акие-то новые предложения:
Священные права, которыми человек обладает от природы и которые общество так часто нарушает своим судебным аппаратом, по-прежнему требуют отмены некоторых наших калечащих наказаний и смягчения тех из них, которые мы должны сохранить. Непостижимо, чтобы добрый [douce] народ, живущий в умеренном климате при проводящем умеренный курс правительстве, совмещал бы беззлобный нрав и мирные обычаи с неистовством каннибалов. Ибо наши судебные наказания сулят лишь кровь и смерть, порождая в сердцах обвиняемых только ярость и отчаяние.
Французскому правительству не понравилось, что его сравнивают с каннибалами, но к 1780-м годам варварство судебных пыток и жестоких наказаний стало реформаторской мантрой. В 1781 году Жозеф Мишель Антуан Серван, давний сторонник реформы уголовного права, восторженно отозвался о решении Людовика XVI отменить пытку для получения признательных показаний: «эту позорную пытку, которая на протяжении многих столетий узурпировала храм правосудия, обратив его в школу терзаний, где палачи упражняются в причинении боли». Пытка в судопроизводстве была для него «своего рода сфинксом… нелепым монстром, едва ли достойным найти убежище среди диких народов»[109].
Несмотря на свою молодость и отсутствие опыта, при поддержке других реформаторов Бриссо затем занялся изданием десятитомной «Философской библиотеки законодателя, политика, юриста» (1782–1785), которую должны были печатать в Швейцарии и контрабандой провозить во Францию. В ней были собраны сочинения самого Бриссо и его единомышленников, посвященные реформе. Хотя Бриссо всего-навсего обобщал идеи других мыслителей, ему удалось четко связать пытку с правами человека: «Только ли дело в молодости, когда дело касается защиты поруганных прав человечества?» Термин «человечество» (например, в словосочетании «зрелище страдающего человечества») снова и снова появляется на страницах его издания. В 1788 году Бриссо основал Общество друзей чернокожих, первое французское общество, выступавшее за отмену рабства. Кампания, направленная на проведение уголовной реформы, таким образом стала еще больше ассоциироваться с общей защитой прав человека[110].
Бриссо использовал такие же риторические стратегии, что и юристы, готовившие меморандумы для разных французских causes célèbres 1780-х годов; они не только защищали своих несправедливо обвиненных клиентов, но и все чаще сами выдвигали обвинения против судебной системы в целом. Авторы меморандумов обычно излагали дело от первого лица своих клиентов, чтобы придать им характер мелодраматического романного повествования для пущей убедительности. Эта риторическая стратегия достигла апогея в двух меморандумах, написанных одним из корреспондентов Бриссо – Шарлем-Маргеритом Дюпати, проживавшим в Париже магистратом из Бордо, который вступился за трех мужчин, приговоренных к колесованию за кражу с применением насилия. В первом меморандуме, написанном в 1786 году, объемом в 251 страницу, юрист не только раскритиковал каждый просчет судебного процесса, но и подробно рассказал о своей встрече с тремя заключенными в тюрьме. Дюпати ловко переключается с собственного рассказа от первого лица на прямую речь заключенных: «А у меня, – затем продолжил Брадье [один из осужденных], – на полгода распухла половина тела». «А я, – добавил Лардуаз [другой осужденный], – слава богу, ею не заразился [эпидемия в тюрьме], но кандалы давят так сильно (я [то есть Дюпати] охотно верю; подумать только, тридцать месяцев в кандалах!) и так поранили ногу, что началась гангрена, они мне чуть было ее не отрезали». В конце встречи с заключенными Дюпати плачет, максимально полно выражая свое сочувствие заключенным[111].
Затем Дюпати вновь меняет ракурс, на этот раз обращаясь напрямую к судьям: «Судьи Шомона, магистраты, криминалисты, вы это слышите? … Вот он вопль разума, правды, справедливости и Закона». В конце концов Дюпати прямо просит о вмешательстве короля. Он умоляет монарха снизойти до внимания к мукам невиновных, от Каласа до трех его подзащитных воров: «Соблаговолите с высоты вашего Трона, соблаговолите взглянуть на все кровавые ошибки ваших уголовных законов, из-за которых погибли мы и каждый день гибнут невинные люди!» В конце меморандума Дюпати на нескольких страницах умоляет Людовика XVI реформировать уголовное законодательство, сообразуясь со здравым смыслом и человеколюбием[112].
