Их взгляды встретились, и это спасло ей жизнь. Все вдруг прекратилось.
Он смотрел на нее, оглоушенный, с искаженным лицом, протягивая руки. Это не был жест убийцы, так пытаются успокоить человека, бьющегося в истерике.
– Коринна, не надо, – тихонько повторял он, – успокойся… Коринна…
Он усадил ее в машину; оба тяжело дышали, приходя в себя, словно вдвоем отбились от нападения кого-то третьего. Они обтерли лица бумажными салфетками и умылись минеральной водой. Наверное, в какой-то момент он повернул баллончик к себе: у него тоже покраснела кожа и слезились глаза. Немного погодя Коринна спросила, поедут ли они все-таки ужинать к Кушнеру. Оба решили, что не стоит. Он включил зажигание, машина вырулила с площадки и медленно поехала в обратном направлении. Происшедшее, казалось, было столь же необъяснимо для него, как и для нее. Еще пребывая в шоке, Коринна едва не дала себя убедить, что первой начала она. Но все же соображения у нее хватило. Как могла терпеливо, она втолковывала ему, что начал он. Рассказала, как все произошло. Он слушал, потрясенно качая головой.
В первой же деревне он остановился, чтобы позвонить Кушнеру и извиниться. Коринна даже не удивилась, что откуда-то взялся телефон, которого он так и не нашел. Она осталась ждать в машине. Машинально или сознательно он, направившись к телефонной кабине, прихватил ключ зажигания. Коринна смотрела, как он, в ярком неоновом свете, говорил или делал вид, будто говорил. Следователь допытывался, набирал ли он какой-нибудь номер. Он не помнит, но думает, что, скорее всего, позвонил домой, в Превессен, и прослушал автоответчик.
Когда он вернулся в машину, Коринна спросила, подобрал ли он ожерелье. Он ответил, что нет, оно потерялось, но это не важно: у него остался чек, страховая компания возместит стоимость. До нее вдруг дошло, что она вообще не видела этого ожерелья, зато видела, как упал в сухую листву возле машины тонкий пластиковый шнур, которым вполне можно было задушить человека. Всю обратную дорогу, которая заняла больше двух часов, потому что вел он очень медленно, она боялась, как бы жажда убийства не обуяла его снова. Теперь она уже сама отвлекала его разговорами, как верный друг и профессиональный психолог одновременно. Он списывал все на свою болезнь. Этот рак мало того, что убивает его, так еще и сводит с ума. В последнее время у него часто случались помрачения, моменты отключки, о которых он потом ничего не помнит. Он плакал. Коринна кивала понимающе и сочувственно, а сама между тем умирала от страха. Ему обязательно надо кому-нибудь показаться, советовала она. Кому-нибудь? Психиатру? Ну да, или психотерапевту, она может порекомендовать хороших специалистов. Или пусть попросит Кушнера. Они же близкие друзья, сам не раз ей это говорил, он замечательный, отзывчивый человек. В самом деле, отличная мысль – поговорить обо всем этом с ним. Она даже вызвалась сама позвонить Кушнеру, чтобы, не драматизируя, рассказать, что произошло сегодня. Он кивал, соглашаясь с ней. Союз Кушнера и Коринны ради спасения близкого человека от обуревавших его бесов умилил его до слез. Он снова расплакался, Коринна тоже. Они рыдали оба, когда он высадил ее у подъезда в час ночи. Он взял с нее обещание, что она никому ничего не скажет, а она – что он вернет все ее деньги не позднее понедельника. Пять минут спустя он позвонил ей из телефонной будки, которая была видна из освещенного окна ее квартиры. «Обещай мне, – попросил он, – никогда не думать, что это было предумышленно. Если бы я хотел убить тебя, то сделал бы это в твоей квартире и твоих дочерей убил бы тоже».
Солнце уже взошло, когда он добрался до Превессена. Он вздремнул немного на стоянке близ Дижона, потому что от усталости то и дело заезжал на встречную полосу и испугался, что попадет в аварию. Машину он оставил перед домом, в котором, уезжая, закрыл все ставни. Внутри было хорошо, в гостиной беспорядок, но уютный, и все в точности так, как бывало, когда они возвращались после уик-энда в Клерво-ле-Лак или на перевале Коль-де-ла-Фосиль. Детские рисунки ко дню рождения Нины валялись на столе рядом с рождественскими бумажными коронами. С елки осыпались почти все иголки, но дети никак не давали ее выбросить, просили подождать еще немножко: это была игра, ритуал, как и в прошлом году, когда им удалось дотянуть до середины февраля. Он оторвал листки календаря, как делал всегда, возвращаясь домой, и прослушал автоответчик. Либо сообщений не было, либо он их стер. Присев на диван в гостиной, он ненадолго задремал.
Около одиннадцати он испугался, что кто-нибудь из друзей, увидев машину, вздумает нагрянуть в гости, и он вышел, чтобы отогнать ее на стоянку в центре Превессена. Наверное, именно тогда он написал на обороте конверта то самое письмо, что так озадачило следствие. На обратном пути ему встретился Коттен, они поздоровались. «Утренняя пробежка?» – спросил аптекарь. «Так, пройтись вышел», – ответил он.
«Ну, счастливо».
Две детали позволяют предположить, как он провел остаток дня.
