Известный Алексеев. Избранные стихотворения — страница 29 из 30

стоя на мосту,

как вдаль текла Нева,

как было ей вольготно

течь на закат,

как было ей смешно

течь под мостами,

то и дело огибая

быки гранитные…

А вот как совсем другой мост описывает Катулл:

Городок мой! Желаешь ты на мосту веселиться.

В пляс готовы пуститься все. Одного только трусят —

Плох мостишка. Прогнил настил. Сваи стали трухлявы…

Это Катулл в переводе Андриана Пиотровского, тоже петербуржца, начинавшего в Студии Лозинского. Пиотровский и создал для нашего времени русский образ Катулла с его естественностью и легкостью интонаций.

Как раз непосредственность, интонационная раскованность и связывают эти разные стихи. И кажется, особенно в стихотворениях Геннадия Алексеева о любви, что свободе и порывистости он сумел научиться именно у Катулла, прочитанного им свежо и остро, как овидиевские «Метаморфозы» прочитаны в рисунках Пикассо.

Вот Катулл (перевод С. Шервинского):

Будем, Лесбия, жить, любя друг друга!

Пусть восходят и вновь заходят звезды, —

Помни: только лишь день погаснет краткий,

Бесконечную ночь нам спать придется.

Дай же тысячу сто мне поцелуев,

Снова тысячу дай и снова сотню…

А вот Алексеев:

…трогать губами

ее гордо торчащие соски

и позабыть

что было вчера

и позабыть

что было неделю назад

и позабыть

что было тысячу лет назад

и не думать о том

что будет

трогать губами

ее розовые соски

и не слышать…

как грохочут взбесившиеся часы…

Сходство интонаций, даже метрической поступи.

Собираясь писать об Алексееве, я взял в цэдээловской библиотеке его книгу «Высокие деревья» (1980), единственную, которой не читал. Оказалось, до меня ее брал в руки лишь один читатель. Читатель этот был Владимир Бурич. Он оставил карандашные пометки. Дважды, рядом с недовольным отчеркиванием, он, принципиальный верлибрист, написал: «метр». С ним можно было бы спорить, замечая, что метрические фрагменты легко обнаружить и в прозе, что у Геннадия Алексеева метрика лишь частный случай свободного стиха, что их строфическая организация опирается на интонационный рисунок… Но недовольство Бурича оправданно. За интонацией, за ритмическим строем стихов Алексеева довольно часто стоит силлабо-тоническая просодия, а его свободный стих приближается к белому, в нем, говоря его же словами, «…как бы сам собою появляется некий внутренний ритм, все приводящий в порядок».

Бурич пометил плюсом стихотворение «В ту ночь», в котором лирическое действие строится на двух варьируемых строчках из элегии Тибулла:

В ту ночь мы изрядно выпили.

– Вот послушай, – сказал Альбий. —

«Паллы шафранный покров, льющийся к нежным стопам,

Пурпура тирского ткань и сладостной флейты напевы».

– Неплохо, – сказал я, —

но ты еще не нашел себя.

Скоро ты будешь писать лучше.

– Пойдем к Делии! – сказал Альбий,

и мы побрели по темным улицам Рима,

шатаясь

и ругая раба

за то, что факел у него нещадно дымил.

– Хороши! – сказала Делия,

встретив нас на пороге.

– Нет, ты лучше послушай! – сказал Альбий. —

«Паллы шафранный поток, льющийся к дивным стопам,

Тирского пурпура кровь и флейты напев беспечальный».

– Недурно, – сказала Делия, —

но, пожалуй, слишком красиво.

Раньше ты писал лучше.

В ту ночь у Делии

мы еще долго пили хиосское,

хотя я не очень люблю сладкие вина.

Под утро Альбий уснул как убитый.

– Ох уж эти мне поэты! – сказала Делия.

– Брось! – сказал я. —

Разве это не прекрасно:

«Паллы шафранные складки, льнущие к милым коленям,

Пурпура тусклого пламя и флейты томительный голос!»?

Почему в свободном стихе Геннадия Алексеева так естественно звучание, видимо, от природы поставленного голоса? Может быть, в его просодии откликаются античные размеры, конечно, в их русских переводческих вариациях? И они тоже.

Русский стих часто начинался с вслушивания в чужие гимны, чтобы иногда лишь через много лет скрестить их с собственной традицией песнопевцев и сказителей. Переводы литургической поэзии с греческого, молитвословный стих – это тоже некий свободный стих. Выразительный, емкий, сакрально вдохновенный, он до сих пор у нас мало изучен и мало прочувствован. В особенности паладинами верлибра. В ХVIII веке, да и в начале ХIХ, его еще помнили: например, Сумароков в своих переложениях молитв и псалмов.