Меморандум Дюпати настолько взволновал общественность, которая встала на сторону обвиняемых и возмутилась действиями судей, что парижский парламент проголосовал за публичное сожжение этого сочинения. Представитель суда подверг критике художественный стиль меморандума: Дюпати «видит рядом с собой дрожащее и взывающее к нему человечество; растерзанную отчизну, которая показывает ему свои зияющие раны; весь народ, приказывающий ему говорить от своего имени». Однако суд оказался бессилен перед напором общественного мнения. Жан Карита, маркиз де Кондорсе, который во времена Французской революции станет самым последовательным и дальновидным защитником прав человека, в конце 1786 года опубликовал два памфлета в поддержку Дюпати. Не будучи юристом, Кондорсе тем не менее критиковал «презрение [суда] к человеку» и «явное нарушение естественного права», продемонстрированное в деле Каласа и последующих несправедливых решениях[113].
К 1788 году французская монархия солидаризировалась со многими новыми взглядами. В указе правительства Людовика XVI, временно отменявшем пытку перед казнью для получения имен сообщников, речь шла о стремлении «успокоить невиновных… сделать наказания менее суровыми… [и] наказывать преступников, сообразуясь с чувством меры, которого требует человеколюбие». В своем трактате 1780 года о французском уголовном праве Мюйар признавал, что, защищая правомерность признаний, полученных с использованием пыток, «я не могу не помнить о том, что должен бороться с системой, которая в последнее время завоевала небывало большое доверие». Однако он отказался вступать в дискуссию под тем предлогом, что его оппоненты были всего-навсего полемистами, в то время как в его пользу говорил опыт прошлого. Кампания за реформу уголовного права во Франции была столь успешной, что в 1789 году исправление злоупотреблений в уголовном кодексе стало одним из самых часто упоминаемых вопросов в наказах для будущих Генеральных штатов[114].
Страсти и человек
В ходе этих все чаще односторонних прений с все большей очевидностью стали проявляться новые значения, приписываемые телу. Искалеченное тело Каласа или даже съедаемая гангреной нога вора Лардуаза, подзащитного Дюпати, вновь обрели достоинство. В словесных баталиях по поводу пыток и жестоких наказаний это достоинство сперва проявилось в отрицательной реакции на насилие со стороны суда. Со временем, как видно из меморандумов Дюпати, оно стало предметом выражения позитивных чувств эмпатии. И только к концу XVIII века новая модель сформировалась окончательно. В 1787 году в своем коротком, но красноречивом восемнадцатистраничном памфлете доктор Бенджамин Раш связал пороки публичных наказаний с новым понятием автономного, но сострадающего индивида. Как врач Раш соглашался, что телесная боль при наказаниях была в некоторой степени целесообразна, хотя и считал наиболее предпочтительным «труд, бдительность, одиночество и тишину», признание индивидуальности и потенциальной пользы преступника. По его мнению, публичное наказание не оправдало себя в силу своего свойства разрушать способность сочувствовать – «наместника божьей милости в нашем мире». Это были главные слова: сочувствие – или то, что мы сегодня называем эмпатией, – заложило основу нравственности, стало искрой божественного в человеческой жизни, «в нашем мире».
«Чувствительность – это страж моральной способности», – утверждал Раш. Он сравнивал чувствительность с «внезапным чувством справедливости», условным рефлексом на нравственное благо. Публичные наказания губили сочувствие: «поскольку боль и страдание, которые испытывают преступники, являются следствием закона государства, которому нельзя противиться, зрительское сочувствие не находит выхода и возвращается ни с чем в лоно, где оно пробудилось». Публичное наказание, таким образом, подорвало социальные чувства, превратив зрителей в людей черствых; они потеряли чувство «всеобщей любви» и понимание того, что у преступников есть такие же тела и души, как и их собственные[115].
Безусловно, Раш считал себя хорошим христианином. Несмотря на это, его концепция человека практически не имела ничего общего с той, которую выдвинул Мюйар в защиту пыток и традиционных телесных наказаний. Для Мюйара первородный грех объяснял неспособность людей контролировать свои страсти. Конечно, они были движущей силой жизни, однако присущую им кипучесть, даже мятежность, необходимо было сдерживать с помощью разума, давления общества, церкви, а если и это не помогало, как, например, в случае преступления, то и с помощью государства. По мнению Мюйара, источниками преступления (порока) были сильные чувства желания и страха – «желание владеть вещами, которых нет, и страх потерять те, что есть». Эти страсти душили чувства чести и справедливости, вписанные естественным правом в сердце человека. Божественное провидение дало монархам высшую власть над людскими жизнями, которую они делегировали судьям, оставив себе право миловать. Следовательно, главная цель уголовного права заключалась в том, чтобы помешать победе порока над добродетелью. Сдерживание присущих человечеству пороков – вот главный принцип теории справедливости по Мюйару