Изобретение новостей. Как мир узнал о самом себе — страница 18 из 32

От нашего собственного корреспондента

Нет никаких сомнений в том, что к XVIII веку аппетиты читающей публики создали новую индустрию. В Германии, Нидерландах и особенно в Англии газеты завладели воображением читателей. В Лондоне разнообразие конкурирующих газет подпитывало токсичные интриги того времени и усложняло жизнь властям незнакомыми доселе проблемами управления миром новостей. Но кто же стоял за огромным оборотом еженедельных, а иногда и ежедневных выпусков новостей? Кто обеспечивал необходимый поток копий?

От внимания читателей не укрылось, что на страницах книги мы встретили очень мало тех, кто занимался непосредственно написанием новостей. Большинство людей, фигурировавших в книге, были либо владельцами рукописных новостных служб, либо авторами, создавшими себе имя на серийных памфлетах, — такими как Марчмонт Нидхэм или Даниэль Дефо. Большинство журналистов XVIII века были либо памфлетистами (как Дефо и Свифт), либо «мозгом» (как Эддисон и Стил). Так что, хотя это и была эпоха, когда появилось слово «журналист», оно пока еще не обозначало человека, занимающегося независимым ремеслом.

В английском языке слово «журналист» (journalist) возникло в конце XVII века, а употреблено впервые было в 1693 году[785]. Но, как и в случае с немецким «Цайтунг» (Zeitung), за двести лет до этого, оно не имело привычного нам смысла. Журналистом называли того, кто зарабатывал на жизнь письменным трудом, совсем необязательно для газет. Причем подразумевался некоторый пренебрежительный оттенок. Когда эссеист Джон Толанд описывал некоего, сейчас едва ли известного, Лесли как «журналиста» в 1710-м, он презрительно отзывался о новом классе наемных писак, иногда работавших для газет, чаще для агитационных памфлетов. «Они [тори] держат в Лондоне одного журналиста Лесли, который за прошедшие семь или восемь лет трижды в неделю публично призывал к бунту». Слово было не вполне ясно, но оскорбительно. Когда Эддисон в «Спектейтор» в 1712 году описывал женщину-корреспондента в качестве журналиста, то имел в виду такого человека, который ведет журнал или дневник, «наполненный на модный лад весельем и праздностью». Значение слова не прижилось. Джонатан Свифт предложил другой вариант — «журнальер», для тех, кто пишет для газет, но это слово не вошло в обиход. В лучшем случае в термине, произошедшем от французского слова journal («газета», «журнал») от французского же jour («день»), подчеркивалась своевременность в сообщении последних известий, обстоятельство многообещающее в политизированной атмосфере Лондона на рубеже веков, особенно для начинающих писателей, не отягощенных излишней щепетильностью.

Граб Стрит

Первыми настоящими профессиональными авторами новостей были распространители рукописных новостных служб. Они в основном управляли делами, строя свою репутацию через отбор и редактирование новостей и лично составляя главную копию. Так же было и в первом поколении газет, когда весь издательский процесс вела одна пара рук. Самым значительным исключением, продолжавшимся до конца XVIII века, был крупный лондонский рынок. Здесь еженедельные издания или те, что выходили дважды в неделю, могли себе позволить нанять одного или двух репортеров. Их существование было непрочным, и простые работники могли сводить концы с концами, обслуживая более чем одну газету. Платили за эту работу немного. Даже при регулярной занятости едва ли можно было заработать больше фунта в неделю, столько денег платил издатель хорошему наборщику. Наборщик был жизненно важен для издания, а репортер — нет.

Редко возможно восстановить имена или лица этих роботов новостной индустрии. Мы обычно видим их в едких карикатурах от злобных конкурентов. Так «Ридз Джорнал» писал о тех, кто собирал новости для «Мистс»:

«У одного — поручение по зачистке тюрем в Миддлсексе и Суррее от преступников; другой имеет предписание опустошить пивные и заведения, где продают джин и эль, и не умереть от обильных возлияний. Отдельный человек поставлен у «Савой», чтобы принимать дезертиров; и еще один в парке, чтобы смотреть на смену караула и на военные наказания[786]».

Памфлет, написанный от имени авторов из кофеен, нападал на собирателей новостей, которые «околачиваются у государственных учреждений, как грабители, поджидая какого-нибудь клерка, у которого можно взять интервью»[787]. Это было по крайней мере достоверно; не то что скандальное и развеселое предположение «Флайинг Пост» о том, что «Юниверсал Спектейтор», чтобы увеличить охват местных новостей, «установила фиксированные выплаты в размере два пенса в день определенному количеству старых травниц»[788]. Это, конечно, издевательский сарказм конкурентов, но ситуация демонстрирует непреложную истину: женщины становились обязательной составляющей новостной индустрии XVIII века, пока что не в качестве авторов, а как распространители.


15.1. Три воителя. Ричард Стил, Даниэль Дефо и Джордж Ридпат обвиняются здесь в агитации и политиканстве


По правде говоря, профессиональная инфраструктура новостей XVIII века — то есть те, кто был вовлечен в дело на регулярно оплачиваемой основе, — была больше связана с распространением, чем с происхождением копий. С момента, когда рукописный оригинал покидал заботливые руки собственника издания, нужны были сотрудники, чтобы доставить газету в руки читателей.

Оригинал отправлялся вначале в типографию для запуска в печать, оттуда к книготорговцам или оптовым закупщикам для распространения через сети уличной торговли. Силами продавцов газеты доставлялись подписчикам, или копии продавались прямо на улицах. В Лондоне начала XVIII века оптовая торговля почти полностью была в руках женщин, известных как «дамы Меркурия». Элизабет Натт и ее дочерям принадлежали несколько книжных лавок в центре Лондона в 1720-х; они отвечали за распространение через их лоточников таких газет, как «Дэйли Пост», «Ландон Джорнал», «Ландон Ивнинг Пост»[789]. Дамы Меркурия зачастую были женами и вдовами типографов, так что имели обширные связи. Многие из разносчиков были также женщинами. Эти скромные и часто очень бедные работницы были источником постоянного беспокойства для властей, особенно когда те полагали, что они распространяют крамольные оппозиционные газеты[790]. Когда в 1728 году правительство попыталось задавить «Мистс Уикли Джорнал», двадцать четыре человека были арестованы, включая двух дам Меркурия и лоточницу Джудит Салмон. Схожая попытка заставить замолчать радикального политика Джона Уилкса тридцать пять лет спустя привела к сорока девяти арестам[791]. Число тех, кто зарабатывал на жизнь в прессе таким образом, было значительно. И это, как мы должны помнить, были издания, в которых само содержание было делом рук одного человека. Если в те годы и существовала в зачатке индустрия новостей, то держалась она в основном на простых работниках торговли, а не на авторах новостных текстов.

Отношение книготорговцев к лоточникам было слегка шизофреническим, так как первые объявляли последних конкурентами, выставляющими цены в разы ниже тех, что были в книжных лавках, и при этом использовали их, чтобы распространять свой товар. К последним десятилетиям XVIII века требовалось пятьдесят лоточников, чтобы разнести копии одного выпуска «Амстердамше курант» по городу: скромная, но необходимая часть индустрии[792]. Однако лоточники играли и другую, редко признаваемую за ними, роль в эволюции газетного стиля и позиции газет на рынке. Им более чем кому-либо другому было известно, какого рода новости интересны обывателям, особенно в нижнем сегменте рынка; от хорошей подачи зависело, будут ли они сыты или голодны сегодня. Докладывая, какие новости хорошо продаются, они помогали проницательным издателям сформировать маркетинговую стратегию. Вероятно, на такого рода отношения и намекала «Флайинг Пост» в заметке о старых травницах, работающих на «Спектейтор».

Эти злобные насмешки были следствием пышного расцвета конкуренции газет в начале XVIII века. По мере того как дело становилось все более надежным, а доля локальных новостей росла, газеты вкладывались в собирание новостей больше. В 1770-х редактор «Газеттер» имел список из четырнадцати корреспондентов, которым платили за информирование, в том числе из Сити, из залов суда и из торговых портов[793]. Эти осведомители не были включены в постоянный персонал и в качестве временных работников могли служить более чем в одной газете; и это был заметный шаг вперед по сравнению с тем, что было за век до этого, когда корреспонденты службы новостей Уильямсона были официальными чиновниками, почтмейстерами и обеспечивали его новостями (бесплатно) вдобавок к своей основной работе.[794] Заметьте также, что эти информанты всегда были под рукой и работали в столице. Газеты едва ли могли позволить себе корреспондента за границей, полагаясь вместо этого на традиционную и эффективную службу новостных писем и заграничные газеты с их заграничными новостями. Оплата подписки на эти службы, конечно, требовала дополнительных вложений.

В общем и целом газеты XVIII века тратили весьма малую часть своих финансов на авторов. Малая часть газет испытывала нужду в том, чтобы обеспечить себя эксклюзивными услугами людей, пишущих специально для них. Особые навыки проныр, которые шныряли повсюду в надежде откопать интересную историю, несомненно, ценились, однако подобные типы не могли рассчитывать на то, что их заслуги признают открыто. Идею журналиста, информированного наблюдателя, специалиста и эксперта, нужно было еще изобрести. Ни одна газета не публиковала донесения от журналистов, подписывавшихся своим собственным именем. Традиция анонимности, унаследованная от рукописных новостных писем, отбрасывала длинную тень, к огорчению тех, кто рассчитывал сделать имя на развивающейся печати. В 1758 году Ральф Гриффит, основатель «Монтли Ревью» (Monthly Review), описал с горечью жизнь человека, который пишет на заказ. «Нет разницы между писателем на чердаке и рабом в шахтах. Схожи поставленные перед ними задачи. Оба должны тянуть лямку и голодать, и оба не имеют надежды на освобождение»[795]. Гриффит полагал, что если все писатели оставят свой труд, то внезапное исчезновение газет и журналов заставит публику признать их ценность; нет нужды говорить, что его призыв не нашел последователей. Показательно, что, хотя слово «журналист» и дебютировало в английском языке в конце XVII века, «журналистика» как письменное ремесло была неизвестна до 1883 года, то есть еще 140 лет[796].

Не вполне джентльмен

Даже в сдержанном приеме собирателей новостей на сдельную работу лондонские газеты были исключением. Повсюду в Европе (и повсюду в Англии) до конца XVIII века большая часть газет производилась трудами одного человека. Издатель или редактор копировал рукописный новостной листок и другие газеты и доставлял копию типографу. Он руководил сетью лоточников и возчиков, которые доставляли газеты читателям. Он находил и патрулировал подписчиков и просил о рекламе. Иногда, несмотря на всю эту мешанину необходимых действий, газета не была его единственным занятием. В некоторых английских городах газету публиковал местный типограф, в других — тот, кому принадлежал книжный магазин. В Германии и позже в колониальной Америке было вполне обычным делом, когда почтмейстер владел местной газетой, используя привилегию первого доступа к иностранным депешам и полагаясь на то, что потенциальные подписчики будут по привычке к нему захаживать.

Такая насыщенная деловая жизнь почти не оставляла времени для занятий, которые мы ассоциируем с журналистикой: поиск и развитие сюжетов, исследование и написание статей. Составление еженедельного выпуска продолжалось до самой последней минуты, но отдельный выпуск на тысячу экземпляров, напечатанных в одной типографии, требовал, чтобы составление текста началось в тот момент, когда было завершено составление предыдущего выпуска. Объявления и письма, оставшиеся с прошлой недели, можно было поместить первыми, но издатели понимали, что подписчики покупают газеты ради новостей и не преминут отменить подписку, если выпуски будут тощими. «Я желаю, чтобы мое имя стерли из списка ваших подписчиков, — писал читатель «Бритиш Спай» в декабре 1728 года, — если, конечно, вы не предоставите мне честного объяснения вашего умственного бесплодия»[797]. И хотя у владельцев газет было искушение увеличить доход за счет нескольких рекламных колонок, этому был предел. Письма и прочие платные услуги не могли занимать больше места, чем новости. Как верно заметил Сэмюэл Джонсон для первого выпуска «Ландон Кроникл» (январь 1757 года), «Первое требование от читателя журнала — это обнаружить в нем точный перечень иностранных происшествий и местных событий»[798].

Что касается заграничных новостей, все еще занимающих первое место в каждой газете, то здесь издатели полностью зависели от традиционных источников информации. Мало кто мог позволить себе платить корреспонденту за границей. С такими скудными ресурсами и в условиях жестких ограничений каждый еженедельный выпуск был поистине чудом творения, своим возникновением обязанным изобретательности издателей и тесной сети коммуникаций, переносившей новости из Лиона в Берлин, из Вены в Бирмингем. Однако срочность не оставляла времени для размышлений. Газеты XVIII века поражают отсутствием дизайна как такового. Такие преимущества, которые дает творческое использование свободного пространства листа или разделение материалов по рубрикам, появлялись и осознавались медленно и постепенно. В сущности, не было никаких заголовков или иллюстраций, кроме маленьких гравюр с кораблями, отмечавших портовые новости. Порядок, в котором печатались новости, определялся внешними факторами, например, тем, в какой последовательности новости получали в типографии. Не было никакой гарантии, что важные новости появятся в выпуске первыми или хотя бы на первой странице.

Газеты, по большому счету, продолжали избегать авторских комментариев. Это особенно касалось тех городов, которые располагали одной-единственной газетой. А поскольку так было в преобладающем большинстве городов, которые могли похвастать своей собственной газетой, дискуссии, разворачивавшиеся в лондонской прессе, были исключением. Но по воле случая один газетчик выделился из повседневной безликости. Звали его Эндрю Брайс из Эксетера, он был редактором «Брайс Уикли Джорнал» (Brice Weekly Journal). В 1726 году он пытался протестовать против жутких условий, в которых содержались заключенные тюрем на западе страны. Дав первый приветственный залп в памфлете «Обращение к справедливости» (Appeal for Justice), Брайс связался с несколькими заключенными Эксетерской тюрьмы и в колонках своей газеты описал их участь. Дело обострилось, когда некий заключенный, купец, выдвинул специфическое обвинение против смотрителя Эксетерской тюрьмы, Джорджа Глэнвилла. Глэнвилл подал в суд на Брайса, и, хотя Брайс защищался на страницах «Уикли Джорнал», дело обернулось против него. Будучи не в состоянии заплатить 103 фунта штрафа, издатель скрылся. Эта история заканчивается плохо, тем более что, без сомнения, добропорядочные горожане Девона скорее поддержали бы стража порядка, нежели донкихотствующего защитника прав преступников. Человек, опережающий свое время, Брайс был редким примером того типа людей, которых начнут уважать лишь в последующих поколениях, журналиста-агитатора[799].

У отважного Брайса было мало последователей в прессе XVIII века. Большая часть издателей сохраняла строгий нейтралитет в происшествиях локального масштаба. Исключение составлял опять же Лондон. Здесь подъем политической журналистики в конце XVIII века вызвал серьезные перемены, хотя и не всегда положительные для авторов газетных статей. В Англии большинство профессиональных авторов, чьи имена дошли до нас, были проплаченными правительственными агентами. У этой должности не было какого-то особенного названия, они просто снабжали информацией газеты, дружественные по отношению к правительству, причесывали иностранные новости, распространяли клевету, очерняли имена политиков из оппозиционных партий. Кроме того они писали памфлеты, так же как и Дефо за век до них, им было не важно, где в итоге появится их убедительная речь: в серийном издании или в отдельном памфлете. Нам известна их работа не благодаря тому, что они были так уж талантливы, а потому что их имена и размер жалованья были в списках Казначейства. Карьера их складывалась из низких и бесславных деяний, хотя власти были готовы платить внушительные суммы в надежде привлечь на свою сторону талантливых авторов. Даже нравоучитель Сэмюэл Джонсон был готов принять пенсию от графа Бута, фаворита и министра Георга III. Джон Уилкс, служивший другой партии, радостно обозвал его «Пенсионером Джонсоном». Несколькими годами ранее в «Словаре», сделавшем его знаменитым (1755), Джонсон рассуждал о цинизме своего времени, дав «Газетер» определение «предельного позора, которого только могли достичь негодяи, нанятые для того, чтобы защищать придворные интересы»[800]. Он явно еще не подозревал, что ему придется выгодно продать свое перо.

Предположение о том, что автор газетных статей не более чем проплаченный политиками агент, сделало слово «журналист» наименованием позорной профессии, которое сохранилось еще в XIX веке. Писать для газеты не считалось респектабельным занятием. Драться на дуэли с газетчиком считалось, мягко говоря, унизительным, впрочем, оно и к лучшему. Тем, кто нанимался работать для газеты, было запрещено иметь легальную профессию в Англии, согласно постановлению 1807 года. Уже в 1860 году на полном серьезе велась дискуссия на тему того, можно ли дисквалифицировать человека, претендующего на государственный чин, если до этого он писал для «Таймс»[801].

У политиков был свой взгляд на людей прессы. Хотя они были абсолютно убеждены в необходимости управлять прессой, те, кто зарабатывал на жизнь в этой сфере, продолжали нуждаться. Даже профессиональные писатели, такие как сэр Вальтер Скотт, считали звание журналиста сомнительным. «Никто кроме самых отъявленных мерзавцев не пойдет работать в ежедневную печать, разве что в скромный деревенский журнальчик», таково было типичное мнение. Когда Джон Гибсон Локхарт, друг прославленного писателя, соблазнился редакторским постом в новой лондонской газете, Скотт отсоветовал ему: «Я полагаю, что это безрассудство для любого молодого человека, вне зависимости от его дарований, жертвовать, даже номинально, определенным положением в обществе в надежде стать исключением из правила, которое в настоящее время еще ничем не опровергнуто». Другой друг соглашался с ним: «Я бы не считал предложение стать редактором газеты лестным для моих чувств адвоката и джентльмена, хотя оно и воздавало бы должное моим талантам». Даже после выхода Великого законопроекта о реформе (1832 года), события, в котором газеты сыграли очень важную роль, журналистику продолжали стигматизировать. В 1835 году «Ландон Ревью» справедливо писал: «Те, кто на регулярной основе связан с газетной печатью, по большей части исключены из того, что понимается под хорошим обществом».

Интересно, что подобное отношение касалось только газет, к политическим журналам это не относилось. Здесь джентльмен мог реализовать свои таланты и в самом деле приобрести хорошую репутацию, ведь те, кто писал в журналы, подписывались своим именем, а газетчики прятались под покровом анонимности. Именно поэтому, а еще потому, что они меняли свои политические предпочтения как перчатки, журналисты заработали себе сомнительную славу:

«Как могут люди не гнушаться связями с теми, в чьей власти причинить тайную боль, кто имеет обыкновение использовать эту власть против членов общества… Как может общество уважать людей, которые не уважают сами себя и друг друга; которые, когда их доходам угрожает опасность, могут на полном серьезе говорить в возвышенном тоне о благородном характере печати в их стране, талантливой и целостной, но которые, в целом, оскорбляют друг друга словами, уместными лишь в низкосортных пивнушках, взваливают друг на друга обвинения в бесчестности и дремучем невежестве?»[802]

При этом политические журналы и памфлеты получали довольно высокую оценку по сравнению с газетами. В конце XVIII века памфлеты считались весьма уважаемым средством политической дискуссии, это был шаг вперед по сравнению с ранним периодом существования печати. Это послужит напоминанием, если таковое необходимо, что примитивный взгляд на развитие новостей как на последовательную эволюцию от манускриптов к печати, от памфлетов к газетам не отражает подлинной картины. Даже в XIX веке реформаторы, политики и философы обращались к широкой публике в памфлетах.

Газетчики не улучшали своей репутации, скрывая за отдельную плату истории из частной жизни знаменитых людей (а это были самые продающие «параграфы»). Некоторые низкопробные газеты создавались специально для таких историй[803]. По словам великого агитатора Уильяма Коббета, неудача, постигшая его недолговечную газету, объяснялась тем, что он не стал опускаться до подобной практики:

«Я заметил, что дело было не в таланте, но в хитрости. Я не мог продавать параграфы. Я не мог бросать двусмысленные намеки насчет репутации мужчины или женщины с целью заставить их платить мне за молчание. Я не мог творить такие низкие и недостойные дела, которые поддерживают жизнь большей части ежедневной прессы и которые позволяют владельцам газет разъезжать в каретах, в то время как их подчиненные торгуют ложью, измеряемой строчками и дюймами»[804].

