатляющим примером может служить работа Law. Technology and Heterogeneous Engineering (1987), а мышление, положенное в основу этого подхода, – в Latour. The Force and the Reason of Experiment (1990) и Latour. One More Turn after the Social Turn (1992). Данный подход достоин восхищения в том, что он отвергает методологический релятивизм Эдинбургской и Батской школ, но ведет к радикальному историческому релятивизму («Мое решение… историоризировать больше, а не меньше»: Latour. Pandora’s Hope, 1999. 169), согласно которому Тасмания не существовала до того, как Тасман «открыл» ее в 1642 г., а туберкулез не существовал, пока Кох не «открыл» его в 1882 г. То есть все факты являются артефактами, что неверно. Природа и реальность также считаются артефактами, что возвращает нас к релятивизму, но другим путем: по мнению Латура, законы природы выполняются только там, где есть ученые и научные инструменты, точно так же как рыбные палочки можно найти там, где есть холодильники и тележки для замораживания (Latour. We Have Never Been Modern, 1993. 91–129).
8. Bloor. Knowledge and Social Imagery (1991): критику см. в: Slezak. A Second Look (1994). Яркий пример неспособности Блура признать, что природа ограничивает науку, можно найти на с. 39 (признание в последнем предложении – «Вне всякого сомнения, мы с полным основанием предпочитаем нашу теорию [теории Пристли], потому что ее внутренняя логичность может поддерживаться среди более широкого диапазона теоретически интерпретированных экспериментов и опыта» – может показаться разрушительным, поскольку несовместимо с постулатом эквивалентности). Важно различать принцип симметрии (хорошая и плохая наука могут быть объяснены одинаково) и принцип беспристрастности (не добившуюся успеха науку следует изучать так же тщательно, как успешную, – этот принцип сформулировал Александр Койре еще в 1933 г.: Zambelli. Introduzione, 1967. 14). Так, в Bertoloni Meli. Equivalence and Priority, 1993. 14 мы видим обращение к принципу симметрии, но данные рассуждения требуют только принципа беспристрастности. Действительно, его описание конфликта Ньютона и Лейбница не симметрично, поскольку Лейбниц был плагиатором, а Ньютон нет.
9. Моя позиция сходна с той, которая изложена в Pickering. The Mangle of Practice (1995), хотя Пикеринг избегает слова «ограничение», поскольку думает, что оно предполагает социальное ограничение, и предпочитает слово «сопротивление». Сравните, как защищал Гарри Коллинз его предположение, что «мир природы никак не ограничивает представление о нем» (Collins. Son of Seven Sexes, 1981. 54; Коллинз говорит, что в 1980 г. его позиция смягчилась (Labinger & Collins (eds.). The One Culture? 2001. 184n), и поэтому стоит отметить, что я цитирую его более зрелую, смягченную позицию). Будь это так, Колумб достиг бы Китая, чеснок лишал бы магнит его свойств, а свиньи умели бы летать. Важно понимать, что релятивизм Коллинза (как и релятивизм сильной программы) не является результатом эмпирической программы исследований (хотя он и называет ее «Эмпирической программой релятивизма» (Collins. Introduction, 1981), а ее исходной посылкой: вся его теория «основана на совете «относиться к описательному языку так, словно речь идет о воображаемых объектах» (Collins. Changing Order, 985. 16). Совершенно очевидно, что если такова исходная посылка, то из нее неизбежно следует вывод, что наука предполагает некий вид «искусного трюка» и этот трюк заключается в том, чтобы убедить людей, что воображаемые объекты существуют в реальности. Даже Коллинз поддался этому трюку (см.: Collins. Son of Seven Sexes, 1981. 34, 54), хотя настаивал, что это неправильно: так, эмпирическое предприятие существует только для иллюстрации, а не для проверки релятивистских предположений Коллинза, и абсолютно неправдоподобно, что оно требует считать истиной вещь, которая не может быть таковой («буквально невероятная»). Не исключено, что кое-кто из читателей подумает, что сам Коллинз не может быть реальным и что я его придумал (согласно мистификации Сокала – Sokal. Beyond the Hoax (2008) – подобная мысль вполне логична). Я заверяю их, что он существует и что он не сумасшедший: безумцев не избирают в Британскую академию.
