Гассенди, конечно, прав, подчеркивая важность аргументации по аналогии. Когда в 1660 г. Роберт Бойль хотел объяснить новую теорию упругости воздуха, он сравнил воздух с овечьей шерстью, которую можно спрессовать, но которая снова расправляется, как только давление исчезает: эта аналогия, полагал он, делает правдоподобной теорию упругости. Торричелли сравнивал вес и давление воздуха с весом и давлением воды. Разница между двумя радикально отличающимися друг от друга типами умозаключения, следами и аналогиями по-прежнему важна для Локка. Никто не сомневался в надежности следов (например, не может быть шрама без раны), однако аналогии выглядели гораздо более туманными. Совершенно очевидно, что если в основе большей части нашего знания лежат аналогии, то такое знание не может быть надежным и от нас могут ускользать реальные причины явлений.
Гассенди не видел необходимости проводить четкую границу между свидетельством следов и свидетельством очевидцев, однако он явно не считал, что шрам является «очевидцем» раны{903}. Он различал показания очевидцев и свидетельства. Но если вы ошибочно полагаете, что ключевая проблема заключалась в различении признаков и свидетельских показаний, то должны прийти к выводу, что разделил их только Арно в «Логике Пор-Рояля», поскольку определил разницу между «внутренним свидетельством» и «внешним свидетельством». Внутреннее свидетельство – это свидетельство улик (его нож был в жертве); внешнее свидетельство – это показания очевидцев (жена говорит, что он все время был рядом с ней). Разумеется, Арно не использовал слово evidence (свидетельство), поскольку писал на французском, а не на английском. Он пользовался термином circonstances (обстоятельства). Например: «Чтобы вынести суждение о подлинности некоторого события и решить, стоит ли в него верить, надо рассматривать его не отвлеченно, само по себе, как рассматривают положения геометрии, а принимая в соображение все сопутствующие ему обстоятельства, и внутренние [улики], и внешние [показания свидетелей]»{904}.
Как мы уже видели, термин «обстоятельства» был введен Квинтилианом. Квинтилиан также отличает свидетельства признаков, или улик, от свидетельств очевидцев; и действительно, как в «Логике Пор-Рояля», свидетельства признаков у него «внутренние», а свидетельства очевидцев «внешние». В «Логике Пор-Рояля» довольно сложно понять, по отношению к чему свидетельства признаков являются внутренними. Нож может находиться в теле, но внутри чего находятся отпечатки пальцев? Как мы уже видели, у Парсонса разница проста: внутреннее свидетельство состоит из моих чувств, которые находятся внутри меня. У Квинтилиана все несколько сложнее: очевидцы и документы приходят к юристу снаружи, а формальные доказательства составляются им самим, в рамках риторики. Формальные доказательства – это вклад юриста в свидетельства. Арно не копирует Квинтилиана, а поправляет его, чтобы пойти еще дальше[278].
Можно ли считать «Логику Пор-Рояля» (1662) первым текстом, где проводится четкая граница между показаниями очевидцев и свидетельством-признаком? Как мы уже видели, в более ранних работах предполагалось, что одно может заменяться другим, а иногда (у Парсонса) эти понятия объединились. Тем не менее вот что писал Ричард Хукер (ум. 1600): «Достоверность вещей определяется либо известным состоянием и добросовестностью свидетельствующего, либо проявлением подобия истины, которую они содержат в себе»{905}. Точно такая же разница между внутренним («в себе») и внешним (показания очевидца) свидетельством отмечена в «Логике Пор-Рояля». Хукер неявным образом признает, что оба типа свидетельства должны рассматриваться в зависимости от обстоятельств. У обвиняемого кровь на одежде, но по профессии он мясник; свидетельские показания однозначны, но свидетель ненадежен. Тот факт, что одно свидетельство можно заменить другим, не означает, что Хукер не различает их; совершенно очевидно, что они разные по своей сути – одно основывается на закономерностях природы, другое на правдивости людей. Еще один пример: в 1648 г., задолго до публикации «Логики Пор-Рояля», Уилкинс уже утверждал, что открытия Архимеда (такие, как знаменитое зеркало, с помощью которого он поджег вражеский флот) могут показаться настолько удивительными, что возникает сомнение в их истинности («такие странные деяния, как… вряд ли покажутся достоверными даже в наши, более просвещенные времена»; то есть если мы на это не способны, каким образом это удавалось ему?), «не будь они описаны столь многочисленными и столь благоразумными авторами», и прежде всего Полибием, который либо был очевидцем, либо имел возможность побеседовать с очевидцами{906}. Здесь внутреннее свидетельство противопоставляется внешнему, как это часто происходит в суде. (У подозреваемого кровь на одежде, но жена говорит, что он все время был с ней.)