Недавно доставленные письма

Здесь мы столкнулись с одним из самых больших парадоксов новостей XVIII века: увеличение количества профессиональных газетчиков в издании новостей виделось, скорее, снижающим качество новостей, чем улучшающим его. Именно поэтому многие газеты публиковали официальные сведения дословно: отсутствие редакторской правки представлялось гарантией добросовестности. Так же высоко ценились донесения от участников событий: депеша, написанная генералом с фронта, или рассказ очевидца о каких-нибудь значительных событиях или катастрофах[805].

Использование частных или полупубличных писем было крае-угольным камнем новостного репортажа, основанного на устоявшейся традиции, согласно которой достоверность донесения была тесно связана с положением того, кто приносил весть. Мы наблюдали подобное в ситуации с инструкциями, отправляемыми с доверенными курьерами по почтовым дорогам Римской империи, а также в обмене корреспонденцией в средневековой Европе. Традиция основывалась на том, что обмен новостями происходит в частной переписке между высокопоставленными лицами, и верить им можно, потому что честь автора писем лежала в основе доверия к его информации. Это утверждение было, само собой, скомпрометировано, когда новости стали публиковать в форме памфлетов и продавать за деньги люди низшего сословия[806].

Издатели пытались противостоять этим инсинуациям, придавая новостям, предназначенным на продажу, форму частных писем. Тысячи памфлетов XVI века назывались словом «письма» (по-французски lettre, по-немецки Brief, по-итальянски lettera) или «настоящая депеша» и тому подобное. Иногда там и вправду содержался текст такой депеши, зачастую дословно и полностью, и даже с приветствием и прощанием.

Эпистолярная форма также подвергалась насилию. Во времена яростных религиозных конфликтов в конце XVI века ничто не могло красноречивее показать коварные планы вероломного противника, чем публикация перехваченного письма. Пристыженному автору не оставалось ничего другого, как объявить опубликованные письма подделкой. Иногда так оно и было, хотя аутентичность манеры в таких случаях была просто убийственной. В XVII веке в форме писем писались политические сатиры, что было вполне предсказуемо; особенно такие письма распространились во времена французской Фронды. В период мощного протеста против правления кардинала Мазарини почти пятьсот памфлетов имели самоназвание «писем», хотя они и были написаны в основном стихами[807]. Впрочем, публикации настоящей перехваченной корреспонденции продолжались вплоть до конца XVIII века и производили показательный эффект. В американской войне за независимость британцы часто публиковали депеши генерала Вашингтона, попавшие к ним в руки, и наблюдали, как это повлияет на боевой дух противника[808].

Письма имели столь необычный статус, потому что до конца XVI века они были атрибутом власти и положения в обществе. Только образованные люди могли написать письмо, да еще и правильно. А для того, чтобы доставить письмо, нужно было иметь доступ к почтовой сети или нанимать курьера. Все эти аспекты корреспонденции стоили денег и потому были скорее прерогативой членов элиты. Эти люди, исключая ученых, в основном, благодаря своему социальному статусу, были информированы и проявляли политическую активность. Частная переписка в этих кругах была совершенно естественным выражением общественной жизни. Наряду с семейными новостями они могли обсуждать торговые сделки и политические события, которые могли повлиять на их перспективы и положение. Хорошим примером может послужить переписка виконта Скадамора, мирового судьи и члена Парламента, служившего также несколько лет послом Карла I в Париже[809]. Скадамор жил в неспокойные времена и, находясь в семейной резиденции в Херфордшире, чувствовал необходимость быть осведомленным о текущих событиях. И у него имелись на то средства. Четверо из числа его регулярных корреспондентов были профессиональными информаторами, получавшими до 20 фунтов в год за еженедельные отчеты (примерное жалованье деревенского викария). Скадамор также получал известия от некоторых официальных лиц, например от тосканского посла, с которым он был в дружеских отношениях, сэра Генри Герберта. Братья Скадамора обеспечивали его новостями с военного фронта, а прочие члены семьи рассылали печатные памфлеты. Многие из этих писем были личными, хотя и не вполне интимными. Предполагалось, что ими можно поделиться с членами семьи, соседями и выдающимися членами местного светского общества. В некотором смысле местная иерархия создавала сеть обмена новостями, эквивалентную той, что сложилась среди купеческого сообщества.

Такие новостные сети, тем не менее, веками оставались эксклюзивной нишей для избранных. Только в XVIII веке ведение корреспонденции стало доступно более широкому кругу граждан. И потенциальное значение европейских новостных сетей было огромно.

Век переписки

Джордж Вашингтон на редкость спокойно относился к публикации своих перехваченных писем. Он писал их так много — до нас дошло около двенадцати тысяч, — что некоторые просто обязаны были не дойти до адресатов. К тому времени обмен письмами между друзьями, членами семьи и деловыми партнерами стал обычным делом, и не только для признанных общественных лидеров, которые, как Вашингтон, имели доступ к привилегированным слоям общества. В XVIII веке общение при помощи писем вышло за пределы элитарного круга, став обычным средством коммуникации для миллионов людей в Европе и Северной Америке.