Более осторожное опровержение рассуждений об «ограничении» см. в: Shapin. History of Science and Its Sociological Reconstruction, 1982. 196, 197. Но предлагаемая Шейпином аргументация является кругом в доказательстве: разговор о принуждении несовместим с релятивизмом, но историки преданы релятивизму и поэтому не должны говорить об ограничении. Кроме того, он опирается на тезис Дюэма-Куайна, когда утверждает, что ученых ограничивает не реальность, а определенное описание реальности; но неверно предполагать, как это делает он, что результат научных диспутов всегда неопределен. Когда Галилей открыл фазы Венеры, не существовало альтернативного способа описания того, что он увидел, – и не могло существовать, если не сомневаться в том, с чем не без основания согласны все (например, что свет распространяется по прямой).
10. Можно добавить следующие примеры: Mornet. Les Origines intellectuelles de la Révolution française (1933); Lefebvre. The Coming of the French Revolution (1947); Bailyn. The Ideological Origins of the American Revolution (1967); Trevor-Roper. The Religious Origins of the Enlightenment (1967); Stone. The Causes of the English Revolution (1972); Weber. Peasants into Frenchmen (1976); Baker. Inventing the French Revolution (1990); Chartier. The Cultural Origins of the French Revolution (1991); Skinner. Classical Liberty and the Coming of the English Civil War (2002); Bayly. The Birth of the Modern World (2003). Не менее ретроспективны книги об упадке, например Religion and the Decline of Magic (1997), или неудаче, например MacIntyre. After Virtue (1981).
Разумеется, одна из причин отказа от старых ретроспективных историй заключается в том, что они совершенно неудовлетворительны, как показал Элтон и ряд других ученых после него в отношении гражданской войны в Англии (Elton. A High Road to Civil War? 1974), а Коббан и ряд других ученых после него показали в отношении Французской революции (Cobban. The Social Interpretation of the French Revolution, 1964). Но тот факт, что работа была сделана плохо, вовсе не означает, что ее можно было сделать лучше, и трудно представить, что ситуация, в которой у нас нет другого объяснения гражданской войны в Англии, кроме неудачного стечения обстоятельств (что вызывает вопрос, почему было невозможно снова собрать Шалтая-Болтая), может рассматриваться как удовлетворительная. Я также не понимаю, почему историки должны уступать самые интересные вопросы другим наукам – политике, философии, социологии, – просто исходя из того, что они требуют рассуждений о начале и конце.
Правда в том, что определение виговской истории с каждым годом становится все строже и строже. Но в истории науки вопрос о так называемой виг-истории является очень болезненным, поскольку используется для цензурирования любого признания прогресса науки, а также для защиты постулата эквивалентности как основы исторического метода. И здесь с каждым прошедшим годом подход становится все более ограничительным. В 1996 г. историк Рой Портер, такой же противник виговской истории, как и все остальные, опубликовал работу (явно написанную раньше, возможно в 1989), в которой называл результатом научной революции «существенные и долговременные достижения, исполненные обещаний на будущее», и писал о «развитии науки» (Porter. The Scientific Revolution and Universities, 1996. 538, 560; сравните с Porter. The Scientific Revolution, 1986. 302). Пора делать шаг вперед.
11. Превосходный анализ текущего положения дел на тот момент, когда я приступил к работе над этой книгой, приведен в: Daston. Science Studies and the History of Science (2009); разница между нами в акцентах, поскольку, на мой взгляд, Дастон недооценивает степень, до которой страх перед анахронизмом парализовал историю науки, и недооценивает, насколько далеко история науки дистанцировалась от принципа симметрии. (Более раннее признание, что история науки утратила способность ориентироваться, см. в: