[46]?
При всей его новизне, я чувствую, что мир Торы и заповедей был моим всегда. Удивляюсь, что могу дословно цитировать стихи из Пятикнижия, слова молитв и другие иудейские тексты, тогда как в начальной школе я не мог запомнить даже простого четверостишия. В одном мидраше я нашел несколько мистическое объяснение этой особенности памяти.
Согласно этой легенде за зачатием и развитием плода следит ангел, точнее ангел женского рода по имени Лайла, «ночь». Пока ребенок находится в утробе матери, ангел объясняет ему мир и учит его Торе. Но в момент рождения, ангел ударяет ребенка по верхней губе, и он внезапно забывает все, чему его учили. Согласно этому источнику мы все храним физический след этого действия: ямку на верхней губе. По теории Юнга эти знания остаются в коллективном бессознательном[47]. Суфии называют это явление словом «дикр», память. Человек восстанавливает в себе следы вечных истин, а не создает их из ничего. Таким образом, изучение Торы опирается на «забытое» знание и представляется возвращением к нему, будь то заслуга изучения Торы поколениями предков или действия ангела Лайлы.
Не воспринимая эту притчу буквально, полагаю, что она проливает свет на чувство старого знакомства с Торой, которое подчеркивает самоценность ее изучения и применения в жизни. Это чувство укрепило мою решимость следовать заповедям, чему способствовала своим путем пришедшая к этому осознанию Эстела, с которой мы прожили более тридцати лет и приложили немало усилий, чтобы создать верную традиции семью.
Благодаря раввину Хаусману я познакомился с молодыми людьми, учеными и соцработниками, кинематографистами и преподавателями, которые соблюдали иудейские обряды и строили свою жизнь в соответствии с еврейским календарем. Так я оказался за субботним столом в домах, где знакомые мне лишь из иудейских книг правила превращались в яркую и живую реальность. Постепенно, пробуя воду, а не бросившись в нее разом, я начал соблюдать заповеди и регулярно изучать Тору.
Примерно в то же время я познакомился с университетским коллегой Жаном Уэллеттом, который пригласил меня на занятия языком. Бывший иезуит и выпускник реформистского университета иудаизма (Hebrew Union College) в Цинциннати, он преподавал язык Торы, а не разговорный иврит Израиля. На его занятиях, где нас было всего пять человек, я научился читать в оригинале иудейскую классику и понимать слова молитвы.
Однако я был обескуражен, когда, зайдя на службу в синагогу, расположенную неподалеку от университета, с большим трудом разобрал из молитвы всего несколько слов. Гораздо позже я время от времени посещал эту синагогу, но приобретя некоторый опыт, уже вполне мог следить за ходом службы. Здесь следовали обряду и произношению венгерских хасидов. Вероятно, именно так столетием раньше молился автор сборника законов и обычаев, который едва не преградил мне путь к иудаизму. Он был родом из венгерского города Унгвар (Ужгород).
Но в самом начале своего пути я не ведал об этих фонетических различиях. «Чему ты меня научил?» – спросил я Жана через несколько дней после моего первого и обескураживающего посещения этой синагоги. В ответ он просто посоветовал мне пойти на марокканскую службу, где произношение ближе к тому, которое Жан использовал на своих занятиях. Так я познакомился с совсем другим еврейским миром, который в большой степени стал моим.
У марокканских евреев я нашел теплое гостеприимство, а на мои неуклюжести и промахи, неизбежные для всякого неофита, они не обращали ни малейшего внимания. Эти выходцы из Касабланки и Марракеша давали мне ощущение, что я свой не только во время ежедневных служб и занятий по иудаизму, но и у них дома на празднованиях Шаббата. Так еврейская жизнь приобретала для меня сефардские черты, мелодии и вкус. Но однажды, занимаясь в преддверии Песаха законами его соблюдения, я узнал о существенных различиях между сефардскими и ашкеназскими обычаями. Возник вопрос: будучи ашкеназом по происхождению, обязан ли я следовать обычаям своих предков?
За ответом я обратился к раввину, который был знаком как с ашкеназским, так и с сефардским миром[48]. Спросив меня о семейной традиции и узнав, что она мне неизвестна, он предоставил мне свободу выбора, предупредив при этом, что свободой этой я смогу воспользоваться только один раз. Что бы я ни решил, я буду должен следовать выбранному мною обычаю. Так я «стал сефардом».
Марокканская община и сефардский иудаизм в целом привлекли меня не только в силу обстоятельств. Сефардский иудаизм представляется мне более органичным и жизнеутверждающим. В течение веков сефарды жили в куда большем согласии со своим мусульманским окружением, чем ашкеназы, чья испещренная преследованиями и погромами история в странах христианства оставила в коллективной психике глубокие шрамы. Сефардам к тому же не довелось испытать непоправимых внутренних расколов, таких как возникновение в Европе хасидизма, реформистского движения, а также ассимиляции, т. е. отхода большинства евреев от иудейского образа жизни. Эти соображения я высказал в сентябре 1983 года в газете Jerusalem Post, где сформулировал уроки, которые доминирующие в Израиле ашкеназы могли бы извлечь из опыта сефардов[49].
