Промозглый осенний ветер, порывистый, злой, оседающий на лице и на тусклых пластинах панциря несметным множеством мельчайших капель прозрачной дождевой влаги.
А еще было небо. Низкое, серое, косматое небо. Такое же плоское, как равнина, над которой оно повисло. Такое же бескрайнее.
И еще были голоса. Прозрачные, смутно знакомые, они что-то рассказывали, объясняли, предупреждали о какой-то большой и непоправимой беде…
Он жалел эти голоса, он жалел их почти до слез, потому что не мог остановиться, прислушаться; не мог утешить, объяснив, что не боится никаких бед – разве способна выискаться беда страшнее той, которая уже приключилась с умершим? Но даже если и способно выискаться что-то непоправимее смерти – все равно. Он, Мечник Кудеслав, не боится и этого.
Потому, что с ним опять его меч – привычно оттягивает пояс, тяжело и спокойно похлопывает по бедру, и раз они вместе здесь, на этой равнине, под этим небом с мутным белесым пятном вместо Хорсова лика, под этим влажным свирепым ветром – раз они вместе здесь, то ничего плохого случиться с ними не может.
Наверняка такое объяснение успокоило бы заботливые добрые голоса, вот только нельзя разговаривать, нужно идти. Вперед да вперед, путаясь сапогами в вялой траве, сгибаясь под пронзительными порывами ветра.
Все вперед да вперед. По этой бескрайней щели между равниной и небом. За уходящим невесть куда горизонтом. Вперед.
А потом там, далеко, забрезжила огненно-красная точка. И он почему-то понял, что это человек. И еще почему-то понял, что человек этот ждет его.
Мечника-Кудеслава.
Точка стремительно росла, будто бы неведомый человек не просто дожидался Кудеслава, а со всех ног мчался навстречу.
Но тот человек не мчался навстречу.
Тот человек стоял, скрестив руки на могучей груди, обтянутой алым полотном хазарской рубахи.
Стоял и ждал.
Незыблемо.
Спокойно.
Это был Волк.
Кудеслав подошел и остановился перед ним, а Волк ощерил длинные волчьи клыки, полыхнул в Мечниково лицо чадными угольями горящих зрачков и сказал:
– Здрав будь, мертвый!
А потом сказал:
– Не наскучила ли тебе такая жизнь, мертвый брат-воевода?
А потом еще так сказал:
– Думай!
В Волковой руке будто бы сам собою появился кривой хазарский меч; а в Кудеславову руку будто бы собственной волей впрыгнул меч скандийской работы…
Они кружили, будто отплясывая замысловатый путаный танец; топтали траву, щерились в глаза друг другу… нет, враг другу… нет же, нет – враг врагу!
А потом их клинки встретились, и небо расколола ослепительная гремучая молния.
Метался ветер, мотались-стелились метелки трав, над головою мчались куда-то перепуганные мохнатые тучи, и Волк с Кудеславом тоже метались, стелились, прыгали в неистовой пляске боя, кромсая отточенным железом косые струи дождя…
И вдруг для Кудеслава все кончилось.
Дождь, молнии, злобный лязг сшибающихся клинков – всего этого как не бывало. Все стало по-прежнему.
Прежняя равнина. Прежнее небо. Прежний ветер.
И Волк по-прежнему щерил Кудеславу прямо в лицо клыкастую пасть. Вот только скандийский клинок почти по самую рукоять засел в Волковой груди. По рукоять, за которую крепко держался Кудеслав Мечник.
Волк сказал:
– Ты победил.
И еще он сказал:
– Ты уверен, что победил.
И еще вот как он сказал:
– Если ты уверен, что победил – победили тебя.
А потом круто повернулся, наматывая травы на голенища узорчатых хазарских сапог, и рукоять засевшего в ране скандийского меча вырвалась из Кудеславовых пальцев.
Мечник стоял и смотрел на острие клинка, торчащее из спины удаляющегося Волка.
А Волк говорил:
– Меч хазарский звенел о скандийский меч. А чьи ладони держались за рукояти?
И чуть тише:
– Он храбро сражался за благополучие племени. Смилуйтесь над ним, боги, спрячьте от него лица врагов.
И совсем тихо:
– Уходи. Здесь тебя еще не хотят.
Кудеслав отвернулся и зашагал обратно.
По бескрайней щели между равниной и небом.
Путаясь сапогами в вялой траве.
Сгибаясь под пронзительными порывами ветра.
Только горизонт теперь шел навстречу.
11
Челн шел медленно: гребля против вешнего Истринского течения тяжко давалась усталым невыспавшимся мужикам. Да и не в одном лишь течении было дело. За время стояния челнов на гнилой старице…
А кстати – сколько дней-то минуло от начала неудачного торгового плавания? Восемь? Девять? Мечник поймал себя на том, что сбился со счету. Удар, что ли, ночной этак вот сказывается? Э-э, да чего там утруждать гаданиями и без того гудящую голову! Коли важно вспомнить – спроси. Поди, передерутся все за право растолковать да напомнить; куда только усталость пропадет!
Впрочем, усталость не помешала этим вот шестерым родовичам напроситься на греблю. Да если б хоть по-людски напрашивались, а то ж впрямь чуть ли не в драке урывали себе места на челновых скамьях! Как же, первыми воротиться в град, первыми рассказать о возвращении родового товара и первыми же испить сладкую чару восхищенья единоплеменников! Ведь леший их знает, единоплеменников-то. К возвращенью последнего челна страсти, глядишь, поулягутся, и тем, кто не успеет к самому разгару, помянутая чара может лишь чистым донцем в глаза сверкнуть.
