Изобретение новостей. Как мир узнал о самом себе — страница 19 из 32

Плач свободы

Середина XVIII века была периодом объединения европейской прессы. Развитие еженедельных и ежемесячных журналов увеличило количество отзывов на политические темы. Количество газет постепенно росло, возникали новые, исчезали старые, рынок поддерживали все новые и новые читатели. Издатели зарабатывали на жизнь, скармливая подписчикам новости дважды или трижды в неделю. Но это время так и не стало периодом необычайных инноваций на новостном рынке. В Британии благодаря политике Парламента (который теперь созывался в установленное время на ежегодные сессии) внезапные приступы активности вызывали такие же внезапные позывы в прессе. Газетная кампания, несомненно, вынудила министров отступить с позором во время акцизного кризиса 1737 года и вызвала яростную реакцию оппозиции кабинету Уолпола, но после его смещения в 1742 году пылу у них поубавилось. Во Франции «Газетт» продолжала свое победоносное шествие, не обремененная конкуренцией. Самый стремительный рост активности в печати наблюдался вдали от тесно населенных центров: в провинциальных городах Англии и Франции (в недавнем прошлом, надо сказать, изобилующих аполитичными рекламными листовками) и в американских колониях[828]. Все больше и больше сообществ предпочитали одну-единственную газету, как правило, созданную по образу и подобию местного газетного авторитета. Переняв у него и стиль, местные газеты, конечно, лишались возможности выработать свой собственный. Над этим еще предстояло работать.

В последние десятилетия XVIII века процветающий и довольно нетребовательный рынок новостей сформировался с потрясающей быстротой. Во Франции, Англии и американских колониях новые политические перипетии привнесли свежую струю в роль прессы в жизни общества и увеличили оборот газет. Впервые за все время газеты играли жизненно важную роль не только в передаче, но и в формировании политических событий. Это была новая веха на пути к узнаваемой современной газетной индустрии.

Уилкс и свобода

Для философа эпохи Просвещения Джон Уилкс был довольно необычной персоной[829]. Беспринципный, хитрый и очень амбициозный, Уилкс сочетал разгул в личной жизни с рыцарством в делах публичных. Он был вечно в долгах, крайне непритязательно относился к выбору друзей и не имел привычки держать слово. В зрелом возрасте, имея за плечами ничем не выдающуюся карьеру, Уилкс неожиданно обнаружил в себе вкус к публицистике. Причина крылась в свободе, отведенной прессе. К тому времени как он завершил свои злоключения, приемлемые границы того, что можно было обсуждать публично, так же как и роль печати в политических процессах, подверглись переоценке.

Уилксу повезло нащупать свою тропу к успеху в тот момент, когда новый король, Георг III, возродил партийную политику. Смена монарха неизбежно привела к волнениям в правительственной элите, так как король, желающий ставить собственную печать на делах, собирался играть решающую роль и в правительстве. Георг III принимал советы от лорда Бута, хрупкого и чувствительного шотландца, не стеснявшегося использовать оказанное ему доверие, чтобы раздавать милости своим друзьям и наказывать врагов. Недовольство вигов, потесненных на политической арене, повлияло на мирные переговоры, завершившие Семилетнюю войну в 1763 году весьма невыгодно для Англии. И Уилкс не упустил возможности обратить свое перо в орудие вигов.

Знаменитая газета Уилкса, «Норт Брайтон», была прямым ответом на попытку Бута формировать общественное мнение при помощи своего собственного недавно учрежденного издания, которое называлось Брайтон[830]. Уилкс начал первый выпуск высокопарной речью в защиту свободы прессы, «твердого оплота свободы в этой стране… под гнетом злобных министров». Начало было многообещающим для любителей политической философии, однако журналистские принципы Уилкса лучше выражены в типичном откровенном обращении к его финансовому покровителю, лорду Темплу: «Никакая политическая газета не придется по нраву публике, если ее не приправить хорошенько сатирой на личности»[831]. «Норт Брайтон» была беспощадно грубой, вызывающе откровенной и часто переходила на личности. Союзники из вигов снабжали ее поистине разрушительной информацией. Так, обличение хищений в армии завершалось безумным обвинением против Государственного секретаря: «Самый коварный, низменный, малодушный, грязный выскочка, который когда-либо протискивался к креслу секретаря».

Причем Уилкс не принимал этих высказываний всерьез. Когда Джеймс Босуэлл обвинил его в агрессии по отношению к Сэмюэлу Джонсону при встрече на нейтральной территории в Италии, Уилкс радостно признался, что как частное лицо он весьма высокого мнения о Джонсоне, но при этом сказал: «Я взял за правило проявлять агрессию ко всякому, кто против меня и моих друзей»[832]. Журналистика для него была не инструментом для передачи новостей, а двигателем пропаганды. «Норт Брайтон» жила тем, что «вонзала кинжалы в грудь некоторых неугодных». Не все жертвы относились к этому спокойно, но дерзости Уилксу было не занимать, а освещенная в прессе дуэль с одной оскорбленной жертвой из числа аристократов, графом Талботом, лишь способствовала его славе. Когда власти попытались заставить его замолчать, пообещав должность, Уилкс пообещал, что и об этом тоже все вскоре узнают.

Многое и вправду стало известно во время газетной кампании против Уолпола. Уилкс вышел на новый уровень, связав все политические неудачи с личностью короля. В печально известном номере 45 «Норт Брайтон» Уилкс высказывался с беспрецедентной вольностью о речи короля, зачитанной от имени монарха на открытии Парламента:

«Каждый, кто считает себя другом этой страны, должен сокрушаться о том, что коронованная особа, наделенная столь великими и благородными качествами, которую Англия верно чтит, может дойти до того, чтобы давать от своего священного имени разрешение на самые гнусные деяния… Я желаю, так же как и любой человек в королевстве, увидеть честь короны восстановленной в истинно королевском величии. Я проливаю слезы, видя, как она опустилась до торговли собой»[833].

