В этот вечер мы, как никогда, поздно засиделись с детьми: у них завтра последний день каникул, и у Эвы еще день отпуска. Только мне не давалось передышки.
Но вот наконец в нашей комнате воцарилась тишина. Наш первый вечер дома. Я поставил на стол початую бутылку водки и две рюмки.
— Видишь, все прошло отлично, — сказал я, — они у нас совсем самостоятельные.
— Хорошо, что мы всегда об этом заботились, — ответила Эва.
— Да, твоя заслуга.
— Пришлось волей-неволей.
Я поднял рюмку.
— За наше счастливое возвращение. И за предстоящую работу. За наших детей. За нас.
Эва залпом осушила рюмку. Она сидела в тени, мне кажется даже, она нарочно отодвинула кресло подальше, чтобы оказаться в тени.
— Наш последний разговор, — сказал я, — мы его забудем, да?
Эва промолчала. Я хотел еще раз наполнить ее рюмку, но она прикрыла ее рукой.
— Спасибо, Герберт, не хочу.
Я выпил водки. Перелет, ошеломительная правда о смерти Юста, открытая мне Карлом Штребеловом, и «Московская» — все давало себя знать. Равновесие, с таким трудом мною достигнутое, было под угрозой.
И тут заговорила Эва. Я сейчас изложу сказанное ею — довольно стройно, но тогда все звучало иначе. Она говорила порой тихо-тихо, запиналась, искала подходящие слова, искала более точные выражения. А я сидел в кресле, не прерывал ее и даже тогда не заговаривал, когда она на минуту-другую умолкала.
— Все, что между нами было, — начала Эва, — не вычеркнуть так просто из памяти. Да и непорядочно это. Ты обидел меня своей ревностью. Известие, что Юст покончил жизнь самоубийством, потрясло меня. Мне же это не безразлично. Да, он произвел на меня впечатление. Но ведь и на тебя тоже. Да, в самом начале, когда мы познакомились, он приударял за мной. А я восприняла это не без удовольствия. Ты такие вещи не признаешь, Герберт, смотришь на это однобоко. Женщине доставляет удовольствие, когда она нравится мужчине. А больше ничего и не было, ты знаешь. Мы с Манфредом были слишком мало знакомы. Наши встречи с ним и разговоры можно по пальцам сосчитать. И все-таки мне никогда не представлялся верным тот его образ, который ты рисовал, хотя ты знал Манфреда уже два года и вы даже подружились.
Да, он взбудоражил вас своим характером, даже своей одеждой, но главное — своим педагогическим талантом. У него есть блеск и свежесть, говорил ты, уверенность в победе и беспечность, право на которую признается только за очень молодыми людьми. Но отчего же только за молодыми, Герберт? Юст озадачивал, нравился, притягивал, отталкивал, ставил проблемы и вызывал конфликты. Сам он, насмешливый, ироничный, казалось, всего этого не замечал. Посмеиваясь, шел своей дорогой, беспечный, экстравагантный. Посмеиваясь? Ты рассказал мне о парнишке, что напился на экскурсии. Ты тогда еще не определил для себя, правильно ли повел себя учитель Юст. А уж мне и вовсе незачем было разбирать и расценивать педагогическую сторону вопроса. Я сочла, что Юст повел себя просто по-человечески. Живой педагогике без этого не обойтись, считаю я. Многое еще нравилось мне в Юсте, но из-за твоих зачастую противоречивых рассказов о нем он оставался для меня загадкой. Видишь, я действительно заинтересовалась Юстом, но это был интерес к необычному человеку. Его экстравагантность все больше и больше казалась мне маской, за которой он скрывает истинное лицо. Иной раз я задумывалась, не циник ли он. А ты знаешь, я терпеть не могу циников. Они не способны на человеческие чувства, не испытывают ни радости, ни печали. Но вполне может быть, что у меня слишком упрощенный взгляд на это, может, такое поведение и нельзя назвать циничным. У Юста — это я очень скоро подметила — подчеркнутая бесцеремонность, пренебрежение к чувствам были просто-напросто защитной реакцией. Он не желал ничто и никого подпускать к себе.
Как-то раз я встретила Юста в Берлине, на Унтер-ден-Линден, неподалеку от советского посольства, в мае. Стоя на бульваре, что посреди улицы, как всегда, кричаще одетый, смахивающий на туриста, он задумчиво разглядывал Бранденбургские ворота. Я заговорила с ним, подшутила над его мечтательным видом. Он рассмеялся, взял меня под руку и сказал: «Вот хорошо, что вы пришли. А то я бы еще час тут простоял. Выпьем кофе?» Вообще говоря, я торопилась, но в конце концов любопытство пересилило. Поведение Юста пробудило у меня психологический интерес. С чего это учитель стоит средь бела дня на Унтер-ден-Линден и разглядывает Бранденбургские ворота? Что же, мы выпили кофе и по рюмке коньяку, у Юста было прекрасное, как всегда, настроение, он наговорил мне кучу любезностей, но при этом хитро подмигивал, чуть-чуть насмешливо — не смотри на меня так мрачно, Герберт, дело было уже во времена Анны Маршалл. А потом я его спросила, отчего он так внимательно разглядывает Бранденбургские ворота, ведь он берлинец, и это сооружение ему наверняка хорошо известно. Как ни странно, но он смутился, видимо затрудняясь ответить на мой вопрос.