Увлечение свободным стихом, верлибром – одно из веяний нашего шестидесятничества, которое заново открывало быстро забытое. Казалось, что оказененное стихотворчество сталинских лауреатов наложило некую печать на саму метрику, на рифму. А свободный стих – свобода вдвойне. С войны и почти до конца пятидесятых о нем, как о свободе, вслух и не вспоминали. Можно ли было совместить Главлит и верлибр? Это был некий «изм», как абстракционизм, как джаз, как кибернетика.

О давней традиции свободного стиха в русской поэзии помалкивали, на верлибр нападали как на космополита.

В романе Алексеева «Зеленые берега» есть эпизод: продавщица книжного магазина, полистав книгу стихов, говорит: «…чушь какая-то! Даже рифмы нет. Так и я напишу». Редакторы рассуждали несколько глубокомысленней, но поэтам, писавшим свободным стихом, печататься было трудно, почти невозможно. Хотя времена переменились, появились переводы – Элюар, Неруда, Ружевич, Хикмет…

Владимир Бурич, ровесник Алексеева, сумел выпустить свою первую и при жизни единственную у нас (за рубежом он издавался с 70-х, как и Айги, и некоторые другие) книгу лишь в 89-м. Вторая издана посмертно.

Спасибо Михаилу Александровичу Дудину. С его вступительными словами или при его поддержке и выходили в те годы книги стихов Геннадия Алексеева.

Посмертную книгу Алексеева «Я и город» (1991) Дудин мне прислал «в память, – как он написал, – о нашем милом друге, к судьбе которого мы были причастны».

Причастен был главным образом он. Он успевал делать добрые дела.


Первую книгу Геннадия Алексеева «На мосту» я прочел сразу же, как она появилась, в июне 76-го.

Имя запомнилось, книга понравилась. Она была из первых и редких книг, написанных свободным стихом. До того мне попалась лишь одна – «Исчезаю в весне» Арво Метса.

С ним самим меня познакомил Дудин, когда в октябре 84-го я приехал в Ленинград. Речь шла об издании книги Алексеева. Я, по просьбе Дудина, был ее редактором. Эта книга, названная «Обычный час», оформленная репродукциями живописных работ автора, благополучно появилась к концу 86-го года. Конечно, с предисловием Дудина.

Его картины похожи на его стихотворения. Почти нефигуративная живопись при всей подчеркнутой геометричности скупых композиций лирична. Цветовое пространство внятных, архитектурно организованных холстов втягивает взгляд.

Художник с тонким чувством цвета, историк архитектуры (он изучал русский модерн), замечательный поэт, сумевший написать не «совершенно другого поэта», а такого, какого хотел (если вдуматься, это редкость), Геннадий Алексеев был наделен даром артистической верности самому себе, что бы ни делал.

На зажатом книжными полками столе его стояла небольшая старинная фотография исполнительницы цыганских романсов, любимицы Петербурга начала века Анастасии Вяльцевой. Геннадий Иванович написал роман о ней. (Позже, прочитав роман, я обнаружил, что он не столько о ней, сколько о себе.) Я вспомнил этот портрет, читая в его стихах:

Со старой поцарапанной пластинки

струится ее нестареющий голос.

На старой выцветшей фотографии

белеет ее молодое лицо.

По ночам она приходит ко мне,

шурша юбками,

садится на край постели

и сидит до утра.

Целый день в моей комнате

стоит запах ее крепких духов.

А под вечер я отправляюсь на кладбище…

Его умное, с аккуратной окладистой бородой лицо запоминалось своей открытостью, прямым взглядом.

В одном из стихотворений он написал: «В витрине овощного магазина / мое отражение – / я похож на Марка Аврелия».

(Не отсылает ли эта овощная витрина к «Зеленной» Гумилева, увидевшего в ней свою мертвую голову?)

Взгляд его художнически хваток, он действительно похож на императора-философа. Посмотрите на мраморный бюст Марка Аврелия «в одеянии жреца». У него иронично-добрая усмешка мудреца, открытые миру глаза, такая же почти, как у Алексеева, борода, правда, покурчавее.

Да и в сочинении самого симпатичного римского императора «К самому себе» есть строки, вполне созвучные русскому поэту: «Пока живешь, пока есть возможность, старайся быть хорошим».

И Алексеев говорил себе о том же:

Скользя к небытию

по склону гладкой жизни

попытайся принять приличную позу…

Его поза была не только безукоризненной, но и естественной.

В «Строфах века» к его поэзии прикреплена бирка: «слегка европеизированная русская ирониада».

Геннадий Алексеев действительно европейский поэт, как Петербург – европейский город.

В его стихах точное слово, ясная лирическая мысль, живая просодия.

Его свободный стих своеобразен и тем, что довольно часто ограничен в своей свободе и превращается почти в белый, и в нем внятно начинает звучать метр. Размер, поддерживая интонацию, звучит естественно, придавая ей своеобразную музыкальность. И столь же естественны перескоки ритма, паузы, перемены мелодики.

Например, в стихотворении «Веспер» проступает шестистопный ямб:

Как встарь,

как в древности,

как сто веков назад,