Ребята ожесточенно заспорили, они, кажется, позабыли, что у них урок, да и я порой о том забывал.
А Юст не вмешивался, уселся за свой стол, давал ребятам слово, внимательно следил за их спором. В конце урока, когда я уж начал опасаться, что Юст так и отмолчится, он подвел итоги, сформулировал, не поучая, основные пункты спора. Речь шла, таким образом, о собственности, о морали, о честности и мужестве, обо всем этом ребята и дискутировали на уроке Юста.
И, даже обобщая, Юст оставил кое-какие вопросы открытыми, не все разъяснял до конца, дал ребятам возможность подумать еще, поспорить — на перемене, после уроков, может, даже дома.
Урок был последним, ребята быстро разошлись. Я с трудом вылез из-за парты, едва разогнул поясницу и колени. Юст запихивал свои бумаги в холщовую сумку. Когда я подошел, он поднял на меня глаза, и я с удивлением заметил, что он вроде бы не уверен, ждет моего суждения об уроке.
Тем не менее он опередил меня:
— Ну-с, мой строгий коллега, скажете, пожалуй, что для таких экспериментов я мало каши ел?
— Ну, каши-то вы, сдается мне, съели порядочно, хоть я еще и не совсем понял, соответствуют ли все ее компоненты и метод ее приготовления моим представлениям.
Юст рассмеялся и доверительно пожал мне руку.
— Прекрасно сказано. Вот ведь можете, когда захотите. Вы торопитесь? Давайте посидим часок где-нибудь. Поболтаем. О приготовлении каши и вообще. Как вам мое предложение?
Мне его предложение было по вкусу, и «часок» растянулся на целый вечер в «Старом кабачке».
А кабачок этот — фахверковый дом прадедовских времен — примостился под прадедовскими деревьями, говорят, здесь переночевал Наполеон, когда его войска шли на Берлин. Отсюда же он будто бы поспешил отбыть на запад, когда прусский ландвер и казаки наголову разбили его при Гроссбеерене.
Но раз уж эта история и «Старый кабачок» единственные в некотором смысле исторические памятники в нашем городе Л., то всему этому охотно верят.
Мне давненько не приходилось бывать здесь, и я увидел, что ничего тут не изменилось. Юст, похоже, был в кабачке завсегдатаем, он как старый знакомый приветствовал хозяина и многих посетителей. Мы пили хорошо охлажденное пиво и положенную к нему «пшеничную».
В этот вечер я, к моему удивлению, принимал во всех спорах сторону Юста. Почему это я так домогался его доверия?
Поначалу мы говорили об уроке. Я высказал кое-какие сомнения. При всех, мол, преимуществах такой формы уроков государствоведения страдает все же научная сторона предмета. Но сомнения мои рассеялись, когда Юст произнес страстную речь в защиту — как раз для этого предмета — чередования эмоциональности и научности.
— Как иначе нам воздействовать на ребят? Политическое воздействие — вот наша задача. Я не против научной стороны вопроса, но я против сухого изложения теории, оно не оставляет следов. В знании фактов, сообщенных нами, и в выработке точек зрения на главные вопросы я вижу единство, причем знание фактов должно как можно лучше служить именно второй задаче. Отметки за лицемерные ответы я не ставлю. Я добиваюсь искренности, только на такой основе я могу работать успешно. Лицемерие только загубит нашу воспитательную работу. Я бываю удовлетворен и прямо о том говорю, если ученик, пусть он даже не помнит наизусть все пункты основного закона, понял суть нашей конституции.
Я слушал его речи, точно откровение, хотя и сам в подобном духе размышлял над этими вопросами. Я прекрасно понимал, что все требования Юста чрезмерно категоричны, их не так-то легко претворить в жизнь. Но я был под впечатлением его урока-дискуссии, как старший восхищался беспристрастностью младшего, его самостоятельностью, его умелостью.
Нам было труднее, думал я.
Оказало на меня действие и холодное пиво, и не менее холодная «пшеничная» из Нордхаузена. Вообще приятно было посидеть в уютном уголке с приглушенным светом, на деревянной скамье, за старинным деревянным столом и просто болтать друг с другом. Отчего это люди так быстро отвыкают от дружеских бесед?
У меня было прекрасное настроение в тот вечер в «Старом кабачке». К тому же старый фахверковый дом подсказал нам еще одну тему, по которой мы тоже пришли к взаимопониманию. А именно: история родного края и как найти ей лучшее применение в нашей работе.
Юст словно прочел мои мысли, когда, широким жестом показав на старые, потемневшие картины с бранденбургскими пейзажами, сказал:
— Дорогой коллега Кеене, у меня и на преподавание истории есть собственный взгляд. В крупных проблемах мы — мастаки. Их обсуждать нам не возбраняется, тут мы виртуозы и видим тенденции будущего. А что мы делаем в частных вопросах? Дрых тут Наполеон или нет — не столь существенно, но извлечь пользу из этой истории мы бы могли. Здесь барон имярек построил железнодорожную станцию, чтобы вывозить продукты своего хозяйства, разве это не дельное дополнение к уроку, когда мы говорим о юнкерстве? Мы живем в этом краю, и, какими бы ни были здешние условия жизни — превосходными или жалкими, косными или революционными, — они для нас вполне конкретны. В этом смысле наши московские друзья нас намного опередили. Они умеют извлечь из своей истории все поучительное. Я этим всегда восхищаюсь. Конечно, у нас ситуация несколько иная, но ваше поколение, на мой взгляд, чересчур боязливо. Порой мне кажется, что для вас история началась только после сорок пятого, а сами вы будто на другой планете родились. Ничего подобного! Все тут родились. Я, к примеру, в Берлине, в городе яростных противоречий, где ничтожество сосуществует с величием. Я охотно читаю Теодора Фонтане и Ганса Фалладу. В их книгах все объясняется… Ваше здоровье, коллега Кеене. Ну, разве пиво не величайшее наслаждение? А теперь я закажу копченые колбаски. Здесь подают настоящую, острую горчицу. Я — за все настоящее и острое.
Я тоже был «за», и мы стали как-то ближе друг другу — во всяком случае, у меня было такое ощущение. Дружеское «ты» уже носилось в воздухе, вертелось на языке, наши локти нет-нет да соприкасались.
Но в тот вечер до «ты» дело не дошло.
Мы выпили, что иной раз тоже нужно человеку, хотя бы для душевного равновесия, как удачно определил это состояние Юст.
В тот вечер, считал я, мне удалось лучше понять, что творилось в душе Юста. И уж по крайней мере надеялся я завоевать его доверие.
Как я и предполагал, срочный созыв педагогического совета всех несказанно удивил. Внеочередной совет — для нас дело необычное, и педагоги с полным правом посчитали, что случилось нечто из ряда вон выходящее. К тому же никто не знал, о чем, собственно, пойдет речь.
Я не высказывался, но наблюдал на переменах и в учительской за Манфредом Юстом. Он, как всегда оживленный, предупредительный к женщинам, рассказывал какие-то анекдоты, над которыми все смеялись.
Ночь я провел скверно. Эва разволновалась, но я ей ни слова не сказал о случае с Юстом. Ведь я и сам еще не знал, что будет решено на совете. Размышляя об этом, я все больше запутывался в противоречиях. Предчувствовал, что от меня кое-что может зависеть. За Юста — или против Юста. За Штребелова — или против Штребелова.
Мы постоянно спорили с Манфредом Юстом, он был мой подопечный — или мой пробный камень, не знаю, что точнее. Педсовет подвергает меня и Юста новому испытанию.
О чем предупреждал Карл Штребелов? Чтобы я высказался о моем подопечном Юсте беспристрастно. Но это же немыслимо, дорогой Карл. В таком деле нет беспристрастности. Иллюзорно также мое желание, чтобы и ты был беспристрастным.
До чего же нелепо обострялась эта история! А по Юсту ничего не заметно. Как это понимать? Неведение или чистая совесть?
На большой перемене я отвел Юста в сторонку.
— Вам известно, что сегодня на повестке дня педсовета?
— Наша экскурсия. Я читал письмо.
— Я его тоже читал.
— Так я и думал.
— Нам надо бы поговорить об этом.
— Да, надо бы. Вот и поговорим сегодня.
И все.
И вовсе уж необъяснимо, почему Юст так отнесся к моим словам. Что с ним? Может, его тяготит мой интерес к его личности и работе? Считает, что я его опекаю? Сознаюсь, его отношение, хотел он того или нет, меня обидело, но он не заметил этого, может, ему и в голову не пришло, что он меня обидел. А может, его спокойствие и невозмутимость были напускными, может, ему немалого труда стоило выдержать эту роль и мысли его уже были заняты предстоящим обсуждением.
Но тогда, на большой перемене, я не задумался над этим. Я отошел от Юста и хотел даже зайти к Карлу Штребелову, ощущая потребность еще до педсовета сгладить наше вчерашнее столкновение. Но и к Штребелову не пошел.
Я был в нерешительности, вообще-то говоря, мне несвойственной, тем более когда речь шла о работе.
Много лет назад, познакомившись с Эвой, я пережил нечто подобное — такое же состояние нерешительности, и оно запомнилось мне как мучительное и жуткое.
Однажды на курсах усовершенствования в Берлине нам, старым докам, прочла лекцию о литературе для детей и юношества молодая женщина. Лекция мне очень понравилась, в ней не содержалось поучений, не анатомировалась литература, нас просто информировали о литературных процессах, о намечающихся тенденциях. Впечатление усиливалось тем, что лекторша, молодая, изящная, иной раз казалась не очень уверенной, но именно эта неуверенность придавала ей обаяние, ибо происходила не от недостатка знаний, а, наоборот, от того, что лекторша прекрасно понимала: столь обширную область, как литература, нельзя достаточно полно осветить в отведенное ей время. Мне такие люди неизменно симпатичны, а самоуверенных всезнаек, людей, у которых всегда наготове решение, людей, которым, кажется, уже в колыбели все было ясно, для которых нет вопросов и проблем, я терпеть не могу.
Так случилось, что я много спрашивал, а молодая женщина живо, с полемическим задором отвечала мне. Разговор мы продолжили в кафе. Вскоре я решил встретиться с ней еще раз и почувствовал, что и ей это тоже достав