Извещение в газете — страница 11 из 34

ляет удовольствие. Но позднее меня стали одолевать сомнения, я почувствовал неуверенность, ощутил нерешительность, наступило то скверное время, о котором я уже говорил. Я был старше Эвы, за два года до нашей встречи от меня ушла первая жена, не с другим человеком, нет, просто со мной она не хотела больше жить. Может статься, определенную роль сыграла наша бездетность, не знаю. Одно знаю точно: это меня подкосило, я потерял уверенность в себе, стал замечать у себя признаки депрессии, которые сменялись бурными вспышками. А тут Эва.

Хорошо, что период нерешительности и колебаний благодаря Эве, да, именно благодаря ей, вскоре кончился. Такое состояние долго выдержать трудно, оно может причинить человеку вред.


Карл Штребелов, открыв заседание педсовета, объявил, что прочтет заявление по поводу происшествия в восьмом классе «Б», полученное от гражданина нашего города, отца троих детей, которые учатся в нашей школе, Роберта Фолькмана.

Еще до начала заседания в кабинете царила непривычная тишина. После выступления Штребелова все взгляды обратились на Юста, а тот сидел на своем обычном месте спокойный и невозмутимый, как и в полдень на большой перемене.

По голосу Карла Штребелова было заметно, что он взволнован. Он говорил с какой-то особенной настойчивостью, выделял интонацией отдельные слова, будто учил школьников произношению по слогам. Нельзя не признать, это производило порой комическое впечатление. Письмо Роберта Фолькмана он, однако, прочел невозмутимо, но изложенные факты вновь задели его за живое, их он собирался обсудить в самой резкой форме. К этому он был готов, наверняка много раз перечитал письмо-заявление, подчеркнул главное и сделал пометки на полях.

Письмо я уже читал и потому наблюдал за коллегами. Поначалу трудно было распознать их реакцию, они слушали, мысленно дополняли услышанное, кое-кто, может, вспоминал Марка Хюбнера, которого почти все знали, как и его отца, инженера, начальника цеха Герхарда Хюбнера.

Я полагал, что теперь Карл Штребелов спросит нас, как он всегда поступал, и это мне нравилось.

Но сегодня он нарушил свое правило. Он сразу высказал свое мнение, даже Юсту не дал слова. То ли он был так раздражен, что не мог сдержать себя, то ли не доверял нашей настроенности и хотел предупредить оправдание Юста, кто бы его ни выразил.

Штребелов довольно часто поглядывал на меня, значит, я не ошибся, считая, что он и от меня ждет выступления в защиту Юста и, пожалуй, опасается этого выступления.

— Должен признать, — сказал Штребелов, — что поступок коллеги Юста — явление в нашей школе исключительное. Он за спиной учительского коллектива и дирекции прибегает к воспитательному методу, в высшей степени спорному. Хочется спросить коллегу Юста: к чему это приведет? Сегодня это уже привело к тому, что мы занимаемся сей в высшей степени неприятной историей, это уже привело к тому, что безответственные действия учителя стали предметом обсуждения общественности, ибо я не думаю, что господин Фолькман будет молчать в кругу своих коллег или где бы то ни было, когда речь зайдет о школе и проблемах воспитания. И он будет прав, он имеет на то право. У нашей школы, можно смело сказать, в течение многих десятилетий было доброе имя. Таков наш принцип. Таким он был, таков он есть, таким он и останется. Коллега Юст, нарушив наш порядок, повредил хорошей репутации школы. Мы обязаны сделать из всего этого необходимые выводы.

Сидящие за столом беспокойно задвигались. Это уж чересчур. Такого резкого выступления нам еще не приходилось слышать.

Меня огорчило, что Штребелова, видимо, не волновало ничего, кроме репутации его школы. Ни слова не сказал он о Марке Хюбнере, об учениках восьмого класса, о проблемах, связанных с выпивками ребят, проблемах не столь уж новых и для нас.

На танцевальном вечере в десятом классе, совсем недавно, мы обнаружили тайком принесенные бутылки со спиртным, довольно крепким. Мы, правда, вовремя приняли меры, и вечер кончился благополучно. Тогда же договорились, что будем строже наблюдать за ребятами во время школьных вечеров, но главное, примем меры, чтобы исключить подобные происшествия в школе.

Конечно же, я не против того, чтобы раз и навсегда решить, что предпринимать в школе в том или ином случае, существует же школьный порядок. И сказал тогда, что прежде всего следует проанализировать причины тех или иных проступков, дабы оказывать действенное влияние на учеников, но заседание кончалось, меня выслушали, а времени подробно обсудить мои соображения уже не оставалось.

Теперь, на внеочередном педсовете, мы опять коснулись больного вопроса. Я уже готов был дать волю чувствам и знаю, я сумел бы повлиять на собравшихся — настолько-то я в состоянии оценить свои возможности. Удержал меня от этого Юст. С явной скукой глядел он куда-то перед собой, удобно откинувшись на стуле. Казалось, эта история его вообще не касается, а тяжкие обвинения Штребелова относятся к кому-то другому, только не к нему, учителю Манфреду Юсту.

Это отрезвило меня, я вспомнил наш короткий разговор на большой перемене. Он что, обороняется таким манером? Показывает свое к нам отношение?

