Все вокруг стола ошеломленно смотрели на него. Белла и ее брат обменялись удивленными взглядами. Ехиэль, приехавший из Натании с женой и двумя детьми, беспокойно заерзал. Шифра, сноха Мендла, в ужасе оглядывалась по сторонам, словно тут появился знак, предвещающий несчастье. Старик нарушил возникшую тишину, поднял свою рюмку и добавил:
— Так пускай новый год будет для нас счастливым. И чтобы дети выросли — это главное. Лехаим!
Сидящие за столом ответили тихим «лехаим» и поднесли рюмки ко рту. Какое-то время в воздухе еще витала растерянность, которая сменила уходящее постепенно остолбенение, но по мере того, как вечер продолжался и продвигался от своего начала к сливовому киселю, напряжение постепенно ослабевало. И когда хозяин дома рассказал анекдот о паре молодоженов, в которой муж в свадебную ночь пошел искать газету у соседей и вернулся под утро, все громко, от души смеялись. Когда был подан кисель, воспоминание о смущающем моменте, внесенном дедом Мендлом, уже потускнело. Ехиэль и его жена запели на польском о девушке с длинной косой, спускающейся к ручью помыть волосы, и о парне, подглядывающем за ней сквозь ветки смородинового куста и не осмеливающемся просить ее о любви.
Возможно, причиной явился кисель или смородиновый куст из песни, а может, что-нибудь совсем другое, только дедушка Мендл снова встал и поднял правую руку так же, как сделал раньше, когда в его руке был бокал вина, и сказал:
— В лагере каждый день двое-трое умирали в своих бараках. Их оттаскивали в угол. Умерший посреди ночи был уже холодным. Тот, кто умер утром, еще не совсем остывал. Но умерший вечером к утру уже начинал вонять. — Шифра поднялась и встала напротив него в порыве протеста, с намерением возразить, но вместо этого просто вышла из-за стола и направилась в соседнюю комнату. Старик посмотрел ей вслед и снова заговорил:
— Однажды я нашел в кармане одного из них картофелину. Ведь мы заглядывали в карманы или забирали у них свитер или носки, что были на них — что, нужны им еще были носки? А картофелина эта — до сегодняшнего дня не знаю, где он ее взял. На кухне он не работал. Потом я пробовал расспрашивать, но никто не мог объяснить. Я съел ее, но так и не понял, откуда у него взялась эта картофелина.
Сын, Мордехай, попытался заставить его замолчать. Первоначальное оцепенение уже прошло, и теперь слова находились легче:
— Папа, сегодня праздник. Мы будем радоваться и есть, а не вспоминать подобные вещи. В праздник нужно вспоминать о хорошем.
— Но откуда у него взялась картофелина, я тебя спрашиваю. Может, ты читал что-нибудь? Может, ты понимаешь?
— Нет. Понятия не имею. Вон Белла несет пирог. Смотрите, какой пирог! Это означает, что у нас весь год будут пироги. — Он вспомнил что-то и весело сказал Хаяле, что для нее это последний год в гимназии. — Правда, это добрый знак, что у нас весь год будут такие пироги? — Но туча уже повисла над ними. Даже дети чувствовали ее.
Годы, прошедшие с тех пор, постепенно притупили их реакцию. Это превратилось в привычку: за накрытым столом в субботние и праздничные вечера, в дни рождения дедушка Мендл рассказывал о трупах людей, падавших на улицах гетто, и прохожих, которые переступали через них, или снимали с них обувь, или перекатывали их ногами в сторону, к стене, и прикрывали газетами; об умирающих от голода с раздутыми животами и запавшими глазами; о человеке, который, не выдержав мучений, бросился на забор, находившийся под электрическим напряжением, и за одну секунду превратился в кусок угля; о другом человеке, который, попав в лагерь, увидел своего младшего брата, висящего в воротах; и о человеке, сортировавшем одежду умерших и нашедшем платье своей жены, перед которого был вышит цветами из жемчужин, платье, которое он купил ей, когда родился их сын, и ошибиться было невозможно из-за укороченного низа, подшитого красноватыми нитками. И когда немец увидел, что человек замешкался с платьем в руках, он заподозрил, что тот замышляет украсть жемчужины, и ударил его плетью по затылку. И о парне, перебрасывающем трупы к месту сожжения, который нашел среди мертвых свою мать. Родные позволяли ему говорить, не давая его словам дойти до их сердца. Когда он вставал и поднимал правую руку, держащую бокал, они уже знали, что пришел тот самый момент. Дети шли к своим играм; хозяйка дома вставала и, чтобы не терять зря время, собирала посуду. Другие начинали переговариваться шепотом или погружались в собственные размышления, воспринимая следующие мгновения, как разгулявшуюся бурю, которая еще немного и уйдет дальше, как самолет, который в считанные секунды умчится и унесет с собой свой шум.
Среди членов семьи, которые уже смирились с описаниями голода, смерти и гниения как непременной части праздничной трапезы, Шифра, его сноха, продолжала бунтовать.
— Он убивает мне праздник, — жаловалась она, зная, что ее слова достигают его ушей. — Мы достаточно терпели и достаточно слушали. Есть, слава Б-гу, День Катастрофы, митинги памяти и тому подобное. Забыть не дают. Так я не желаю, чтобы мне напоминали об этом каждый раз во время трапезы! Не понимаю, как вы можете продолжать с аппетитом есть, когда он описывает гноящиеся раны, кровь и рвоту — но это ваше дело. Для меня — в ту минуту, как он открывает рот, — праздник заканчивается! — и она стучала по столу сжатой в кулак рукой.