Молюсь я обычно в сефардских синагогах. Ближайшая к нашему дому в Монреале марокканская синагога была испаноязычной. Ее основали некогда евреи из Танжера и других городов севера Марокко под контролем Испании (у нее до сих пор остаются там два города: Сеута и Мелилья). Прихожане общались между собой в основном на испанском, одном из пяти языков, постоянно используемых в нашей семье. Таким образом, мои дети выросли, слыша в синагоге марокканские мелодии и песни, а в еврейских школах знакомясь с обычаями ашкеназов.
Музыкальная память сильна. В прошлом году старший сын, Меир, сам вел всю довольно длинную службу в небольшой марокканской общине на Рош Хашана: распевал молитвы, читал Тору и даже трубил в шофар. На протяжении многих лет, особенно во время учебы в США, он подрабатывал кантором в ашкеназских синагогах и выучил их обычаи и мелодии. Но память детства осталась нетронутой, и спустя много лет он безукоризненно провел службу по-мароккански. Я был тронут, когда в другой праздник дочь Мириам, сын Меир и я, будучи в разных синагогах и городах, нараспев читали перед общиной отрывок из Пророков (хафтара), который следует за общинным чтением Торы. Детям мы дали основательное еврейское образование, которое позволяет каждому сознательно избирать свой путь служения.
Овладев основами языка Библии, я смог непосредственно погрузиться в классику иудаизма, изучать Тору, опираясь все меньше и меньше на перевод. Один мудрец заметил, что изучать Тору в переводе то же самое, что целовать невесту через фату. Регулярно мне довелось заниматься с ашкеназскими и сефардскими раввинами в Монреале, Страсбурге и Париже. А в Иерусалиме, где я провел несколько творческих отпусков, я занимался Торой как в среде харедим, так и с последователями национал-иудаизма.
Приобретая, начиная с конца 1970-х годов, иудейские знания, я понимал, что делаю это не только для себя и своих детей. За несколько месяцев до свадьбы я даже предупредил свою будущую жену Эстелу, что если возникнет необходимость посвятить все свое время еврейскому образованию, особенно среди советских евреев, я готов пожертвовать ради этого своей академической карьерой.
В 1988 году я проводил академический отпуск в Иерусалиме, а в СССР входила тогда в силу гласность. Прогуливаясь в Шаббат по улице, я встретил раввина Адина Штейнзальца. Известный автор, комментатор и переводчик Талмуда, он также был прекрасным лектором и педагогом. Мы были знакомы уже несколько лет. Едва пробормотав в бороду «Шаббат шалом», он сделал загадочное замечание: «Скажу тебе, как жених говорит невесте: “Есть красивее тебя, но нет такой красивой, как тыˮ».
Оказалось, что он предлагает мне помочь открыть ешиву в Москве. При встрече с физиком Евгением Велиховым, вице-президентом Академии наук СССР, на одном из международных мероприятий раввин сказал ему, что единственная область знания, которой нет в советской академии – это исследования иудаизма. В этой академии я закончил аспирантуру, а позже написал ряд статей о советской науке, в том числе об Академии наук. Но после эмиграции прошло пятнадцать лет, и с тех пор я в СССР не возвращался.
Несколько раз раввин принял меня в своем кабинете в Институте талмудических публикаций, расположенном тогда в типично иерусалимском переулочке. Постепенно планы приобрели конкретные контуры, и в конце концов он убедил меня рискнуть отправиться в СССР. Со своей стороны, во избежание недоразумений, я показал ему некоторые свои статьи, весьма критические по отношению к сионизму и Израилю. Он, впрочем, не увидел в них ничего крамольного, сказав, что в Израиле читал и покруче. Мы договорились, что я поеду первым, проведу предварительные переговоры и, в случае успеха, организую его визит.
В Москве мне удалось организовать ему лекции не только в Институте истории естествознания и техники, моей альма-матер, но и в Институте космических исследований. Беспрецедентные по тем временам выступления раввина из Иерусалима привлекли сливки научной интеллигенции. Принимали его тепло, тем более раввин проявил в ответах на вопросы серьезное понимание физики.
После первых договоренностей о создании ешивы нужно было набрать студентов. Собеседования проводились в конце декабря в Москве, в гостинице АН СССР на Октябрьской площади. Оповестить об этом было тогда непросто, ибо в газете такое объявление печатать было еще невозможно. Я пригласил для их проведения Цви Гительмана, историка советского еврейства из Мичиганского университета, и Давида Каждана, бывшего москвича и тогда уже математика из Гарварда. Все мы говорили по-русски, обладали определенной эрудицией в области иудаизма и соблюдали иудейские правила жизни. Самое главное, нам очень хотелось помочь советским евреям свободно изучать свою религиозную традицию.