Извлечение троих — страница 31 из 74

Эдди признался Роланду, что мама даже и не подозревала о многом, что они вместе с Генри творили: как они воровали комиксы из кондитерской на Ринкон-авеню или как курили у стены фабрики на Кеухос-стрит.

Однажды они увидели «шевроле» с ключами внутри, и хотя Генри едва ли знал, как водить машину — ему тогда было шестнадцать, а Эдди восемь, — он втащил брата в автомобиль и сказал, что они поедут в Нью-Йорк Сити. Эдди перепугался и разревелся, Генри тоже испугался, разозлился на Эдди и стал кричать на него, чтобы он заткнулся, чтобы не был таким гребаным сосунком, что у него есть десять баксов, и у Эдди тоже есть доллара три-четыре, что они могут смотреть кино хоть целый день, а потом на подземке приедут домой, мама даже не успеет накрыть к ужину стол и хватиться их. Но Эдди продолжал реветь, а у моста Квинсборо на боковой улице они заметили полицейскую машину, и хотя Эдди был абсолютно уверен, что коп даже не посмотрел в их сторону, он ответил «Да», когда Генри спросил его вдруг охрипшим голосом, засек ли их легавый. Генри весь побледнел и, выскочив из машины, понесся так, что едва не сбил пожарный кран. Он пробежал уже с квартал, а Эдди, тоже запаниковав, еще никак не мог справиться с незнакомою дверной ручкой. Генри остановился, вернулся и вытащил Эдди из машины. А еще влепил две оплеухи. Обратно в Бруклин они шли пешком — вернее, не шли, а крались. Добрались они уже к вечеру, а когда мама спросила, почему они оба такие потные, запыхавшиеся и измотанные, Генри ответил, что весь день учил Эдди играть в баскетбол на площадке в соседнем квартале, а потом заявились какие-то большие парни, и они убежали. Мама поцеловала Генри, улыбнулась Эдди и спросила, разве у него не самый лучший на свете старший брат? Эдди с ней согласился охотно и искренне. Он и сам так думал.

— В тот день он был перепуган не меньше меня, — сказал Эдди Роланду, когда они сидели, глядя на отблески заходящего солнца, пляшущие на поверхности воды, где скоро будет отражаться только свет звезд. — Действительно, перепуган, потому что он думал, что тот коп видел нас, а я знал, что — нет. Он поэтому и побежал. Но потом вернулся. Это самое главное. Он вернулся.

Роланд молчал.

— Ведь ты понимаешь? — Эдди пристально и вопросительно поглядел на Роланда.

— Я понимаю.

— Он перетрусил, но он вернулся. И всегда возвращался.

Роланд подумал, что было бы лучше для Эдди, а в перспективе, быть может, лучше для них обоих, если бы Генри тогда не вернулся… тогда или в любой другой раз. Но такие, как Генри, всегда возвращаются, потому что такие, как Генри, знают, как использовать человеческое доверие. Это — единственное, чем такие, как Генри, умеют пользоваться. Сначала они обращают доверие в необходимость, потом — необходимость в наркотик, а когда это случается, они — как там Эдди это назвал? — загоняют. Да. Загоняют наркотики. Загоняют доверие.

— Я, наверное, буду спать, — сказал стрелок.

На следующий день Эдди продолжил рассказ, но Роланд уже все знал наперед. В школе Генри не ходил ни в какую спортивную секцию, потому что не мог оставаться после уроков на тренировке. Генри надо было заботиться о Эдди. Тот факт, что Генри был не в меру тощим, несобранным, с плохою координацией и вообще не особенно интересовался спортом, не имел, разумеется, никакого значения; Генри мог бы стать замечательным баскетболистом или бейсболистом, как постоянно твердила им мать. Оценки у Генри всегда были низкими, и ему приходилось по нескольку раз повторять материал, но все это не потому, что Генри был тупарем. Эдди и миссис Дин знали, что Генри ужасно умный и сообразительный мальчик. Просто Генри приходится тратить так много времени, заботясь о брате, в частности — и того времени, которое он мог бы посвятить школе и выполнению домашних заданий (тот факт, что забота о брате проявлялась обычно в том, что они оба сидели на диване в гостиной и смотрели телик или боролись в той же гостиной на полу, во внимание тоже не принимался). Плохие оценки означали, что Генри не примут ни в один университет, за исключением Нью-Йоркского, но его не взяли даже туда, а потом был призыв и его загребли во Вьетнам, где ему отстрелили колено, и боль была жуткой, и чтобы унять ее, Эдди давали морфий, а когда ему стало лучше, ему перестали давать наркотик и вроде бы отучили его от морфия, только не слишком-то хорошо, и Эдди вернулся в Нью-Йорк «с обезьяною на закорках», голодною обезьяной, которую нужно было кормить, и через пару месяцев он пошел «встретиться с одним парнем», а еще месяца через четыре, вскоре после смерти мамы, Эдди впервые увидел, как его брат вдыхает с зеркальца какой-то белый порошок. Эдди решил, что это кокаин. Но оказалось, что — героин. И если вернуться к самому началу, то чья в том вина?

Роланд молчал, вслушиваясь в голос Корта, вдруг зазвучавший в его мозгу. — «Вина, запомните, малыши, всегда лежит в одном месте: на человеке достаточно слабом, чтобы нести ее бремя».