«Видите ли, — сказал он, — я готовлюсь к уроку. Знаю, это накладно — так расходовать время. Понимаете, Бранденбургские ворота… Что только не связано в истории нашего времени с этим сооружением. Мне вам объяснять не нужно. Конечно, историю ворот я хорошо знаю во всех подробностях, как и положено учителю истории. Но я, и, пожалуйста, не смейтесь, нуждаюсь иной раз в чувственном впечатлении, мне необходимо такое вот созерцание, за которым вы меня поймали. Мне это нужно, чтобы передать затем мои ощущения ученикам. Как учитель истории, я всегда имею наготове факты и знания. Да, их мне не занимать, как, впрочем, и большинству моих коллег, они все хорошие учителя. Но вот другое, что тоже очень важно, — эмоциональная сторона истории, наглядность, перенесение истории в нынешний день — передать куда труднее. Оттого-то мне время от времени нужно получать зрительное впечатление, а для этого в свою очередь нужны досуг и время. Вот какое дело. Как официальный — этот метод уязвим с точки зрения, к примеру, глубокоуважаемого коллеги Штребелова».
Меня его рассуждения удивили и заинтересовали, я охотно послушала бы его, но Юст явно не хотел больше распространяться на эту тему. Он стал расспрашивать меня о моей работе, показал неплохое знание новейшей литературы, хотя суждения его были довольно странными, они резко противоречили его взглядам на другие вопросы, отличающимся широтой и терпимостью. Так, например, он начисто отвергал некоторые эксперименты наших молодых литераторов, которые я считаю важными и нужными. Он считал, что книги их сверхусложнены, а так называемые проблемы формы, возникновение которых наши молодые писатели объясняют изменившимися условиями действительности, не скрывают ничего, кроме пустоты мысли и беспредметности их произведений. По его мнению, и тут Юст не склонен был уступать, литература в нашей стране должна быть доступна значительному большинству. Самоудовлетворение при помощи литературы он отвергал. Я перебила его, мы крепко поспорили. Я же, Герберт, ты знаешь, вовсе не восхищаюсь слепо литературным направлением, которого придерживается сейчас кое-кто из молодых, я вообще против всяких «направлений», но на сей раз я выступила их защитником. А Юст — вот уж никогда бы не подумала, что он так недифференцированно подходит к литературе, — защищал крайне упрощенные, схематические взгляды на литературу и ее воздействие. В конце концов, посмотрев на него, я подумала: неужто он и впрямь так считает? И он посмотрел на меня и, может, то же самое подумал. Но вскоре он оборвал разговор, заказал еще кофе, отметил, что злость и волнение мне очень даже полезны, это видно по цвету лица и горящим глазам, и стал болтать обо всем на свете. Мне же трудно было так быстро перестроиться, и я отвечала односложно.
Выйдя из кафе, мы попрощались. Я отправилась в издательство, Юст исчез за углом соседней улицы. Должна признать, он оставил меня в замешательстве. Что все это значило? Что он говорил серьезно, а что — в шутку? Или у него все в равной мере — и в шутку, и всерьез? Как же относится он к жизни?
А теперь такой финал. Тут концы с концами не сходятся. А может, все-таки сходятся? Только мы в этом не разобрались?
Не сердись, Герберт, я заговорилась. Но мне хочется, чтобы между нами не оставалось никаких неясностей.
Эва смотрела куда-то мимо меня, из темноты она опять выдвинулась в светлый круг лампы.
Я окинул ее взглядом и вновь, в который раз, убедился, что она — красивая женщина. Неприязнь моя исчезла, уступила место чувству горечи и печали. Да разве мне когда-нибудь в последние годы и вообще когда-нибудь приходило в голову поговорить с Эвой так заинтересованно о ее работе, как сделал это Юст в маленьком кафе на Унтер-ден-Линден? Я с уважением относился к ее работе, но без должного понимания. Литературные направления, прекрасно, они, конечно, есть, но меня они никогда не интересовали. Я, думается мне, нормальный читатель, который судит о книге только так: нравится или не нравится. Ничего не скажешь, удобная, если не сказать ограниченная, позиция человека, жена которого занимается литературой. Должен в придачу признаться, что Эва активно интересуется моей работой в школе и всеми связанными с педагогикой проблемами. Мое самодовольное тому объяснение: у нас дети. Они же ходят в школу, а какая мать не проявит к этому интерес?
Юст все-таки больше значил для моей жены, чем она полагает. В минуты раздумья, в тиши нашей комнаты, глядя на ее бледное красивое лицо, я в этом не сомневался. Встреча с Юстом — пусть она этого не признает, да и не нужно, ей не в чем себя упрекнуть — была для нее чревата опасностью. Я мог бы сказать, что теперь, когда Манфред Юст ушел из жизни, опасность миновала. Мысль такая мелькнула у меня, но я, устыдившись, тотчас прогнал ее. Это же самообман. Угрозы нашему браку, которая могла исходить от Юста, более не существовало. Но взгляды его не ушли вместе с ним, сила его воздействия не исчезла.
— Почему ты молчишь, Герберт? — спросила Эва.
В первую минуту я собирался сказать все откровенно, выложить все, что думал, все-все собирался я сказать. Но не произнес ни слова — не хватило мужества, к тому же я опасался, что перевру или коряво передам свои мысли. А мысли мои не лишены были горечи. Поможет ли нам это? Вернее говоря, поможет ли это мне? Мне хотелось спокойно поразмыслить о нашем браке с Эвой, хотелось отвратить потенциальные опасности. В конце-то концов, мне нужно благодарить мертвого Юста, он помог мне очнуться от толстокожего самодовольства.