Таким образом, утверждение, что новая концепция свидетельства появлялась в 1660-х гг., ошибочно; куда ни посмотри, везде обнаруживаются переосмысленные рассуждения Квинтилиана. Новым был перенос понятий из одной дисциплины в другую. Раньше свидетельства-признаки занимали только юристов и богословов, а в 1660 г. они стали предметом обсуждения Королевского общества. Термин «внутреннее убеждение» раньше встречался только в богословских трактатах, но в 1662 г. его использовали первые статистики, Граунт и Петти{907}. Подобно фактам, которые переместились из зала судебных заседаний в лабораторию, свидетельства примерно в то же время проделали тот же путь; в процессе формирования нового типа знания внутреннее убеждение переместилось из богословия в науку. В том, что касается свидетельства, новая наука не изобретала новые понятия, а использовала старые.
Поиск новой концепции свидетельства в середине XVII в. обречен на неудачу из-за классического контекста, в котором на протяжении столетий обсуждался вопрос надежности выводов, сделанных на основе фактов. Контекстом была дискуссия об эпициклах Птолемея. По мнению последователей Аристотеля, эпициклы не обязаны существовать в действительности: всякое движение небесных дел должно представлять собой круговое движение вокруг центра Вселенной. Они рассматривали эпициклы как полезные инструменты, с помощью которых можно вычислять положение планет. Но математики интерпретировали видимое неравномерное движение планет по небу как свидетельство некой невидимой реальности, которая вызывает такое движение. Свои наблюдения за движением планет они считали свидетельством реальности эпициклов. Вот как описывал позицию математиков Клавий:
Как в натурфилософии мы приходим к пониманию причин через их следствия, так и в астрономии, которая имеет дело с небесными телами, находящимися очень далеко от нас, мы должны достигать знаний о них, о том, как они расположены и из чего составлены, при помощи наших чувств… Поэтому приемлемо и в высшей степени рационально, что из конкретных движений разных планет и их появления астрономы должны определять количество окружностей, по которым движутся планеты, совершая такие сложные движения, а также размер этих окружностей и их взаимное расположение… Однако наши противники пытаются ослабить этот довод, утверждая, что согласны, что все явления могут быть объяснены постулированием эксцентрических окружностей и эпициклов, однако из этого не следует, что упомянутые эпициклы существуют в природе; наоборот, они являются воображаемыми, а все явления, возможно, могут быть объяснены более простым способом, хотя еще нам неизвестным… Однако предположение о эксцентрических окружностях и эпициклах не только объясняет все известные явления, но и предсказывает будущие явления, время для которых в целом неизвестно. Так, если я сомневаюсь, будет ли в январе 1582 г. затмение полной Луны, то могу проверить это с помощью вычислений, основанных на эксцентрических окружностях и эпициклах, и таким образом развеять сомнения… Но неразумно предполагать, что мы должны заставлять небесные тела (но именно так мы и поступаем, если эксцентрические окружности фиктивны, как утверждают наши противники) подчиняться нашим фантазиям и двигаться так, как мы пожелаем, или согласно нашим правилам{908}.
Здесь аргументы Клавия совпадают с аргументами современных реалистов, которые утверждают, что наука должна приближаться к истине, поскольку в противном случае она не сможет делать успешные предсказания. Однако Роберт Бойль присоединился к философам и представил аргументацию, которая берет начало от Аверроэса и которой придерживаются современные прагматики и инструменталисты:
С какой бы уверенностью многие атомисты и другие натуралисты ни заявляли о своем знании истинных и реальных причин вещей, которые они пытаются объяснить, очень часто в своих объяснениях они могут лишь показать, что объясняемое явление может происходить так, как они говорят, но не продемонстрировать, как это происходит в действительности: точно так же часовщик может привести в движение все шестеренки часов и пружиной, и грузами, а пуля может быть вытолкнута из ружья не только посредством пороха, но также сжатого воздуха и даже пружины. Таким образом, одни и те же следствия производятся самыми различными причинами, и зачастую бывает очень трудно и даже невозможно нашему слабому уму с уверенностью определить один из нескольких возможных путей, тогда как природа может производить те же явления, которые она использовала, чтобы показать их{909}.
Часы на батарейке и часы с пружинным заводом выглядят одинаково: факт кругового движения стрелок ничего не говорит о механизме, приводящем их в движение. В терминах схоластики это была дискуссия о надежности апостериорного рассуждения; для нас это дискуссия о свидетельствах вещей, или свидетельствах-признаках. Ни сами споры, ни выдвигавшиеся в ходе их аргументы не были новыми во второй половине XVII в. Вот что писал в 1558 г. философ-гуманист Алессандро Пикколомини: