— Я остаюсь при своем мнении.
Официант принес коньяк. Она выпила.
— Какая уж польза ребятам от твоей правды? — сказал я.
И подумал о Марке Хюбнере, которому я изложил «свою правду» и который сегодня, выйдя из школы, постарался избежать встречи со мной. Вот он результат. А я ведь пытался придать мыслям парня нужное направление, посоветовал ему сохранить об учителе Юсте самую добрую память. Может, прав Карл Штребелов, когда настаивает, чтобы мы говорили только о том с ребятами, что поддается фактической проверке?
Человек трагически погиб. Разве в этом утверждении не больше правды, чем в туманных, запутанных рассуждениях? Ведь они ничего не проясняют, а только возбуждают еще больше сомнений.
Анна тихо сказала:
— Да разве я собиралась нарушать его распоряжение? Нет, я считала его разумным, мне оно как раз очень нужно, ведь я в этом деле куда пристрастнее, чем все остальные, чем даже ты, Герберт. Страшный случай именно так и рассматривать, вот в чем я видела утешение и помощь. Извини, я не очень точно выражаюсь, за последнее время я много пережила. Но вот, когда я стояла лицом к лицу с ребятами из десятого «Б» и они спросили меня о Манфреде Юсте, все внезапно обрело иную окраску. Тут я поняла, что указание Штребелова невыполнимо, оно безнравственно. Чтобы тупо следовать этому указанию, мне пришлось бы самой себе изменить, пришлось бы отказаться от своих взглядов на профессию учителя. Когда множество глаз устремляется на тебя, ты не вправе увиливать. Может, не все так восприимчивы, а может, многолетняя рутина вытравляет из них эту восприимчивость. Я ребятам отвечала не по наитию, они не захватили меня врасплох, нет, я прекрасно сознавала, что, говоря им о возможном самоубийстве Юста, пренебрегаю распоряжением. Но иначе поступить я не могла.
— И что же было?
Она удивленно уставилась на меня.
— А что должно было быть?
— Как расценили ребята твой ответ? Что они теперь думают о Юсте?
— Не знаю, — тихо сказала она. — Но я им не солгала. Пусть взглянут правде в глаза. Ошибкой было бы оберегать их от сложностей жизни, даже если мы им добра хотим. Оборачивается это недобрым.
— Но ты же могла все это раньше изложить?
— Тогда я еще всего не продумала. Кое-что было мне еще не так ясно, как сейчас.
— Что ты имеешь в виду? — быстро спросил я.
— Все, что касается Юста и моего отношения к нему. И его отношения к другим, к его бывшей жене, к его детям.
Мне показалось, что ей хочется высказаться, хочется поговорить о том, что и у меня вызывает жгучий интерес, а именно о Юсте, о таком Юсте, каким она его знала. Я был уверен, что ей известно больше, чем нам.
Облокотясь на стол, она сжимала в руках рюмку с коньяком, крутила ее.
— Все с Манфредом Юстом обстоит иначе, чем многие предполагают. И ты, Герберт, знаешь лишь какую-то часть его духовного мира. Не хочу сказать, что я его очень хорошо знала, но, пожалуй, лучше узнала за последние полгода. Разумеется, у меня о нем свои суждения: они претерпели кое-какие изменения, когда я с ним ближе познакомилась. Я не осмеливаюсь сказать, что я его любила. Нынче я и вовсе не могу так сказать. Чего только порой не вобьешь себе в голову. А на поверку что? Понимаю, он умер. Как же мало я знаю о нем, ах как мало. Он, конечно, тоже в этом виноват. Он же был умница и насмешник, человек неотразимый, удачливый, обаятельный, со своими идеями, с оригинальной системой в работе, и всех, весь мир он озадачивал своими экстравагантными выходками. Это правда, но сущности его натуры не раскрывает. Сущность свою он тщательно скрывал, не хотел, чтобы кто-нибудь докопался до нее, нет, пожалуй, так сказать нельзя, но стоило ему только заподозрить, что кто-то пытается заглянуть в его внутренний мир, и он тут же занимал круговую оборону. Ты знаком с его бывшей женой и его детьми? Хотя откуда же. Сложная ситуация… Да, я кое-чем обязана Юсту. Знаю, что такое боль, отчаяние. Но и многое другое открыла я для себя благодаря Юсту, прекрасную сторону жизни и сложную. Возможно, я преувеличиваю. Мне нужно, Герберт, чтобы прошло время. Вот мое объяснение случая в десятом «Б». Надо вдобавок сказать, я терпеть не могу, когда меня считают младенцем и преподносят мне красивые слова о всякой чепухе. Не выношу этого. Ребята из десятого «Б» тоже так думают, в этом я уверена. Понимаю, подобного объяснения я никому дать не могу, коллегам не могу, а уж нашему Штребелову и подавно. Не знаю, сгодится ли оно тебе.
Она выпила коньяк и улыбнулась беспомощно и печально. Я сказал, что понимаю ее. Она взглянула на меня с благодарностью и вместе с тем строго, испытующе. Не поверила мне? Неожиданно она задала мне вопрос, которого я до сих пор всячески избегал:
— Как все это могло случиться? Мы в этом виноваты?
— Мы? — переспросил я.
— Ну, тогда я. Как мне надо было поступить? Я глупо себя вела, это со мной бывает. Глупая, незрелая, неопытная девчонка.
— А он, — возразил я резко. — Если критиковать, так начнем с него.