XVIII век был веком переписки. Достижения в образовании, почтовые сети, доступность письменных материалов послужили толчком для расцвета эпистолярной культуры. И, впервые за всю историю, коммуникационная революция повлияла в равной мере и на мужчин, и на женщин. XVIII век стал началом долгого пути к устранению зияющего разрыва в образованности людей разных полов. В Амстердаме к 1780 году соглашения о помолвке лично подписывали 85 процентов мужчин и 64 процента женщин (для сравнения — в 1630 году было 57 процентов мужчин и 30 процентов женщин). Во Франции лишь 29 процентов мужчин и 14 процентов женщин могли подписаться в 1690-м; сто лет спустя количество грамотных людей выросло: 48 и 27 процентов соответственно. Эти цифры покажутся меньше, если вспомнить, что значительную часть территории Франции составляли сельскохозяйственные угодья (грамотность была намного выше в городах, особенно в Париже), но даже в провинциях достижения были поразительны. В сельской местности в окрестностях Турина на севере Италии процент грамотных мужчин вырос с 21 до 65 за 80 лет, а женщин — с 6 до 30 процентов. В самом Турине 83 процента мужей и 63 процента жен сами подписывали брачные договоры в 1790 году[810].

Женщины, также представленные в разных социальных классах, благодаря растущей мировой экономике столкнулись с непривычным избытком доходов (пусть и небольшим). Молодые незамужние женщины, не обремененные семейными обязательствами, с особенным рвением вступали в переписку с друзьями семьи и потенциальными кавалерами.

Эпистолярный бум поддерживала и развивающаяся инфраструктура. Развитие школьного образования (особенно школ для девочек) было очень важно.

Затем возникло особое искусство, вызванное к жизни условностью переписки, — эпистолярные книжки. Это был почтенный жанр, популярный в свете с тех времен, когда Эразм Роттердамский поставил переписку во главу гуманистического самовыражения. Два его пособия по переписке стали бестселлерами моментально[811]. У Эразма была одна манера, у Цицерона — другая, но по мере того как переписка стала достоянием широкой общественности, руководства по переписке адаптировали стиль и содержание под нужды менее требовательных потребителей. Процесс был постепенным; средневековая условность, подавлявшая индивидуальность в письменной культуре, была очень сильна. «Верное обучение» Джорджа Снелла 1649 года демонстрирует структуру письма, весьма близкую к средневековым рекомендациям, так же как и некоторые французские Secrétaires[812]. В январе и феврале 1789 года, в самый канун Французской революции, был составлен перечень товаров покойного книготорговца Этьена Гарнье из Тройе, города на севере Франции. Среди разнообразных книг были и три руководства по письмам: Secrétaire à la mode, Noveau Secrétaire, Secrétaire des dames[813]. Там содержались избранные образцы писем для разнообразных ситуаций в обществе. Secrétaire à la mode был удобно разделен на две категории: деловые письма (извещения, жалобы, извинения) и письма вежливости (поздравления, благодарности, соболезнования или уведомления о визите).


15.2. Эдвард Кольер, «Письменный набор». Все, что может понадобиться, чтобы написать письмо в конце XVII века, в одном натюрморте


Хотя Гарнье обслуживал в основном клиентов, располагающих небольшим достатком, — он был специалистом в продаже книг по дешевке, плохо изданных и непритязательных, известных как Bibliotéque bleue. Эти руководства пользовались спросом[814]. Всего у него на складе было около 5832 копий этих трех наименований. Для обычных клиентов Гарнье это было любопытное приобретение: образцы писем, которыми обмениваются люди с достатком и положением в обществе, вряд ли пригодились бы ремесленникам и торговцам, которые составляли целевую аудиторию Bibliotéque bleue. Эти издания печатались постоянно на протяжении века. И все же со временем издатели также начали выпускать собрания писем, тщательно отобранных для новых потребителей, вступивших в переписку. Одним из таких изданий стали «Письма, написанные к некоторым друзьям» — собрание 272 образцов писем, отобранных и изданных лондонским издателем Сэмюэлом Ричардсоном. Книга была успешна, хотя ее совершенно затмило другое произведение Ричардсона того же года: «Памела, или Вознагражденная добродетель», роман, в котором повествование ведется полностью через серию личных писем. Впитав новую моду на переписку, эпистолярный роман стал сенсацией XVIII века, распахнув окно в личную жизнь его героев, при этом умело используя репутацию письма как надежного источника информации.

Всплеск корреспонденции в XVIII веке открыл важную сторону в сетях коммуникаций. Было бы логично предположить, что те письма, которые выживут в частных и публичных архивах сотнями и тысячами, станут богатым источником новостей. Однако это не всегда было так. Те авторы, которые только вступили на эпистолярную стезю, не всегда использовали свое перо для обсуждения известий. Можно перелопатить сотни писем и обнаружить весьма скудные комментарии относительно новостей, за исключением дел семейных и торговых сделок[815]. И на то были практические причины. Начнем с того, что, хотя использовать почтовую систему стало намного легче и надежнее, это все же было дорого. Цена почтового отправления строго зависела от его веса и дальности доставки. Небольшую часть писем доставляли без предоплаты. Для многих корреспондентов радость от получения письма умерялась необходимостью расплачиваться за это, а сумма могла быть значительной. Хотя письма бесперебойно проходили по почтовым трактам, уведомления о доставке в те времена вовсе не считались обязательными. Лишь опытные корреспонденты (чаще всего агенты деловой переписки) регулярно посещали почту и забирали письма.