Это не могло остаться без ответа. Власти выпустили ордер на арест всех, кто был связан с публикацией. Ставки поднялись. До этого момента «Норт Брайтон» была, по сути, инструментом споров внутри политической элиты. Теперь же, после ареста издателя, типографа, перевозчика и разносчиков (всего 49 человек), у Уилкса появилась возможность, которой он так ждал: испытать на прочность границы свободы прессы.

Судебное дело касалось двух вопросов: мог ли Уилкс как член Парламента быть освобожден от ареста за клевету (пусть даже такую чудовищную); и насколько был законен ордер на арест, в котором было названо скорее само преступление, чем его участники. По обоим пунктам «Норт Брайтон» была оправдана. Участников публикации освободили и выплатили им компенсацию за ложный арест. Уилкс стал знаменитостью. До суда Уилкс тревожился, что его никто не знает в лицо. Теперь этот недостаток был исправлен, в первую очередь, благодаря враждебному, но очень широко распространенному печатному органу Уильяма Хогарта (он был тори, а значит противник). Вскоре лицо Уилкса было повсюду: на листовках с балладами по случаю его освобождения, отпечатанное на фарфоровой посуде, на чайниках, на табачных листах[834]. Таковы были плоды славы в Лондоне XVIII века. И хотя обвинения в непристойном поведении и бегство за границу замутили воду, у Уилкса все еще были сторонники. Его борьба за место в Парламенте от Миддлсекса в 1768-м и 1769-м сделала его чуть ли не национальным героем.

Пресса приободрилась и стала пробиваться дальше по всем фронтам. «Ландон Дэйли Пост энд Дженерал Адвертайзер» была в основном рекламной газетой, пока новые издатели, Генри Вудфолл и его сын Генри Сэмпсон Вудфолл, не дали ей новую жизнь. Газету переименовали в «Паблик Адвертайзер», а ключевым нововведением стало то, что вдобавок к известиям внутренней политики в газете появились резкие политические эссе, публикуемые анонимно как «Письма Юния». Они имели весьма антиправительственный настрой, так что в 1769 году письмо, адресованное королю, привело к аресту Вудфола-младшего и нескольких других членов редакции, лишь перепечатавших то, что, по сути, было невероятно точным личным выпадом. «Главное несчастье всей вашей жизни, — писал Юний королю, — в том, что вы никогда не услышите голоса правды, до тех пор, пока не различите его в жалобах вашего народа»[835].

Трое редакторов предстали перед судом. Лорд Верховный судья Мэнсфилд управлял присяжными, так как только судья мог определить, имела ли место мятежная клевета. Присяжным предстояло установить, были ли обвиняемые ответственны за эту публикацию.

Упрямый отказ присяжных следовать указаниям коренным образом изменил закон о клевете и значительно уменьшил случаи его использования как средства контроля над прессой. Хотя обвинение в мятежной клевете все еще висело над прессой, английским властям нужно было убедиться в сговорчивости коллегии присяжных, а не только в послушном судье, а это было сложнее.


16.1. Плоды славы. Джон Уилкс, увековеченный на эмали


До сих пор газеты направляли свои нападки на правительство, и в этом они полагались на поддержку недовольных из числа политической элиты. Теперь внимание переключилось на прерогативы Парламента как такового. Право на публикацию процедур заседания Парламента было спорным на протяжении века, с тех пор как репортажи с заседаний поддержала парламентская оппозиция Карлу I в 1640 году. Во времена Реставрации свобода была урезана Карлом II, затем это право периодически вновь возвращали и снова запрещали. Это было, в основном, заботой оппозиции, о которой она легко забывала, случись ей оказаться у власти. Газеты подрывали авторитет власти, печатая «отрывки» из речей, зачастую имеющих отношение больше к воображению автора, нежели к реальному положению дел. Сэмюэл Джонсон, создавший себе имя на парламентских репортажах, признался друзьям, что так полюбившаяся всем речь Питта была полностью его работой: «Я написал эту речь в каморке на Эксетер Стрит»[836].

Идея возникла в 1771 году, когда типограф замечательного «Миддлсекс Джорнал ор Кроникл оф Либерти» был призван к ответу вместе с другими соучастниками из-за того, что они предали гласности дебаты в Палате общин, что противоречило регламенту. Уилкс, бывший теперь лондонским чиновником, смог при помощи бессовестных манипуляций судебным процессом добиться закрытия дела на основании того, что заявленное нарушение не противоречит существующим законам, а обнародование опровергает неотъемлемые права. Дабы не вступать в открытое противостояние с мнением лондонцев, Парламент сдался. Больше попыток репортажа с парламентских дебатов не предпринималось. Поскольку ведение записей было теперь запрещено, журналистам приходилось полагаться на несовершенную память и живое воображение[837].

Эти противостояния ознаменовали замечательный прорыв в принципах свободной прессы, обладающей правами как докладывать о событиях, так и предлагать читателям свое мнение (и, в том числе, едкую критику). В начале XVIII века Верховный судья Холт считал, что критика правительства является преступлением, потому что «для всех правительств необходимо, чтобы народ имел о нем хорошее мнение»[838]. Шестьдесят лет спустя такое мнение уже считалось устаревшим; стало аксиомой утверждение о том, что «государственных мужей следует исправлять, если они совершают промахи, и карать, если они совершают злодеяния», и делать это должна пресса[839]. Человек типа Уилкса вполне мог выжить — и даже благоденствовать — благодаря тому, что его взгляды претерпевали трансформации довольно быстро. Это защищало его от последствий его неуемной наглости, которая веком раньше могла привести его к краху.