— Почему? Он умер. Но ты спроси себя, нет ли в этом и твоей доли вины? Ты же не трус. — Она сердито посмотрела на меня.
— Кому от этого польза?
— Тебе в любом случае. Нам. Или вы все такие совершенные, что для вас не существует подобных проблем?
— Что ты хочешь этим сказать? Говори же, — настаивал я, надеясь, что теперь-то она скажет о трудностях, пережитых Юстом, и возможных причинах его смерти.
Но она больше ничего не сказала. Ее словно разбудили ото сна, и сон этот она никому не хотела доверить. А может, это я себе вообразил?
Скорее всего, она сочла, что и так много наговорила, разоткровенничалась со мной. Скорее всего, она стыдилась своих чувств, чем и объясняется ее замечание, что она многое преувеличила. Верх взяли ее сдержанность и скрытность, нам хорошо известные.
Меня это огорчило, но я не решился настаивать. Ничего бы не получилось.
У выхода из клуба наши пути разошлись.
— Привет Эве и детям. Как-нибудь на днях загляну.
— Будут готовы диапозитивы о нашей поездке, мы всех позовем.
Я поглядел ей вслед. Безупречная фигура и какая-то особенная походка. Не то чтоб вызывающая, но все же такая, что на нее оборачивались.
А год назад? Какой была она год назад? «Чистый лист», как говорят. Простая душа. Никакой симпатии я к ней не почувствовал. Беспокойная молодая учительница с преувеличенно высокими требованиями в некоторых вопросах, а в чем-то и неуверенная. А Юст, наоборот, сразу стал ей симпатизировать, и я по разным причинам злился.
Как это получилось, понимал ли Юст, что, беря ее под свою опеку, он взвалил на себя тяжкую обузу? Однако почему Анна Маршалл была обузой? Не моя ли это выдумка, не предвзятость ли с моей стороны? Скорее уж она была для Юста благодаря своей принципиальной позиции будоражащим элементом. Она держалась с большим достоинством, и достоинство свое ей не приходилось судорожно утверждать или постоянно его доказывать. Просто оно у нее было.
Меня, а возможно и Юста, удивляла ее резковатая манера судить о стране, в которой она живет, и о ее трудностях. Никакой она не проявляла благодарности. Историю она рассматривала именно как историю, не отягощая ее воспоминаниями.
Анна Маршалл в своей принципиальной позиции была честнее, чем я и Юст. Такая позиция помогает четче выявлять конфликты и противоречия, не замазывает их, но и не клеймит. При этом — что вполне закономерно — не обходилось без преувеличений и жестких позиций.
Хоть и с оглядкой, но я должен был признать то, над чем уже не раз задумывался: на арену выходит новое поколение учителей. Оно, это поколение, совсем иное, чем поколение Юста. У него свои особенности и свои заботы. Нам следует это признать и обратить на пользу нашему делу.
Вполне может быть, Юст пришел к таким же выводам, когда свел дружбу с Анной Маршалл. Вполне может быть.
Как бы там ни было, я твердо решил приложить все силы и не допустить, чтобы Анне Маршалл выносили взыскание. Кому оно пойдет на пользу? С распоряжением поспешили. Разговоры об учителе Юсте не закончились. Распоряжением их не пресечь. Наоборот, оно лишь дает этим разговорам дополнительную пищу.
Но главное было в живущих, в ученике Марке Хюбнере, к примеру, у которого вся жизнь впереди, и в Анне Маршалл. И во мне дело было, в возможностях, которые открывались еще для меня в моей профессии. А разве не в Карле Штребелове было дело? Да, в нем и Тецлафе, людях, думающих иначе, чувствующих иначе, они были не правы в этом случае, нельзя, чтобы они оказались правыми.
Дома я до вечера работал, готовился к урокам, кое-что нужно было наверстать, кое-что продумать, мне пришлось отложить подготовку, когда мы уехали в отпуск.
Я почувствовал прилив новых сил и решимость, поборол себя, освободился от парализующего воздействия последних дней.
А вечером отправился к Штребелову, которого, как и предполагал, нашел в саду. Он занят был осенними работами. Прислонясь к забору, я наблюдал за ним, но он меня не видел.
Перекапывая грядку, Карл работал ритмично и ловко, выдирал каждый корешочек, каждый сорняк. Все делал без спешки, но без перерывов и неуклонно продвигался вперед. Я вновь, в который уже раз, восхитился терпением и упорством Карла. Стоять наклонившись ему, видимо, никакого труда не составляло. Сам я вполне равнодушен к садовым работам, правда, всегда любуюсь садами, разбивка и урожай которых говорят об усердии хозяев, но зависти к ним не испытываю. Куда охотнее я гуляю часами по лесу, сижу у озера на рухнувшем дереве и поглядываю на водную гладь и облака, любуюсь их диковинными формами, переливами цвета. Я всегда брожу по лесу до усталости, но именно так и отдыхаю.
Я пошевелился, Карл поднял голову.
Нельзя сказать, чтоб он обрадовался. Он понимал, что я тут не случайно. Наш утренний спор он, видимо, еще хорошо помнил.
— Заходи, — пригласил он, — но через забор вряд ли у тебя получится.
Хорошо смазанная калитка не пискнула, когда я ее открывал. Шагая по каменным плитам, я старался не наступить на взрыхленную землю. Карл указал мне на скамью, что стояла в густых кустах сирени, словно в беседке. Я знал — это любимое место Карла, отсюда он обозревал свой сад и видел всю улицу.