Во-первых, кассета, которую он вставил в видеомагнитофон вместо «Трех поросят». На протяжении 180 минут он записывал на нее обрывки передач с десятка каналов, принимаемых его спутниковой антенной: эстрада, спорт, обычный воскресный телерепертуар, только изорванный лихорадочным переключением каналов – секунда на одном, две секунды на другом. В результате получилось хаотичное и невнятное зрелище, которое следователи тем не менее добросовестно отсмотрели. Более того, они скрупулезно сверили каждый фрагмент с программами каналов, определив точное время записи. Таким образом было установлено, что он просидел на диване, нажимая кнопки пульта, с 13:10 до 16:10, однако начал с середины кассеты. Когда она кончилась, он не поленился перемотать ее к началу и заполнил такими же обрывками всю первую половину, из чего напрашивается вывод, что он хотел стереть прежнюю запись. Поскольку он говорит, что не помнит этого, остается строить догадки. Вероятнее всего, на кассете были засняты Флоранс и дети – каникулы, дни рождения, семейное счастье. Правда, на одном допросе, когда речь зашла о его визитах в секс-шопы и порнографических кассетах, которые они смотрели, как он утверждает, вместе с женой, он добавил, что иногда снимал на видео их постельные игры. Не было найдено и следа этих записей, если они вообще существовали, и следователь задался вопросом, не их ли он в последний день так методично уничтожал. Он говорит, что вряд ли.
Во-вторых, по данным «Франс Телеком», между 16:13 и 18:49 он девять раз набирал номер Коринны. Продолжительность звонков, небольшая и одинаковая, указывает на то, что все девять раз он лишь слушал ее автоответчик. На десятом звонке Коринна сняла трубку, и они говорили 13 минут. Оба помнят этот разговор, и тут их показания совпадают. Для нее это был ужасный день, она говорила, что глубоко потрясена, что обожженные глаза еще болят. Он сочувствовал, извинялся и, в свою очередь, жаловался на депрессию. Снисходя к его состоянию и болезни, Коринна сказала, что не станет заявлять в полицию, как сделал бы на ее месте, подчеркнула она, любой разумный человек, но он должен немедленно с кем-то посоветоваться, пусть поговорит с Кушнером или с кем-нибудь еще. Она повторяла, что главное – пусть сдержит свое обещание и завтра же утром заберет из банка ее деньги. Он поклялся, что будет непременно к открытию.
На второй этаж он, приехав, не поднимался, но что там увидит – знал. Он очень аккуратно расправил ночью покрывала и перины, но все равно знал, что лежит под ними. И когда стемнело, стало понятно, что его час, который он так долго оттягивал, пробил: пора умереть. По его словам, он сразу же приступил к приготовлениям, но это не так: он еще помедлил. Только за полночь – а точнее, как показала экспертиза, в три часа – он полил содержимым канистр, купленных накануне и наполненных бензином на заправке «Континент», сначала чердак, потом детей, Флоранс и наконец лестницу. Затем он облачился в пижаму. Для верности следовало бы заранее принять барбитураты, но он, очевидно, забыл о них или не помнил, куда спрятал, так как вместо этого взял пузырек нембутала, десять лет хранившийся в аптечном шкафчике. В свое время он собирался усыпить с его помощью умирающую собаку, но это не понадобилось. После он все хотел выбросить пузырек, поскольку срок годности давно истек. Он, видимо, подумал, что сойдет и это снотворное, и, когда мусорщики, совершавшие свой утренний объезд, увидели горящую крышу и уже колотили в дверь, принял десятка два капсул. Пробки вылетели, свет погас, комната наполнялась дымом. Он подсунул какую-то одежду под дверь, чтобы заткнуть щель, и хотел лечь рядом с Флоранс, которая, казалось, спала под атласным одеялом. Но он плохо видел, глаза щипало, их спальня еще не загорелась, а пожарная машина – он уверяет, что не слышал сирены, – уже прибыла. Дышать было уже нечем; он дотащился до окна и открыл его. Пожарные услышали, как хлопнул ставень, выдвинули лестницу и поспешили на помощь. Он потерял сознание.
Выйдя из комы, он сначала все отрицал. Человек, одетый в черное, выломал дверь, застрелил детей и поджег дом. Сам он был словно парализован, бессилен что-либо сделать, все это произошло у него на глазах. Когда ему предъявили обвинение в двойном убийстве в Клерво-ле-Лак, он возмутился: «Нельзя убить отца и мать, это вторая заповедь Божья». Когда было доказано, что он не работает в ВОЗ, – заявил, что числится научным консультантом в некоем обществе под названием «Саут Араб Юнайтед» или что-то в этом роде, на набережной Берг в Женеве. Когда проверили и оказалось, что никакого «Саут Араб Юнайтед» на набережной Берг нет, он сдал эту позицию и тут же выдумал что-то еще. На протяжении семичасового допроса он отчаянно боролся, отрицая очевидное. Наконец, то ли от усталости, то ли потому, что его адвокат дал ему понять, что такая тактика защиты абсурдна и может только повредить в дальнейшем, – признался.
Его обследовали психиатры. Они были поражены складностью его рассказа и тем, как он старался произвести благоприятное впечатление. Вероятно, он не совсем понимал, как трудно произвести благоприятное впечатление человеку, который только что истребил всю свою семью, а до этого восемнадцать лет обманывал и обирал близких. Вероятно также, что ему было нелегко выйти из образа, с которым он сжился за все эти годы, так как он по-прежнему, чтобы расположить к себе окружающих, пускал в ход все приемы доктора Романа: спокойствие до флегматизма и почти подобострастное стремление угодить собеседнику. Такое самообладание свидетельствовало о серьезном душевном расстройстве: у доктора Романа в его нормальном состоянии хватило бы ума понять, что в данных обстоятельствах в его пользу говорили бы скорее прострация, сбивчивая речь, вой смертельно раненного зверя, а не эта светская мина. Он думал, что делает как лучше, не сознавая, что