Карл Штребелов дал слово Юсту и добавил, что рекомендовал Юсту представить свое объяснение в письменном виде, такое объяснение лишь помогло бы нам до конца разобраться в этой истории. Но его предложение, сказал Штребелов, было отвергнуто.

Манфред Юст поднялся, положил ладони на стол, словно показывая, что ему не нужны ни записи, ни тезисы для памяти, и сказал:

— Что до внешней стороны дела, то все было именно так, как изобразил в своем письме господин Фолькман. Его дочь Моника рассказала ему все верно, пожалуй, лишь в одном преувеличила, в степени опьянения Марка Хюбнера. Он не напился до бесчувствия, он только слегка опьянел. И неудивительно, парень, не привыкший к алкоголю, выпил почти целую баклажку водки. Да, мы все испугались, слишком неожиданно это случилось. Мы были неподалеку от моего дома, и я решил, что ребята зайдут ко мне, а Марк там вздремнет. В данной ситуации так поступить было самое разумное. С Марка хмель слетел очень быстро, хотя, конечно, чувствовал он себя прескверно. Я поговорил с ним с глазу на глаз, обстоятельно и пришел к выводу, что покончить с этим инцидентом следует именно так, как сообщил вам в письме господин Фолькман. Право на такое решение педагог должен иметь.

Говорил он спокойно и четко. И не выказал ни малейшей почтительности к тяжким обвинениям Карла Штребелова.

Объяснение Юста произвело, по-видимому, на собравшихся различное впечатление.

Не стану скрывать, мне его объяснение понравилось, но в тоне его, хотя к нему я был подготовлен, звучали, на мой взгляд, непримиримость, едва ли не заносчивость. И это меня задевало.

Штребелов поднялся, подошел к окну. В этом было что-то необычное, ни разу при мне не покидал Карл во время заседания своего места. Похоже, ему надо было собраться с силами, заставить себя успокоиться. В кабинете воцарилась тягостная тишина. Она ощущалась почти физически.

Теперь следовало выступить мне, следовало найти слова, которые разрядили бы обстановку. Но у меня не было на это сил, я сидел как парализованный и ждал концовки, которую уже предвидел. Члены педсовета словно отошли на второй план, вся сцена разыгрывалась между Штребеловом и Юстом, а виноват в происходящем был только директор.

Штребелов вновь занял свое место.

— И это все?

— Я полагаю, что все.

— Я полагаю иначе, — заметил, явно волнуясь, Штребелов. — Вы, стало быть, считаете свое решение, коллега Юст, верным и вполне законным?

— Что значит «верным»? Я уже сказал, что разговаривал с Хюбнером довольно долго и подробно, после чего принял такое решение. Для этого имелись веские основания.

— Невероятно. Где мы находимся? Как вы разговариваете! Я требую, чтобы вы внесли полную ясность в этот вопрос.

— Я тоже могу спросить — где мы? — ответил Юст. — К подобному тону я не привык. Я внес полную ясность в этот вопрос.

Штребелов кинул взгляд на листок-письмо Фолькмана, словно ожидал от него помощи.

— О чем говорили вы с Хюбнером с глазу на глаз? Почему он вообще пил водку? — едва слышно спросил Штребелов.

— Нечто вроде приступа депрессии. Я с трудом выудил из него несколько слов о причинах его поступка. И обещал Марку, что никому ничего не скажу. Доверие за доверие. Вы понимаете, такое обещание я обязан сдержать. Я готов когда-нибудь впоследствии, когда будет удобный случай, дать более подробные объяснения. Я уверен, все сидящие здесь, за столом, в подобном случае поступили бы точно так же.

Собственно говоря, педсовет закончился конкретным разъяснением Манфреда Юста, в чьей искренности никто не сомневался. А если кто и сомневался, так в эту минуту не сумел бы свое сомнение высказать. Мы получили разъяснение не совсем обычное, с этим я согласен, но вполне приемлемое.

Педсовет заседал еще около часа, поднимались разные вопросы, отдаленно, правда, связанные с обсуждаемой проблемой, но ничего не меняющие в исходе заседания.

Было ясно — поспешно созванный педсовет никому не нужен. Я жалел Карла Штребелова, который тщетно пытался обрести уверенность. Он все снова и снова заводил разговор о заявлении, об ответе на письмо, который, согласно закону, должен быть послан в кратчайший срок.

— Может мне кто-нибудь сказать, что я должен написать Фолькману? — спросил он.

Юст объявил, что готов помочь ему при составлении ответа. Штребелов резко отклонил его предложение, вызвав у всех недоумение.

Да, у Юста со Штребеловом все пошло наперекосяк, отношения были испорчены, и даже надежды не брезжило, что они когда-либо улучшатся.

В обсуждении я участия не принимал, что, думается мне, все заметили.

Я не в состоянии был выступить. Разве не пытался я удержать Штребелова от поспешного решения — созвать внеочередной педсовет? И ничего не добился.

Но главное, я молчал, чувствуя несвойственную мне нерешительность, от которой не мог избавиться. Знаю наверняка одно: формальный обмен мнениями, когда вопрос уже заранее решен, вызывает у меня резкое недовольство. Но я же мог вмешаться, у меня была возможность придать разговору верное направление. А я молчал, хоть и заметил испытующий взгляд Юста и растерянный — Карла Штребелова.