Пользуясь, что Белоконю, Мечнику да Ковадлу не до них, предоставленные самим себе мужики не стали даже утра дожидаться. Выбрали челн походче – шестивесельный, бывший Мечников; всем скопом выволокли на берег…
Когда подоспели волхв со Звановым подручным, в челне уже на каждой гребной скамье, где только для одного место, сидели по двое. Да еще оказалось там аж три правильщика-кормщика – два на корме и один на носу, потому как корма оказалась чересчур тесной (видать, челн этот строили какие-то вовсе глупые люди).
Ну, своих слободских Ковадло в полслова усовестил, а за градских взялся Белоконь. Верней сказать, взялся-то он за посох… Ведь хоть бы ж подумали: ну, уплыли бы они (может быть, и сумев не перевернуться), а с прочими челнами кто бы остался? Даже на то, чтоб еще хоть один челн снарядить, люду бы не хватило, не говоря уже про то, чтоб выволочить тяжеленную лодью на реку…
Да и в град плыть надобно было не столько с радостной вестью, сколько с безрадостным делом. Руки-то пообрубали, однако же осталось злоумышляющую голову за чуб ухватить. И мало что ухватить, а и не позволить вывернуться.
Так что плыть с первым челном выпадало Белоконю, Мечнику (и Векше при нем, куда ж ее денешь!), да еще телу Злобы. А после, когда все равно задержались у мыса-когтя, чтоб наладить прохлаждавшихся там мужиков к старице, забрали с собою и давнишний прах сородичей.
Наиглавнейшим же грузом стали оба полоняника – тот, которого добыл Кудеслав, и тот, который подвел Кудеслава под давилку, однако не сумел выскользнуть из медвежьих объятий старого волхва.
Бережно, словно немыслимую ценность – да что там "словно", они и были едва ли не ценней всего возвращенного племени товара! – уложили связанных ворогов на дно челна, и лишь после этого хранильник сказал со вздохом:
– Ну, кто гребцами-то хотел? Залезай.
Что тут началось! Мечник, помнится, даже глаза прикрыл, чтоб не видеть. Хоть причина этакого рвения крылась не в одном лишь тщеславии. Мало кому пришлось бы по нраву сомнительное счастье обретаться близ гиблого места до утра (хоть утро было уже и не за болотами). Мало ли что небылицы! Про щук, воронов да безголовых людей может и враки, а Болотный Дед как же? А водяницы-русалки? То-то…
Да еще вон сколько ворогов сгорело в землянках… Известно ведь: пламень выпускает на волю человечью душу. И станут теперь вражьи души до рассвета шляться вокруг, каверзничать по-всякому, мстить, хворями наделять, а то еще и кровососничать даже…
Хоть бы эту, Векшу рыжую, Белоконь здесь оставил. Те же водяницы, говорят, баб на дух не переносят, и наверняка бы с ней затеялись прежде, чем с мужиками. А пока русальё провожжается с ильменкой, глядишь, и Хорс лик свой объявит. Так нет же – увозит волхв ильменку-то, даже эту распоследнюю надежу отнимает.
Можно, можно понять радость шестерых родовичей, попавших в гребцы. Хоть и нелегкое это дело – с устатку, да с бессонья, да против течения… Да и челн-то… На старице вороги не больно его обиходили. В уключинные гнезда понабивалась всякая дрянь, всела ходят трудно, со скрипучими и визгливыми жалобами…
Будь все по-иному, Кудеслав уже давно подменил бы кого-нибудь из самых усталых. Но в ту пору ему не то что грести – шевелиться боязно было. Он полулежал на носу челна, а пристроившаяся рядом Векша (даром что у самой еще рука плохо слушалась хозяйской воли) то пот ему со лба вытирала, то подавала напиться, то грозно приказывала спать, а потом, растормошив, испуганно сообщала, что во сне он стонет, скрежещет зубами и с кем-то бранится…
Да, худо было Кудеславу в тот день. И не только в тот – проклятое бревно долго еще напоминало о себе внезапными болями и круженьями головы…
Очнувшись после удара, Мечник долго хлопал запекшимися веками, пытаясь проморгаться сквозь занавесившую глаза серую марь. Боги ведают, сколько времени спустя он наконец додумался чуть вывернуть гудящую, словно бы распухшую голову, и сразу оказалось, что перед глазами не какая-то там мглистая занавесь, а обычный серый песок, усыпанный сухими еловыми иглами. И что он, Мечник то есть, лежит на животе, уткнувшись в этот самый песок лицом.
Потом выяснилось, что из одежды на нем остались только штаны да сапоги, а боль, терзающая спину и голову – то вроде бы и не боль вовсе…
Хотя нет, боль тоже была. Тяжкая, выматывающая, муторная, как если бы все тело от макушки до пяток превратилось вдруг в гнилой хворостьный зуб. Но кроме боли обнаружилось что-то еще.
Словно маленькие крепкие пальцы давили, мяли, разглаживали кожу и плоть вдоль Мечникова хребта, постепенно добираясь от затылка до поясницы и тут же возвращаясь к затылку. Это не казалось неприятным, хотя припомнилась вдруг Кудеславу шуточка Бесприютного Кнуда, предложившего помощь урману, у которого в драке рукоятью меча вышибли половину зубов.