Как пресса собиралась распорядиться новыми свободами, еще предстояло увидеть. Некоторым казалось, что теперь газеты приобрели право высказываться с неприличной грубостью. Когда в 1772 году «Миддлсек Джорнал» напечатал комментарий по поводу королевского путешествия, многим казалось, что это нарушило установленные границы приличия:

«Его Величество, как нам сообщили, намеревается совершить поездку по Англии. Такой слабый человек, безусловно, наделен мудростью. Ему отлично известно, с каким презрением и неуважением относятся к нему во всех частях королевства, чтобы он мог выставить себя на позор, с каким он, несомненно, будет повсюду встречен. Вместо путешествия по Англии он запрется в Кью»[840].

Для политиков лучше всего было надеяться, что обезумевшие газетчики найдут себе более удобную жертву. Летом 1776 года, например, газеты как будто отвлеклись на тревожные размышления о зловещих событиях в американских колониях. Тем временем Лондон занимали два необычных (и взаимосвязанных) судебных дела: обвинение герцогини Кингстон в двоебрачии и последующий суд над драматургом, автором комедий Сэмюэлом Футом, принципиальным ее гонителем, обвиняемым в содомии. В случае с герцогиней правовые аспекты не содержали никакого риска. В зависимости от исхода ее признали бы герцогиней, или же, если ее первый брак был бы подтвержден, графиней Бристольской. Но суд вершился над женой пэра, всей Палатой лордов, Вестминстер Холл был переполнен, а заседание Палаты общин отложено. Фут, сделавший состояние на сценических воплощениях политических деятелей и приобретший из-за этого немало врагов, привлек меньше внимания, но в конце концов был оправдан (после неожиданного личного вмешательства короля)[841]. В Лондоне, как и в Париже того времени, театр играл важную роль в развитии культа знаменитостей, а еще давал пищу ненасытным газетам.


16.2. Тот самый Сэмюэл Фут. Его форма политической сатиры создала ему слишком много влиятельных врагов


Вне всякого сомнения, нахальная и падкая на сенсации пресса пришлась по вкусу читателям. В последние десятилетия XVIII века политика стала национальным видом спорта. Так же как в 1760-х и 1770-х, в провинциальных газетах освещались разногласия по поводу членства Уилкса в Парламенте, с 1780-х годов началась мощная кампания по поддержке парламентских реформ в прессе по всей стране.[842] Провинциальные газеты обычно придерживались привычного распорядка, публикуя выпуски раз в неделю. В Лондоне преобладали издания, печатавшие ежедневные новости. Эти газеты теперь стали важной частью политической сцены, они набирали профессиональные обороты, перемежая политические новости с рекламой, светскими сплетнями и заграничными новостями.

Разделенная семья

Трансформация английской прессы придала новый импульс политическим интересам, не в последнюю очередь благодаря продолжавшемуся кризису в американских колониях. Но действительно важным — поистине ключевым моментом — было то, что первый серьезный вызов целостности британской имперской власти не повлек за собой тотального глухого лоялизма. Кризис американского самосознания породил разногласия в Англии, где борьба колонистов за права и прерогативы нашла немало защитников.

Сквозь призму истории прессы Американская революция видится семейной ссорой, тем более болезненной, что она ударила по членам одной семьи. Чувство родства пустило глубокие корни, связь усугубила противоречия, обострившиеся в 1760-х. Пуповина, протянувшаяся до самого Лондона, сформировала раннюю историю американских газет, Лондон был источником новостей, а его газеты — образцом, которому нужно следовать.

В колониях газеты развивались спорадически[843]. Хотя в Бостоне печатня открылась уже в 1634 году, до 1690 года не только не было попыток учредить новые периодические издания, но и существовавшая «Паблик Оккеренсес» (Public Occurrences Both Foreign and Domestic) закрылась после первого выпуска. Только в 1704 году при поддержке властей местный почтмейстер Джон Кемпбелл получил разрешение на распространение своей газеты «Бостон Ньюс-Леттер». Как было в случае с первыми европейскими газетами, Кемпбелл механизировал существующую почтовую службу. Будучи почтмейстером, он понял, что можно извлечь пользу из привилегированного положения, рассылая регулярные рукописные новости лучшим клиентам. Его печатный еженедельник почти не отличался от этой модели. «Бостон Ньюс-Леттер» на протяжении всей службы Кемпбелла была выжимкой европейских, преимущественно лондонских новостей.

Кемпбелл не был идеальным газетчиком. Он был придирчив и склонен жалеть самого себя; если считал, что читатели не ценят его усилий, то писал длинные оправдательные заметки. Но его видение того, какой должна быть газета, оказалось очень эффективным. Бенджамин Харрис, покрытый боевыми шрамами лондонский полемист, чья газета потерпела крах в 1690-м, попытался вовлечь местное общество в дебаты относительно дел в Бостоне. Кемпбелл, наоборот, публиковал очень немного местных новостей. «Бостон Ньюс-Леттер» была скрупулезным до тошноты перечнем выдержек из лондонских газет. От своей программы Кемпбелл отказываться не собирался, поэтому его новости несколько отставали от европейских. К 1719 году он дотошно сообщал о событиях годичной давности.

Это начинало принимать форму навязчивой идеи, которую, к счастью, не разделяли прочие газетчики в колониях. С 1719 года у Кемпбелла появился соперник в Бостоне, затем появились газеты в Филадельфии, Нью-Йорке, Ньюпорте и Чарльстоне. Однако ни одна из них не избавилась от засилья европейских новостей. Анализ содержания «Пенсильвания Газетт» с 1723-го по 1765 год показывает, что в течение этого долгого периода 70 процентов новостных статей были посвящены континентальной Европе или Британии[844].

Итак, география и логистика окончательно вынудили американские газеты следовать по пути своих европейских прародителей. Большие расстояния между сообществами, протянувшимися вдоль скалистого берега, существование колоний с разными типами поселений создали серию очень самобытных рынков.

И хотя европейские новости были в приоритете, долгие зимы напрочь лишали американцев возможности читать лондонские газеты из-за того, что трансатлантические переезды прерывались на несколько месяцев. Газетчикам приходилось подключать воображение, чтобы заполнить страницы рекламой, письмами читателей, интересными и разнообразными статьями. В 1730-х случился бум так называемых литературных газет. В них все чаще содержались комментарии по поводу местных политических противоречий, как, например, в Бостоне в 1720-х[845].

До 1740 года наблюдался медленный, но уверенный подъем количества новостей из других колоний. Газеты сыграли немаловажную роль в росте самосознания американского межколониального сообщества. Но собратья по ценностям у американцев были и за океаном. Общественные устои первых американских читателей состояли из протестантских убеждений, веры в право на собственность, карательное правосудие, семейные ценности, трудолюбие и превосходство Англии над прочими нациями — все так же, как и у англичан, которые, кстати, читали те же самые новости, только на несколько месяцев раньше.

Из-за этого всего и случился разрушительный кризис. Одной из причин послужил чисто европейский конфликт, интересы которого отстаивались на американском континенте, — Семилетняя война 1756-63 годов. Сражения получили освещение в колониальных газетах западного полушария. Этот кризис породил один из самых запоминающихся образов колониальной эпохи: изображение Бенджамином Франклином колоний в виде разъяренной змеи под лозунгом «Присоединись к нам или умри». Иронично, что в изначальном смысле эта карикатура (вероятно, первая в Америке) была пробританской: она служила предостережением колониям от разрушительных амбиций Франции и призывала их объединить усилия для защиты. Дебют у картинки был скромный, ее заткнули куда-то на вторую страницу «Пенсильвания Газетт» Франклина[846]. Но идею вскоре подхватили и растиражировали в газетах Нью-Йорка и Бостона[847]. Заново открытая во время кризиса Гербового Акта, она вой-дет в историю как символ сплочения патриотов.

Семилетняя война прославила британскую армию и опустошила казну. Территориальные притязания в Америке нужно было защищать постоянным военным присутствием. Чтобы обеспечить его (в буквальном смысле), британский Парламент обложил колонии налогами. Одним из них стал налог на колониальные газеты, такой же, каким облагались английские газеты: их обязали использовать гербовую бумагу, заверенную и сертифицированную.

Кризис Гербового Акта 1765 года доказал одну вещь: пресса никогда не была столь красноречивой, гордой и шумной, защищая свободу, чем в то время, когда затрагивались ее экономические интересы.


16.3. «Присоединись или умри». Пропагандистская картинка в духе Франклина


Вероятно, английскую администрацию успокоил опыт 1712 года с введением гербовой повинности. Несмотря на пугающие прогнозы, английская печать прошла испытание налогами относительно спокойно[848]. Но у американской печати не было столь глубоких корней, а с поставкой гербовой бумаги из Лондона возникали определенные логистические затруднения. Повинность отменили в течение года, но американцы, сформировавшие свои мнения под чутким руководством печати, распробовали вкус успеха[849].

Кризис Гербового Акта был важен еще по одной причине. Краткая, но яростная агитация заняла приверженцев большинства выпускаемых газет. Агитационные нотки, которые еще десять лет после революционных противоречий чувствовались в печати, противоречили сложившимся в колониальной прессе традициям. А поскольку кроме колониальных газет других органов печати в сообществе обычно не было, владельцы газет старались не задевать ничьих чувств[850]. Выверенный нейтралитет в местной политике, возможный благодаря относительно ограниченному освещению местных новостей, сослужил им хорошую службу. Это могло быть делом принципа, который исповедовал Бенджамин Франклин в «Извинении для типографов» (1731). «Типографы свято верят в то, — писал он, — что когда люди имеют различные мнения, то обе стороны имеют право быть услышанными публикой»[851]. Дух времени не оставлял места для подобных сантиментов. Типографы, выказывавшие недостаточное рвение в борьбе за свободу, терпели отписки и прохладный прием у тех, кто раньше был им друзьями. Питер Тимоти из Чарльстона внезапно из «самого популярного» превратился в «самого непопулярного человека провинции»[852]. В Чарльстоне, как и везде, местные патриоты поддерживали ту из соперничающих газет, которая больше усердствовала в прославлении свободы. Многие типографы не были в достаточной степени патриотами. Однако страсти, поднявшиеся в публичных дебатах, кипели слишком сильно для консервативных взглядов.

Именно поэтому чрезмерно патриотический тон прессы времен Революции не всегда был результатом свободного выбора. В то время как свобода яростно насаждалась в качестве основополагающего принципа революционного движения, требовалась мудрость, чтобы понять, что принцип этот не распространяется на публикацию мнений, оскорбительных для добропорядочной публики[853].Тщательное разделение на своих и чужих, провозглашаемое писателями-патриотами, было куда более категоричным со стороны народа, установившего собственную цензуру и изводившего недостаточно революционно настроенных, а иногда и громившего типографии и книжные лавки.

Соблазнительно легкий триумф противников Гербового Акта был в одном отношении обманчив. Такое единство мнений в колониальной прессе больше никогда не повторится. Долгий и медленный путь противостояния окончательно разделил колонии. Газетчики были обеспокоены тем, что им было сложно удовлетворить читателей, придерживавшихся зачастую противоположных мнений относительно текущих событий. К счастью, не одним лишь газетчикам выпало на долю бремя формирования политических убеждений в те годы. Самые значительные и влиятельные политические мнения публиковались в виде памфлетов. Наиболее успешным был «Здравый смысл» Томаса Пейна, продававшийся огромными тиражами (известно о 120 000 копий). Великолепное выступление во имя независимости, проложившее себе путь сквозь засилье законнической прозы, которая на тот момент была ведущей в дебатах, «Здравый смысл» был переиздан двадцать пять раз в тринадцати городах Америки[854]. Это лишь единичный ярчайший пример всплеска публикационной активности, достигнувшего первого пика с введением Гербового Акта, а второго — с началом боевых действий в 1775-76 гг[855]. После этого газетчики и памфлетисты уже не могли сдерживать напор. Военные действия разъединили сети сообщения и вынудили многих типографов поменять место работы. Требовалось перераспределение ресурсов в военных целях. По очевидным причинам поспешная информация о передвижении войск не поощрялась.

Революция протекала очень медленно. Между битвой при Конкорде и Парижским договором продолжалась война длиной в восемь лет (1755-83). Целых двадцать четыре года прошло с момента принятия Гербового Акта до инаугурации первого президента Джорджа Вашингтона. Пылкие юнцы 1760-х состарились прежде чем Соединенные Штаты стали независимой нацией. Напряженные кризисные моменты перемежались с длительными периодами застоя. Переход к открытому восстанию характеризовался постоянными колебаниями: заверениями в верности, мучительными протестами, и подобные настроения гуляли по всему протяженному Атлантическому побережью. Даже когда сражения завершились, всевозможные законодательные и конституционные органы работали с агонизирующей медлительностью.

Мятежные провинции представляли собой весьма своеобразную сферу распространения новостей, так как поселения с очень разными традициями пытались выдумать общее дело, несмотря на разделявшее их расстояние и едва ли схожие характеры. Последовательное чтение газетных выпусков может дать неожиданное ощущение спокойствия, незыблемости общества, которое занимается своими делами, а великие события, происходящие под боком у обывателей, их ничуть не касаются. «Вирджиния Газетт» образца 1775 года была еженедельной четырехстраничной газетой, с текстом, разбитым на три колонки, с приложениями, выпускаемыми по необходимости. Выпуск от 28 апреля открывали новости из Константинополя[856]. Парламентские дебаты в Лондоне, состоявшиеся 2 февраля, были представлены длинной речью лорда Чатама в Палате лордов. Объявления, начинавшиеся в средней колонке на второй странице и поглощавшие остаток газеты, включали продажу лошадей для вязки и обращения с просьбами о возврате беглых рабов. Первые новости о битвах при Лексингтоне и Конкорде были включены в выпуск дополнительным полулистом, датированным 24 апреля (через пять дней после события). Зачастую именно объявления давали представление о растущем беспокойстве в обществе, например, объявления о продаже имущества тех, кто покидает колонию. Но жизнь продолжалась. «Вирджиния Газетт», стоявшая «всегда за свободу и общественное благо», продолжала публиковать объявления о беглых слугах и рабах, а также всегда такие привлекательные истории о семейных неурядицах:

«Поскольку моя жена Фрэнсис ведет себя в несвойственной ей манере в последнее время, это предупреждение должно убедить всех не вести никаких дел с ней от моего имени, так как я не собираюсь отвечать за любые ее долги после этого заявления»[857].

Совершенно закономерно предположить, что благодаря Революции газеты стали относиться сами к себе серьезнее. В густонаселенных портовых городах — там, где публиковались последние известия, — у жителей был доступ через разветвленные семейные сети к огромному количеству свежайших новостей, куда более интересных, чем те, о которых они читали в газетах[858]. Большинство газет до сих пор выходило раз, максимум два, в неделю. Газеты месячной давности из отдаленных частей страны не представляли интереса, а коммерческие заметки, помещенные в объявлениях, были бесполезны для сельских подписчиков. Во время войны устные сообщения, полученные от путешественников, капитанов, вернувшихся с фронта солдат, играли важную роль в информированности простых людей.

Вне зависимости от того, что пресса сделала для Революции, Революция имела особенное влияние на прессу. Ряд газет выходил в удвоенном объеме с 1763-го по 1775 год, а затем вновь к 1790 году. В этом году американские штаты поддержали девяносто девять газет примерно в шестидесяти двух местах. Публикация газет стала одной из важнейших опор американской издательской индустрии[859]. В эпоху, когда основные произведения литературы, исторические и ученые труды были в основном зарубежными, было почти необходимо для издателя заиметь газету, чтобы остаться при деле.

В некотором смысле именно экономический интерес, а не патриотизм заставил прессу взывать к объединению нации. Воззвания в том же патриотическом тоне провозглашались во время революционной агитации, продолжались после поражения Британии и во время последующих конституционных дебатов. Пресса была в основной массе федералистской; это тем более интересно, что одним из первых актов Федеральной Конвенции было решение о секретном характере всех дебатов. Целью было оградить делегатов от публичного давления, но получилось так, что газеты лишились постоянного источника информации на время продолжительных дискуссий. Несколькими годами позже французские революционеры примут противоположное решение, поощряя присутствие журналистов на дебатах законодательных органов. Пресса вступила в свои права во время кампании по ратификации, которая была далека от неизбежного завершения. Только когда Вирджиния неохотно встала в строй, предполагаемое большинство антифедералистов в Нью-Йорке сократилось, а новая Конституция могла быть запущена.