Таким образом, использование почтовой системы в те времена требовало от большинства тщательного планирования расходов. В колониальной Филадельфии Бенджамин Франклин, например, считал, что в целях экономии его супруге стоит воздержаться от письма соболезнования к ее недавно овдовевшей сестре[816]. Многие из тех, кто пользовался услугами почты, были дельцами и торговцами. Исследование 608 писем, отправленных из Парижа между 1830 и 1865 годами (все они содержатся в Musée de la poste в качестве свидетельства франкирования — предварительной оплаты почтового сбора), показывает, что лишь 15 процентов от общего числа имели личный характер. Все остальные касались коммерческих и банковских сделок (47 процентов) или же были письмами от нотариусов и адвокатов и касались юридических дел (38 процентов)[817]. Эти пользователи почтовых услуг были самыми заинтересованными: большая часть правительственных реформ в области почтовых сообщений проводилась на коммерческой основе[818]. Авторы деловых писем предпочитали тщательно следовать условностям и правилам, изложенным в руководствах по переписке. Их манере не свойственны были лирические отступления, сплетни и даже личные мнения.

В XVIII веке в эпистолярном стиле наметились серьезные изменения. Если в XVI веке подчеркивалось выражение формальной риторической образованности, то в XVIII веке письма писали в более задушевном тоне. Письма, как отныне считалось, должны передавать «верный портрет сердца»[819]. Сердечные мотивы усилились с тех пор, как к переписке стали причастны женщины, воодушевленные не только руководствами по переписке, предназначенными специально для них, но и героинями эпистолярных романов. Новая прослойка грамотных и образованных женщин редко вмешивалась в политику. Они были членами читающего сообщества, которое не включало их в круг обращения новостей и не поощряло их высказывать свое мнение на этот счет. Многие их письма касались без-опасных тем, как то: семейные дела, маленькие домашние трагедии, слуги, местные развлечения, погода — или же там содержались ответы на другие письма.

Если оценивать вклад, который внесли авторы писем XVIII века в распространение новостей, самым важным аспектом будет их заинтересованность в общении с новыми периодическими изданиями: журналами и газетами. Все газеты содержали копии писем, были ли то депеши, перепечатанные слово в слово, или послании от подписчиков. Читатели забрасывали редакцию своими комментариями, жалобами и предложениями; такие письма можно было вручить лично, и, следовательно, корреспонденты не тратили на них много. Поток входящей почты был очень и очень велик («Ландон Газетт» заявляла, что получила 861 письмо за четыре месяца в 1761 году[820]), особенно с тех пор, как у редакторов прибавилось другой работы. Но читателей нельзя было игнорировать. Иногда они присылали детали происшествий, которые годились для включения в текст издания. Особенно полезно это было в городах, стоящих в стороне от развитых новостных сетей. Однако было бы опасно доверяться исключительно волонтерам-энтузиастам, и издатели об этом хорошо знали. «Нас заверили из Шрусбери, — писал редактор «Бирмингем Газетт» в мае 1749 года, — что отправленная оттуда информация, использованная затем в газете, в отношении фейерверков, была сфальсифицирована»[821]. Безопасно рассказать о сенсационных новостях можно было, назвав информанта по имени, тем самым избавив газету от подозрений в непрофессиональной доверчивости. В «Бритиш Спай» или в «Дерби Постман» 1727 года читаем:

«Некто Томас Босток из Бузлума у Ньюкасла под Лаймом дал нам следующие сведения. Он утверждает, что один фермер, живущий у Уилн-Хаус, имеет дочь пяти или шести лет, которая на протяжении вот уже нескольких недель видит некоего демона, призрака или духа, принимающего обличье маленького человека. Его не видит более никто, кроме этого ребенка»[822].

Удовлетворять читателей было делом нелегким, и некоторые издатели могли и потерять терпение. Читатели особенно настаивали на том, чтобы их литературные излияния были приняты и напечатаны. Хотя издатели газет обращались к ним лишь от отчаяния, когда количества новостей было недостаточно, чтобы заполнить страницы газеты, это был распространенный прием. В некотором смысле читатели уводили газеты от излишней концентрации на новостях к более разнообразному содержанию, а в будущем такая смесь новостей и развлечений станет неотъемлемой частью газет нового времени.

Театр текущих событий

В целом частная переписка в качестве источника информации об истории новостей приносит одни расстройства; так же как и попытка установить, как обыватели XVIII века реагировали на спад и наплыв новостей. Внимания к политическим делам можно ожидать только от корреспондентов высшего сословия, то есть тех же самых людей, которые освещали в письмах текущие события еще в XVI веке. А та мешанина из новостей, сплетен и частной информации, которую мы находим в переписке, подчас обескураживает. Заметки о беспорядках, голоде, казнях известных преступников перемежаются со скандалами в обществе и жалобами на тесную обувь. Преступления и наказания вызывали повышенный интерес, особенно в Париже, где моду на посещение публичных казней охотно переняло высшее общество. Особым спросом пользовались окна по маршруту следования преступника на казнь, а еще лучше — окна, выходящие непосредственно на место его страданий[823]. Это было особенно занимательно, если приговоренный был благородного происхождения. В 1699 году жена советника парижского Парламента, мадам Тике, была обвинена в подкупе наемных убийц для своего мужа, в чем она чистосердечно призналась. В день ее казни на печально знаменитой Пляс де Грев весь цвет парижского общества пришел поглазеть на ее смерть. Как пишет Анн Маргерит дю Нойе, знавшая приговоренную даму, «весь двор и весь город бросилися посмотреть на это зрелище». Некоторые дома с хорошим видом «принесли владельцам больше денег, чем за них было когда-то заплачено».

