Изобретение науки. Новая история научной революции — страница 63 из 152

{632} Разве это слово благодаря Паскалю не ассоциировалось с полемикой на религиозные темы, которой члены Королевского общества твердо решили избегать? Проще всего сказать, что члены Королевского общества были знакомы с тем, как Бэкон использовал это слово на латыни. Однако нет ни малейших признаков – ни одного свидетельства, – что это обстоятельство произвело на них впечатление, и Спрэт продолжал критиковать Бэкона за подход к вопросам доказательства{633}. Бэкон явно не был для них примером.

Возможна еще одна причина, почему слово «факт» внезапно завоевало такое признание. В конце 1661 г. Томас Солсбери, библиотекарь маркиза Дорчестерского, опубликовал первый том своего труда «Сборник математических работ и переводов» (Mathematical Collections and Translations), который содержал первые переводы на английский сочинений Галилея: «Диалог о двух системах мира», «Две новые науки» и «Письмо к Кристине Лотарингской». Книга эта редкая, и читали ее немногие, однако эти немногие часто встречали слово «факт» в переводах Солсбери, и особенно в «Письме». В начале того же года Джозеф Гленвилл опубликовал «Тщету догматизма», в которой критиковал Гоббса и хвалил Дигби, используя фразу «вопрос факта»{634}. Он также пересказал парадоксы из «Двух новых наук» Галилея, относящиеся к движению колеса, и суммировал аргументы Галилея в пользу движения Земли, подталкивая читателей к тому, чтобы они сами прочли «Диалог». Поскольку достать латинское издание «Диалога» было очень трудно, а издание на итальянском считалось настоящей редкостью, Гленвилл, вероятно, знал, что вскоре должен появиться перевод на английский, и возможно, даже видел переводы Солсбери. Не исключено, что именно Галилей в переводе Солсбери сделал приемлемым то значение слова «факт», в котором его использовал Дигби{635}.

Естественно, Галилеем интересовалась и другие члены Королевского общества, а не только Дигби. Чарлтон в значительной степени опирался на его работы, защищая эпикурейскую натурфилософию в книге «Физиология Эпикура, Гассенди и Чарлтона» (Physiologia Epicuro-Gassendo-Charletoniana), вышедшей в 1654 г. Бойль очень хотел продемонстрировать, что полированные мраморные пластины перестанут сцепляться в вакууме, потому что так утверждал Галилей{636}. Ивлин предложил, чтобы Королевское общество взяло себе герб с изображением двух скрещенных телескопов, увенчанных четырьмя спутниками Юпитера, открытыми Галилеем{637}. Джон Уилкинс, деливший с Генри Ольденбургом пост секретаря Королевского общества, был автором двух работ, в которых утверждалось, что Луна похожа на Землю, а Земля является планетой. Именно Уилкинс редактировал «Историю» Спрэта, в которой подробно рассказывается об открытиях Галилея[219].

Таким образом, «Сборник математических работ и переводов» Солсбери мог стать ключевым в успехе слова «факт»; книга спасла «факт» от Гоббса и ван Гельмонта, от лезвийной мази и симпатического порошка, от покрытых шерстью младенцев и непорочного зачатия. Она также спасла его от Паскаля и религиозных споров. Она придала этому слову респектабельность. Ответ на вопрос: «Кому мы обязаны появлением слова «факт» в английском языке?» – теперь выглядит так: возможно, Монтеню, Галилею, Бэкону и ван Гельмонту (хотя их работы написаны на французском, итальянском и латыни), определенно Гоббсу, Дигби и Чарлтону, явно Паскалю и, наконец, возможно, Солсбери как переводчику Галилея. Именно это сложное и неоднозначное наследие приняло Королевское общество, когда использовало это слово в своем уставе. А какова же роль Бойля? Подобно Дигби и Чарлтону, он читал ван Гельмонта, и поэтому слово «факт» естественным образом появилось в его трудах. Но, в отличие, от них, он не был пионером его использования и ждал, пока оно станет респектабельным, чтобы расширить его применение на новые области. Здесь, по всей видимости, он был ведомым, а не лидером.

Таким образом, слово «факт» в современном значении укоренилось в английском языке только после 1661 г., тогда как во французском языке это слово ассоциировалось в первую очередь с янсенизмом. Но без Дигби и Чарлтона, который оказался в нужное время в нужном месте, без быстрого перевода Паскаля и без перевода трудов Галилея, сделанного Солсбери, культура факта в Англии могла возникнуть на сто лет позже, и нет никакой гарантии, что по части одержимости фактами англичане бы на целый век опередили немцев. А французы, несмотря на диспут вокруг «Августина», могли бы остаться в старом мире доказательств и убеждения, дедукции и опыта, истины и мнения. Без факта новая концепция знания, основанного на свидетельствах, а не на авторитете, могла бы получить только такую непоследовательную и ненадежную поддержку, какую она получила от делла Порты.

Но слова и концепции – это разные вещи. Слово «факт» почти ничего не говорит нам об установлении и опровержении фактов. В отличие от астрономии во всех других областях научных исследований это слово соединяется с концептуальной революцией{638}.

Согласно стандартным принципам обучения в эпоху Возрождения, существовали две главные разновидности аргументов: опирающиеся на логику и опирающиеся на авторитеты. Под общим понятием «авторитет» объединялись самые разные аргументы: основанные на «традициях, общественном мнении, свидетельствах тех, кто искусен в своей профессии, а также суждениях мудрых, большинства или лучших»{639}. Таким образом, когда в 1651 г. Паскаль писал введение к своему неоконченному трактату о пустоте, он начал с разграничения двух источников знания: логики и авторитета. Откуда мы узнаем имена французских королей, правивших страной? От авторитетов: документальные свидетельства отличаются авторитетностью. Затем, совершенно неожиданно, Паскаль называет чувственное восприятие дополнением к логике (хотя некоторые авторы относили чувства к авторитету). Таким образом, решения относительно существования пустоты должны приниматься не путем обращения к авторитетам, а на основании чувственного восприятия и логики. К чему же относятся свидетельства самого Паскаля о результатах его опытов? Он не говорит. С такой же путаницей мы сталкиваемся у Брауна. Он стремится ниспровергнуть авторитеты и, естественно, обращается к логике, но вследствие этого чувствует себя обязанным настаивать, что свидетельства очевидцев, будучи разновидностью авторитета, имеют значение только в очень ограниченных обстоятельствах. И он не осознает, что почти все его аргументы в конечном счете опираются на свидетельства очевидцев{640}.

У Гоббса эта традиционная схема претерпела революционные изменения. По его мнению, существует только два источника знания: во-первых, логика, а во-вторых, чувственный опыт, память и свидетельства очевидцев, которые определяют вопросы факта. В этой схеме уже нет места традиции, общественному мнению, древности или суждению мудрых, но четко определено значение свидетельств очевидцев: подобно памяти, они являются суррогатной формой чувственного восприятия. Гоббс не стал бы утверждать, что мы получаем знания о французских королях от авторитетов; он сказал бы, что мы получаем их непосредственно из свидетельств очевидцев, а в конечном счете из чувственного восприятия.

Слово «факт» символизировало новый статус, полученный свидетельством очевидца. Все понимали, что это слово заимствовано из залов судебных заседаний, и вместе с ним пришел общепризнанный набор стандартов проверки надежности свидетельских показаний. Эти стандарты были одинаковыми для всех систем права и в целом признавались во всей Европе. Браун, даже считая свидетельства очевидцев значимыми только в вопросах морали, риторики, юриспруденции и истории и отказываясь принимать их в натурфилософии, сформулировал базовый принцип: «В законах, земных и небесных, почитается только legitimum testimonium, или формальное свидетельство, которое подтверждается показаниями не менее двух очевидцев, что не только препятствует клевете, но и защищает от ошибки»{641}. Причина его неприятия свидетельств очевидцев в натурфилософии заключалась в том, что тогда требовалось бы принять то, что он назвал «совокупными свидетельствами», – другими словами, косвенный опыт людей, которые просто озвучивают общепринятые убеждения. Он не мог представить превращение Республики ученых в огромный зал судебных заседаний.

Таким образом, до изобретения факта апелляция к свидетельству очевидцев рассматривалась как обращение к авторитету (даже Дигби, писавший в 1658 г., считал очевидцев авторитетами): можно сказать, что таких людей считали не очевидцами, а свидетелями, которые дают показания о чьей-либо репутации. После появления факта свидетельство очевидца стало формой действительного свидетельства, и поэтому Бойль настаивал, что он обращается «к другим авторам не как к судьям, а как к свидетелям». После отделения свидетельств очевидцев от авторитетов прежние авторитеты превратились, по словам Гленвилла, просто в «старый бесполезный багаж». Спрэт выразился еще откровеннее: избавиться от тирании древних можно одним способом – просто выбросить то, что он называл «хламом»{642}.

После изобретения факта появилась возможность подходить к свидетельствам очевидцев с систематизированным недоверием. Как бы то ни было, любая система знаний требует доверия к кому-либо, чему-либо или к какой-либо процедуре{643}. Но, подчеркивая несомненную роль доверия в новой науке, мы рискуем пропустить бо́льшую часть айсберга, скрытую под водой: Бойль считал себя заслуживающим доверия, потому что научился не доверять авторам, подобным делла Порте, и надеялся, что остальные будут читать его работу с таким же скепсисом, с каким он сам читал делла Порту. Новая наука, в отличие от старой, основывалась не на вере, а на недоверии.