Постоянные воззвания прессы к утверждению новой нации не могли пройти незамеченными. Когда Джеймсу Мэдисону доверили подготовку Билля о правах в 1790 году, первой поправкой к Конституции, гарантированной Конгрессом, стало обещание «не издавать законов… ограничивающих свободу слова и печати». Но этой свободе еще предстояло пройти испытание господствующей моралью, социальными условностями и агитационной политикой. На тот момент никакого противоречия между утверждением в Билле о правах в Вирджинии о том, что «свобода печати является одним из оплотов свободы и не может быть ограничена деспотичным правительством», и Актом против разглашения ложных новостей 1792 года, не было. Такое непризнанное напряжение подготовило арену для бурного расцвета враждебной агитационной культуры публичных дебатов, которая стала одновременно благословением и проклятием политики новой нации.

Пустая темница

14 июля 1789 года около девятисот горожан собрались вокруг Бастилии, старой парижской тюрьмы, бывшей на тот момент преимущественно арсеналом. Немногое осталось от авторитарной системы lettres de cachet, лишавшей свободы без суда, тем не менее это здание все еще было могущественным символом, и толпа собиралась освободить если не пару оставшихся там узников, то по крайней мере склады с порохом. Утро прошло в нервных переговорах между повстанцами и маркизом де Лонэ, командиром маленького гарнизона. Они ни к чему не привели, завязалась схватка, прогремели выстрелы. Прибытие революционных сил, в том числе солдат, заставило гарнизон сдаться. Лонэ и его солдат вытащили наружу и прикончили. Остальных выпроводили, а толпа тем временем завладела артиллерией[860].

В такой беспокойный и замечательный с точки зрения политики момент истории трудно было предположить, что именно этот день станет новой зарей истории Франции: с 1880 года он стал нацио-нальным праздником. Было освобождено всего семеро заключенных. Среди них было четыре фальшивомонетчика и два приговоренных к заключению в сумасшедшем доме. Это едва ли соответствовало образу политических пленников или жуткой славе Бастилии. Реакция периодики, как во Франции, так и за границей, была очень сдержанной. «Газетт де Франс», естественно, вообще проигнорировала происшествие. Иностранная пресса докладывала о нем как об уличных беспорядках, не придавая большого значения. На самом деле, в смысле реальной политической силы, оно не стоило ни созыва Генеральных Штатов, ни Клятвы в зале для игры в мяч, ни вынужденного возвращения короля из Версаля. Из событий революции мятеж в Гренобле в 1788 году был куда более серьезным вызовом старому режиму, хотя сейчас о нем едва вспоминают.

Во всем виноваты новые парижские журналисты, которые спасли взятие Бастилии от забвения. Памфлеты, написанные в праздничном тоне, иллюстрированные листовки представляли падение пустой темницы символическим пробуждением угнетенных людей[861]. Эту тему подхватили и газеты. «Вчерашний день, — писал Антуан-Луи Гордас в своем «Курьер де Версаль а Пари», — навсегда останется в нашей истории: он открыл путь величайшей и, пожалуй, самой удачной революции»[862].

Необыкновенные события, разворачивавшиеся во Франции с 1789 по 1794 год, сопровождались наплывом новостей во всех средствах информации: памфлетах, журналах, листовках и политических куплетах[863]. Предреволюционный политический кризис и созыв Генеральных Штатов стимулировал неуклонный рост политических памфлетов: около 1500 разных наименований в 1788-м, по крайней мере 2600 во время выборов в Штаты в первые месяцы 1789-го. Это был просто космический взлет по сравнению с четырьмя сотнями или около того, которые издавались за двенадцать лет до 1787 года[864]. Тщательно внедрявшаяся старым режимом доктрина контроля над прессой, продержавшаяся больше 150 лет, теперь просто исчезла. Пока Национальная Ассамблея была занята длительными и серьезными дебатами по поводу свободы прессы, события продолжались, а с ними и книготорговля.

В годы, последовавшие за 1789-м, избалованные и обласканные члены парижской Книжной гильдии увидели, что их мир перевернулся[865]. В предыдущие века сознательной политикой французской монархии была концентрация печатной индустрии в столице и поддержка малого количества больших предприятий. Эффективная монополия на книжную продукцию для многочисленного и процветающего населения была очевидным препятствием для инноваций. Столкнувшись с тем, что парижские книготорговцы предлагали вышедшие из употребления перепечатанные книги образца XVII века, читатели стали обращать взор в другие места, создавая оживленный рынок не совсем законных заграничных печатных образцов[866]. Теперь под давлением беспрецедентных событий рынок признанных печатных магнатов попросту растаял. Несмотря на усилия государства поддержать прессу постоянными субсидиями, в период с 1789-го по 1793 год многие гиганты парижской печати признали свое банкротство. Их место заняло новое поколение книготорговцев, почувствовавших, что горожане изголодались по актуальным политическим новостям. Чтобы удовлетворить этот запрос, они создали свою новую печать.

С 1789 года эти издатели и книготорговцы начали переделывать памфлеты в периодические серии. Дело было небыстрое и не всегда успешное. Только один из памфлетов по случаю взятия Бастилии был объявлен частью серии. Многие из новых изданий быстро исчезали. Но в период с 1789-го по 1790-й журнал — ежедневное, или издаваемое трижды в неделю, или еженедельное издание — утвердился в качестве органа революционных дебатов.

Для страны, изголодавшейся по разнообразию в годы старого режима, наступила моментальная перемена. Памфлеты революционного периода были в некотором отношении вполне традиционными: предыдущий удар по королевской власти во время Фронды в середине XVII века сопровождался похожим шквалом памфлетной литературы[867]. Но бум журнальных публикаций в те годы был небывалым для Европы. Количество столичных журналов взлетело с четырех в 1788 году до 184 в 1789-м, а затем до 335 в 1790-м. На пике революционной агитации на улицах продавали около 30000 копий разных изданий[868]. Париж внезапно захлестнула волна бурных, энергичных публикаций. Вскоре они стали управлять политическим мнением.