Дю Нойе описывала события так, как будто это был визит в театр, где она занимала место в первом ряду, а прима готовилась дать представление:

«Я стояла у окна «Отель де Вилль» и видела, как привезли бедную м-м Тике около пяти вечера, всю в белом… Можно было предположить, что она хорошо выучила свою роль, потому что она поцеловала плаху и обратилась к другим участникам так, как будто они играли на сцене. Никто и никогда еще не видел подобного самообладания, а кюре Сен-Сюльпис сказал, что она умерла истинной христианкой. Палач был так тронут ее поведением, что промахнулся (мимо ее головы), и ему пришлось ударить еще пять раз, прежде чем ему удалось обезглавить ее… Так окончила свои дни м-м Тике, которая была украшением Парижа»[824].

Двадцать лет спустя в Париже готовились к казни печально известного Картуша, стоявшего во главе ряда громких преступлений. Масштаб этих преступлений, их сенсационный характер и беззаботность, с которой он смотрел в лицо ужасной смерти на колесе («всего четверть часа — это быстро»), обеспечили успех этому шоу. Еще до того, как он прибыл на суд, актеры «Комеди Франсез» решили разыграть пьесу, основанную на его жизни и преступлениях. Некоторым это пришлось не по вкусу, однако пьеса прошла на ура. «Меркюр» сначала осудил пьесу, а затем написал, что она «довольно забавна». После суда и вынесения приговора Картуша повели на допрос в надежде, что он назовет имена своих сообщников, а зрители уже стекались на Пляс де Грев, боясь пропустить драматическую развязку. Даже после казни страсти по Картушу не утихали. «Еще несколько дней, — писал Комертен де Буасси своей сестре, — разговоры были только о Картуше». Мать самого Регента, герцогиня Орлеанская, записала: «Я столкнулась с графом д’Ойм и шевалье де Шаубом. Они сказали мне, что Картуша казнили вчера. Я еще долго об этом размышляла»[825].

Эти события и рассказы о них служат ярким напоминанием о том, что в XVIII веке распространение новостей все еще было похоже на пестрый коллаж, составленный из свидетельств очевидцев, переписки, устных рассказов наряду с печатными изданиями. Кроме того в этих рассказах — трезвый взгляд на эмоциональность людей эпохи Просвещения. Конечно, отношение к казни как к публичному развлечению было характерно не только для Франции, хотя рядовые экзекуции на Тайберне привлекали публику куда более буйную и гораздо менее изысканную[826]. Однако оригинальная идея была та же самая: члены общества собираются вместе, чтобы стать свидетелями работы правосудия и наказания виновного; это была форма ритуального устранения, призванная излечить общество[827]. В XVIII веке, в эпоху, гордостью которой было рациональное мышление, хладнокровное лицезрение человеческих страданий ради развлечения казалось особенно вопиющим. Людовик XIV укорял нескольких придворных дам за то, что они присутствовали на казни мадам Тике; если люди вообще должны быть сострадательны, то женщинам в частности надлежит быть воплощением этого чувства. Поворотной точкой стала казнь Робера-Франсуа Дамьена, осужденного за покушение на убийство Людовика XV. Его приговорили к обычному наказанию для цареубийцы. Его тело рвали горячими щипцами, затем раны заполнили расплавленным свинцом и маслом, после чего его разорвали на части четверкой лошадей.

Толпы собирались на площади с вечера, чтобы наблюдать за этим спектаклем. Те, кому не хватило места, выстроились на улицах от Нотр-Дама, где Дамьен исповедовался в послений раз. Его мучения продолжались несколько часов: лошади тянули полтора часа, прежде чем им удалось оторвать одну из его конечностей. Это отвратительное зрелище, вероятно, заставило философов и реформаторов пенитенциарной системы высказаться против подобных карательных торжеств. Начался поиск более разумных и чистых средств карательного правосудия: все еще публичных, но без этих барочных церемоний и тщательных градаций преступлений, которые сопровождали казни.

Результатом, после тридцати пяти лет дебатов, стало принятие в 1792 году как средства казни машины для обезглавливания: машины убийства века Просвещения. Ее следовало применять равно ко всем приговоренным все зависимости от статуса, что избавляло от всех мрачных ритуалов, сопровождавших ранее ремесло палача, и препоручало бы правосудие простому и легко воспроизводимому устройству, прозванному гильотиной в честь выдающегося врача, создавшего его прототип. Первая экзекуция собрала большую толпу, которая, впрочем, осталась разочарованной. Глазеть было не на что, и все прошло слишком быстро, так что толпа начала распевать: «Верните деревянную виселицу, верните нашу виселицу!».

Разочарованные зрители не подозревали, что стали свидетелями дебюта одного из главных действующих лиц в заключительных событиях той эпохи, эпохи Французской революции; событиях, которые породят первое поколение выдающихся политических журналистов и заведут искусство новостного репортажа, да и весь новостной рынок в доселе неведомые дали.

Глава 16