Больше всех слушала отца Белла. Когда она организовывала стол у себя дома, она прислушивалась к его словам из кухни. Если гостили у других, слушала со своего места за столом. Внезапно перед ней словно распахнулось окно к загадке, которая волновала ее многие годы: неужели он игнорировал воспоминания о том, что происходило с ним на протяжении тех четырех лет, что они с братом провели в свинарне польской крестьянки? На мгновения она возвращалась к той деревенской жизни, чувствуя запах свиней, будто находилась там сейчас, а не в далеком воспоминании. Ощущала в ладони влажные поросячьи пятачки, их жесткую от грязи кожу. Неужели отец забыл о смерти, голоде, страхе? Как ему удалось запереть их в своем сердце и не вспоминать в течение сорока лет? А сейчас, как ожили эти глубоко запрятанные воспоминания перед изобилием, песнями, в умиротворенной атмосфере, царящей в залитых светом комнатах, в хорошие дни? Эта загадка души, заключила Белла для себя самой, находится внутри пласта, который человек редко обнажает перед собой — к могиле он отодвигает ее решение.
И в самом деле, призналась она себе, на этот раз положение трудное. Как можно не пригласить дедушку на празднование помолвки любимой внучки, названной по имени его жены Хаи? Но с другой стороны, возможно ли рисковать праздничной атмосферой, может, даже будущим Хаяле и навлечь на семью вселенский стыд перед лицом всех гостей, будущих сватов?
Уже этим вечером в ее голове блеснула идея, и она собиралась рассказать о ней дочери, но Хаяле опередила ее:
— Я поговорила с Раном. Он говорит, что мы просто обязаны его пригласить.
— Ты объяснила, в чем проблема?
— Да. Он сказал, что это неэтично — не пригласить его.
— А что будет, если …
— Я уже поговорила с ним.
— С Раном?
— Нет, с дедушкой.
— Ты разговаривала с дедушкой? Когда?
— Сегодня после обеда.
— И что?
— Объяснила ему, как важно для меня, чтобы все прошло без проблем.
— Ну?
— Он пообещал, что кроме «лехаим» и «всего наилучшего» не скажет больше ни слова.
Белла вздохнула с облегчением и откинулась назад, на спинку стула:
— Думаю, что это, правда, самое лучшее решение. Мы бы чувствовали себя ужасно, если бы отослали его из дома в такой день. Как, говоришь, он сказал? Только «лехаим» и «всего наилучшего»? Действительно, одного нельзя сказать о нашем дедушке: что у него нет чувства юмора — оно есть и всегда было.
— Одного не скажешь и о его внучке: что у нее нет предчувствия опасности. Я пристроюсь к нему и не отойду весь вечер — для большей надежности.
— Все будет в порядке, — улыбнулась Белла и прижала ладонь к сердцу. — Сердце подсказывает мне, что так и будет.
В праздничный вечер была исключительно приятная погода. Уже конец лета, но осень еще не началась — «бесхозные» часы быстротечны и удивительно хороши. Белла, важность события для которой начала теперь осозноваться ею, двигалась, как сомнамбула, среди элегантных гостей, прогуливающихся с бокалами вина в руках внутри ореола мягкого света, распространяемого на поверхности травы круглыми садовыми фонарями. Молниеносные вспышки фотоаппаратов добавляли виду значительности. Она краешком глаза осматривала сватью, с удовольствием открывая, что та действительно высокого роста, но слишком худа, и перед платья, весь в складках, чтобы замаскировать плоскую, как у подростка, грудь, не справляется со своей задачей. Да и остальное воспринималось как безуспешный ход: розовое платье было слишком бледного оттенка, узел шнурка на талии был сложным и вынуждал женщину каждый раз распутывать его и завязывать заново.
Крутясь в саду, как во сне, Белла ощущала внутри себя счастье, как реальность. Все выглядело таким безупречным: образцово накрытый стол, блюда на нем, заполняющиеся, как по мановению волшебной палочки, и стоящие все время, как новые, как будто и впрямь стол накрывается заново; маленький оркестр, играющий с приятностью, достаточно громко, чтобы было слышно, но вполне мягко, чтобы не заглушать беседу. В ее поле зрения постоянно находилась Хаяле, неотступно, как искушенный охотник, следящая за дедушкой. Даже если повернется к нему спиной и ответит поздравляющему ее — почувствует его движения. Старик выглядел сияющим и праздничным, отвечал тем, кто подходил с поздравлениями, гладил детей по головкам. Иногда, если ей казалось, что он слишком затягивает беседу, она приближалась к нему как бы случайно, проходила сзади него, прислушиваясь. Один раз она направилась в его сторону, усмотрев признаки опасности. Она узнала этот взгляд, эту поднимающуюся руку, всегда предваряющую готовые вырваться наружу слова. Он уже открыл рот, чтобы заговорить, когда на нем остановился ее тяжелый взгляд. Через длинный стол он неожиданно лукаво улыбнулся ей, как человек, пойманный с поличным, и воскликнул: «Лехаим, Хаяле, лехаим!» — и добавил, как будто вспомнив: «И всего наилучшего», — и засмеялся, как ребенок, подшутивший над взрослым.