Многие из них, надо признать, были маленькими непривлекательными буклетами, едва различимыми в неопрятной массе дешевых памфлетов, уже знакомых типографам и читателям. В отличие от Англии, где развитие газет характеризовалось устойчивым ростом на протяжении 50 лет, французские типографы столкнулись с внезапным бумом новых наименований, у них просто не было времени на продумывание дизайна. Большинство первых новостных серийных изданий были близки по форме к памфлетам: они публиковались на удобных восьмушках и обычно состояли из восьми плотно забитых страниц политического содержания. Опытный издатель Шарль-Жозеф Панкук, умело лавировавший между политическими течениями, смог оформить свой «Монитёр», имитируя трехколоночный формат английских газет[869]. Большинство революционных газет производились менее обеспеченными печатными домами. Ценность момента требовала быстрой работы, превалировавшей над изысками.

Эти газеты не имели ни элегантности, ни сдержанности, присущей официальной прессе в других частях Европы. Не было у них и разнообразного содержания. Парижские газеты эпохи Революции были посвящены одной лишь политике. И здесь у них было преимущество в виде неиссякаемого источника предметов для обсуждения. Дебаты и речи на бесконечных сессиях Национальной Ассамблеи и ее преемников стали основной пищей многих газет, иногда даже чрезмерной. Те высокопарные газеты, что пытались дословно передать содержание дебатов, вплоть до кашля и междометий, обнаружили, что такая форма журналистики была крайне неудовлетворительной и скорее сбивала читателей с толку, чем просвещала. Но преданность точному репортажу была впечатляющей. Все основные события революционных лет, даже такие неприглядные, как резня в тюрьме в сентябре 1792 года, были скрупулезно описаны и интерпретированы.

Помимо экспериментов с подробными репортажами характерные особенности газетам Французской революции придала пропагандистская журналистика. Все ключевые фигуры эпохи революции, включая Марата, Дантона и Робеспьера, были в известной степени журналистами[870]. Многие, включая Марата, Камиля Демулена и Жоржа Эбера, сделали себе имя в политике исключительно благодаря писательскому мастерству. Марат был здесь основной фигурой: его несдержанная проза и открытая пропаганда насилия создали мрачную палитру революционной риторики, предсказывая революционный террор, когда революция пожрала сама себя. Эбер был остроумным и грубоватым представителем санкюлотов, Пер Дюшен был тоже не робкого десятка, отстаивая необходимость жестокости революционного правосудия. Но прежде всего журналистам революции нужно было успевать печатать выпуски в быстром темпе. «Необходимость писать каждый день, — по Бенджамину Константу, — есть могила таланта»[871]. Многие журналисты согласились бы; самые успешные и известные газеты Революции были еженедельными или выпускались трижды в неделю. Поэтому у многих журналистов революционного периода, зачастую спустя некоторое время, накапливались значительные объемы продукции. Мадам Ролан признавалась, что успех ее друга Жака-Пьера Бриссо объяснялся тем, что «ему работалось легко, сочинить трактат ему было так же просто, как иному переписать песню»[872]. В такой ситуации не было места глубоким размышлениям, их и не требовалось: смысл революционной журналистики был в постоянном изрыгании политической пропаганды. «Как вышло, что этот мелочный субъект наносит столько вреда общественному благополучию? — вопрошал один из якобинских врагов Бриссо в 1792 году. — Все потому, что у него есть газета… Все потому, что Бриссо и его приспешники присвоили себе рупор общественного мнения»[873].

Рупор общественного мнения мог быть весьма прибыльным. Спрос на новости был огромным, и было где развернуться конкуренции. Самые успешные газеты быстро создали себе читательскую аудиторию. «Журналь дю суар» нанял пять типографских прессов и шестьдесят рабочих, ему требовалось двести уличных разносчиков для 10000 копий[874]. Но для того, чтобы делать деньги, такого промышленного масштаба не требовалось. Один пресс выдавал 3000 копий простого памфлета в день, для прибыли более чем достаточно. Уровень безубыточности для таких публикаций составлял примерно 400 копий на выпуск. Типографы защищали свои вложения, оперируя неформальным ценовым картелем. И хотя они яростно оспаривали мнения своих конкурентов, издатели никогда не подбивали клинья своим соперникам, сбивая цену. Почти все держали цену на подписку близкой к уровню дореволюционных заграничных газет, около 36 ливров в год. С учетом политических событий, о которых они писали, этот консерватизм служил издателям на пользу, компенсируя несомненный риск, связанный с такой формой публикации. Единственным техническим нововведением революционных газет было оглавление в виде краткого перечня содержания или представленных мнений вверху первой страницы, прямо под заглавием газеты. Предназначалось это для разносчиков, которые выкрикивали содержание газет на улицах[875].

Ведущим журналистам Революции, так же как и типографам, новостной рынок принес определенные финансовые вознаграждения. Бриссо получал 6000 ливров ежегодно на посту редактора газеты (столько же получал министр в правительстве), и его пример не единственный[876]. И впрямь, для главных действующих лиц публицистическая деятельность была прибыльной: журналистика для них была орудием Революции, средством, формирующим смену событий. Влиятельность влекла за собой опасность. Это была в беспрецедентной степени смертельно опасная затея. Террор посягнул на жизни по крайней мере шестой части журналистов, творивших в первые годы Революции (1790-91), включая главных журналистов-политиков. Марат был убит в ванной, Бриссо потерпел крах вместе с жирондистами и погиб с Дантоном. Эбер, в своем издании «Папаша Дюшен» описывавший со злорадством последние минуты многих жертв гильотины, собрал большую толпу, когда пришла его очередь взойти на эшафот. Камиль Демулен был одной из последних жертв Робеспьера, крестного отца его младшего сына.