Когда правда раскрылась, Эдди сначала был в шоке, потом взбесился. Генри ответил ему не обещанием прекратить это дело, а просьбою не винить его: да, он знает, что у него в голове повредилось, что Вьетнам превратил его в бесполезный мешок с дерьмом, что он слаб, он уйдет, это лучше всего, Эдди прав, зачем ему в доме какой-то вонючий наркоман. Он просто надеется, что Эдди не будет его винить. Он стал слабаком, это он признает: что-то во Вьетнаме его сломало, что-то в нем сгнило, как сгнивают от сырости шнурки кроссовок. Вот и во Вьетнаме есть что-то такое, с чем соприкоснувшись, сердце твое начинает гнить, говорил со слезами Генри. Он просто надеется, что Эдди не забудет про все те годы, когда он пытался быть сильным.

Ради него — Эдди.

Ради мамочки.

Так что Генри попытался уйти. И, само собой, Эдди ему не позволил. Эдди терзался виною. Он видел этот зарубцевавшийся ужас на когда-то здоровой ноге, колено, где тефтона было больше, чем кости. Они долго орали друг на друга в коридоре. Генри стоял в своих старых хаки с набитою сумкой в руках и багровыми кругами под глазами, Эдди — только в пожелтевших жокейских шортах. Генри кричал: «Я тебе не нужен, Эдди, я тебе отравляю жизнь, и я это знаю». Эдди вопил: «Ты никуда не пойдешь, возвращайся немедленно, шевели своей задницей». И так продолжалось, пока в коридор не выскочила миссис Мак-Гюрски и заорала сама дурным голосом: «Уходи, оставайся, меня это не волнует, только давай — соображай поживее, иначе я вызываю полицию». Она, похоже, хотела добавить еще пару пассажей, но тут вдруг заметила, что на Эдди нет ничего, кроме трусов, и, фыркнув: «Как неприлично, Эдди Дин!», — скрылась за дверью. Как чертик в коробочке, только в обратном порядке. Эдди взглянул на Генри. Генри взглянул на Эдди. «Как Пупс-Ангелочек, только слегка располневший», — сказал Генри, понизив голос, и они расхохотались, повиснув друг на друге, и Генри вернулся в квартиру, а еще через пару недель Эдди и сам тоже нюхал и никак не мог уразуметь, почему он из этого делал такую большую проблему, ведь они просто нюхают, черт, и балдеют, как говорит Генри (которого Эдди теперь про себя называет великим мудрецом и выдающимся наркоманом), в мире, который летит сломя голову в ад, как же не словить кайф напоследок?

Прошло время. Эдди не сказал — сколько. Стрелок не спросил. Он догадался, что Эдди знал, что есть тысячи оправданий и ни одной причины «ловить кайф» и что он держал это свое пристрастие под строгим контролем. И что Генри тоже сумел взять свое под контроль. Не так хорошо, как Эдди, но все же достаточно, чтобы эта пагубная привычка не поглотила его целиком. Потому что, если Эдди и не понимал (а в глубине души Роланд знал, что Эдди должен был понимать), то уж Генри-то понял, что теперь они поменялись ролями. Теперь Эдди держал Генри за ручку, когда они переходили улицу.

И вот пришел день, когда Эдди застал брата за тем, что он не нюхал уже, а кололся. Последовал очередной истерический спор, почти слово в слово повторивший первый, только теперь — в спальне у Генри. И закончился он почти так же. Генри плакал, и каялся, и защищался, и эта его неумолимая, неоспоримая защита была точно полное поражение, безоговорочная капитуляция: Эдди прав, такому, как он, вообще нельзя жить на свете, он недостоин даже подбирать отбросы из мусорных баков. Он уйдет. Эдди больше никогда его не увидит. Он только надеется, что Эдди не забудет…

Голос его растворился в глухом бормотании, чем-то похожем на шелест волн, набегающих на каменистый берег. Роланд молчал — он знал всю историю наперед. Это Эдди ее не знал, и только теперь, когда впервые за десять, когда не больше, лет в голове у него прояснилось, он потихонечку начал осознавать. Эдди рассказывал не для Роланда, а для себя.

И это — правильно. Чего-чего, — думал Роланд, а уж времени у них вдоволь. И разговор помогает его скоротать.

Эдди сказал, что ему не давало покоя колено Генри, шрам, идущий по всей ноге (все, конечно, давно зажило, Генри только чуть-чуть прихрамывал… и только когда они с Эдди ссорились, хромота становилась заметнее), ему не давало покоя все то, в чем Генри когда-то себе отказал ради него, и еще его мучила одна мысль, уже более прагматичная: Генри нельзя оставлять одного на улице. Он там не выживет. Как кролик, которого запустили в джунгли, где полно тигров. Предоставленный сам себе, Генри загремит в кутузку, не пройдет и недели.

Так что Эдди упрашивал, и Генри в конце концов оказал ему эту милость и согласился остаться, а спустя где-то полгода Эдди тоже начал колоться. С того момента все неминуемо понеслось вниз по крутой спирали вплоть до поездки Эдди на Багамы и вторжения Роланда в его жизнь.

Другой бы на месте Роланда, будь он чуть менее прагматичным и более склонным к самоанализу, непременно спросил (если не вслух, то хотя бы себя): Почему он? Почему все началось с этого человека — такого слабого, такого чужого и даже, может быть, обреченного?

Но стрелок не только не задал такого вопроса — ничего подобного ему и на ум не пришло. Вот Катберт бы точно спросил. Катберт всегда задавал вопросы, он был отравлен вопросами и умер тоже с вопросом на устах. Теперь их нет. Никого не осталось. Последние питомцы Корта, тринадцать стрелков, которые продержались в классе, куда первоначально пришло пятьдесят шесть человек. Теперь они все мертвы. Все, кроме Роланда. Он — последний стрелок в этом мире, который стал затхлым, пустым и стерильным.