Именно в эти страшные месяцы Революция окончательно отвергла принцип свободы прессы, который оживлял ранние дебаты Национальной Ассамблеи[877]. Робеспьер, упорный защитник этого принципа с 1789 по 1793 год, осознал свою ошибку. 16 июля он созвал Комитет общественного спасения, чтобы наказать «мятежных журналистов, самых опасных врагов свободы»[878]. Незадолго до завершения своего восхождения к власти Робеспьер набросал необычный политический катехизис. Это демонстрирует степень недоверия, с которой он относился к несанкционированной вольности, бывшей в его представлении сердцем раздора внутри революционного движения:

«Какова наша цель? Использовать Конституцию на благо народа.

Кто наш вероятный противник? Богатые коррупционеры.

Какие методы они используют? Хитрость и лицемерие.

Что позволяет использовать такие методы? Невежество санкюлотов.

Следовательно, народ следует обучить.

Какие могут быть возражения против просвещения народа? Проплаченные журналисты, которые обманывают народ каждый день бесстыжими искажениями фактов.

Какой же из этого следует вывод? Мы должны запретить деятельность этих авторов как самых опасных врагов страны и обеспечить изобилие правильной литературы»[879].

В ранние оптимистичные дни Революции Мирабо и Бриссо верили, что пресса объединит общественное мнение. Их ждало разочарование. Переворот, свергнувший Робеспьера, сопровождался жесткими мерами по ограничению прессы. И Директория, и последующий режим Наполеона признавали разрушительную опасность за необузданной политической критикой. Из восьмидесяти парижских печатных домов, избранных и сохраненных наполеоновским режимом контроля печати, лишь девятнадцать специализировались на журналах и периодических изданиях.[880]

На пике революционной агитации заинтересованные читатели имели возможность выбирать из сотни серийных изданий. Масштаб преображения из застойного подконтрольного мира старого режима очевиден, хотя и не сказать, что газеты пользовались тем влиянием, которое им приписывали революционные лидеры. Серийные публикации соперничали за влияние с другими формами пропаганды, не в последнюю очередь с политическими памфлетами, которые тоже публиковались огромными тиражами[881]. В то время как в Париже общество было образованным (с высокими процентами грамотности среди мужчин и женщин), общее количество читателей газет не превышало трех миллионов, а население составляло 28 миллионов. Хотя в провинциальных городах, таких как Тулуза и Лион, происходил быстрый рост местной прессы, различие между кипящим котлом столицы и провинциальным обществом все еще было велико[882]. В Париже большая часть политической активности происходила лицом к лицу и передавалась устно, в якобинских клубах, среди делегатов к последователям Национальной Ассамблеи, в частных гостиных, наконец, в самих местах дебатов. Среди широких масс большинство граждан, призванных к активности, независимо от социального статуса, призывались и к оружию речами, беседами, спонтанными уличными сборищами. Французская революция была чрезвычайно плодотворным периодом в отношении политических песен, из которых «Марсельеза» была самой известной[883].

Периодическая пресса, несмотря на все красноречие и проповедь вселенского равенства, все же говорила на языке образованной элиты. Обличительные тирады Марата можно было понять только со словарем. Он и не делал никаких попыток быть понятным простым людям; скорее намеренно создавал дистанцию. Несколько раз в неделю его «Ами дю пёпль» («Друг народа») включал в себя «Обращение к гражданам», где Марат в возвышенном тоне ветхозаветного пророка вещал о своем мрачном видении будущего, которое наступит, ежели читатели не последуют его увещеваниям.

По крайней мере, из революционных газет парижские читатели получали ясное представление о происходящих событиях: в них не было загадочных перечислений иностранных дипломатических и военных новостей, поставленных на поток в европейских газетах в последние два века. А в газете, выходившей под названием «Папаша Дюшен» (Pere Duchene), мы видим радикальную и дерзкую попытку усвоить особенности личности, манеру речи менее образованных слоев населения, таких как солдаты революции. Папаша Дюшен был старым морским волком, вульгарным, прямолинейным и не боящимся отстаивать свои права. И хотя Эбер был самым успешным писателем того времени, десятки других писателей восприняли этот образ — красноречивое доказательство сложностей, с которыми сталкивались политические активисты, осознавшие необходимость мобилизации массового движения, но также понимавшие, что у горожан еще не сформирован необходимый лексикон, чтобы озвучить свои политические взгляды. Это также напоминает о том, что, хотя революционный газетный рынок и был огромным, но в нем было место конкуренции. Новички бесстыдно заимствовали названия у успешных соперников или меняли шкуру, когда ветер политики менялся. Многие исчезали так же быстро, как появлялись. Во времена, когда многие европейские нации имели давно установленные и надежные печатные органы (некоторые выходили непрерывно в течение ста лет), газеты времен Революции жили максимум три-четыре года.

В ретроспективе революционные газеты видятся как краткий период истории прессы во Франции между двумя эпохами стабильности и контроля. Тем не менее это был поворотный момент в истории европейской журналистики. Французская революция была первым событием в Европе, неразрывно связанным с периодической прессой. Впервые в истории газеты стали, пусть и на мгновение, доминирующим носителем печатного слова, потеснив более аристократических предшественников — книги, и даже памфлеты, сделавшие внушительную политическую карьеру. Франция в этом отношении опередила свое время. В прочих частях Европы, например, в Ирландии, политические памфлеты все еще были доминирующим средством политической агитации — как и во времена Американской революции. Во Франции, в меньшей степени в других случаях, описанных в этой главе, мы наблюдаем самое начало фундаментального переустройства европейской культуры новостей. С тех пор периодичность и регулярность новостных публикаций станет основополагающей характеристикой в общественном восприятии текущих событий. Новости внутренней политики внезапно стали очень востребованы. Начинался век ежедневных газет.

Глава 17