Я никогда не задумывался над вопросами морали, и как я теперь могу говорить об этике? Нет оправдания бессмысленному случайному убийству. Однако я понял, что мне не нужно оправдания. Необходима лишь причина. Неистовая радость, извлекаемая из акта убиения, это даже больше чем причина. Я захотел вернуться к моему искусству, выполнить мое очевидное предназначение. До конца отведенных мне дней я желал жить так, как мне угодно, и не сомневался, что тому не миновать. Руки чесались, так хотелось коснуться лезвия, теплой свежей крови, гладкого мрамора бездыханной плоти.
Я решил задействовать свою свободу выбора.
До того как я стал убивать, да и позже, когда не мог найти юношу или не хватало сил пойти за ним, я прибегал к иной вещи. Я занимался грубой мастурбацией и доходил в ней до мистицизма. На суде меня назвали некрофилом, не подумав о древних корнях этого слова, о его глубинном значении. Я был другом мертвых, возлюбленным мертвых. И прежде всего я был другом самому себе и любил самого себя.
Впервые я занялся этим в тринадцать. Ложился на спину, расслаблял мышцы, одну за другой, волокно за волокном. Я представлял, как внутренние органы превращаются в горький суп, как в черепе плавится мозг. Иногда я проводил лезвием по груди и смотрел, как кровь стекает по ребрам и скапливается на животе. Иногда я подчеркивал свою природную бледность бело-синим гримом, багровым мазком то здесь, то там, следуя своему художественному пониманию мертвенности и цветной палитры. Я пытался выйти за пределы ненавистной плоти, служившей мне тюрьмой. Представить себя отдельно от тела — единственный путь полюбить его.
Через некоторое время я почувствовал в организме изменения. Мне так и не удалось полностью отделить дух от физической оболочки. Однако я достиг парящего состояния между сознанием и пустотой, состояния, когда легкие, казалось, переставали втягивать воздух, а сердце — биться. Я все еще чувствовал подсознательное журчание процессов в организме, но без пульса, без дыхания. Соединительные ткани кожи расползались, глаза высыхали за подкрашенными веками, расплавленная плоть начинала остывать.
Время от времени я занимался этим в тюрьме, конечно, без грима и лезвий. Я вспоминал кого-нибудь из моих мальчиков и представлял, что мое протухшее живое тело — это его драгоценная мертвая плоть. Потребовалось пять лет, чтобы понять, как можно использовать свой талант, применить его ради наступления дня, когда я снова буду держать в руках настоящий труп.
Большую часть времени я лежал на койке. Вдыхал пьянящий плотский запах сотни людей, которые жрали, потели, ссали, срали, драли друг друга и жили вместе в набитых грязных камерах, имея возможность принять душ только раз в неделю. Я закрыл глаза и прислушался к ритму собственного тела, к мириадам троп, по которым течет кровь, к капелькам пота, растущим на коже, к равномерной работе легких, вдох-выдох, к мягкому электрическому гудению мозга и всех его притоков.
Мне было любопытно, насколько я могу замедлить это все, а что — остановить полностью. И любопытно, получится ли потом восстановить все снова. Я задумал куда больше, чем старую игру в покойника. Я должен буду выглядеть настолько мертвым, чтобы обмануть охранников, медбрата и, конечно, доктора. Я читал об индусских факирах, которые останавливают себе сердце, которых хоронят на недели без кислорода. Я знал, что это реально выполнимо. И думал, что я на такое способен.
Я вдвое сократил свой рацион, и без того скудный. На воле я был своего рода гурманом. Часто водил мальчиков в ресторан перед вечерним празднеством, правда, блюда, которые я выбирал, были для них слишком изысканными: виндалу из ягненка со слоеными пирожками, китайские говяжьи булочки, угри в студне, фаршированные листья винограда, изумрудный вьетнамский карри, эфиопский стейк и тому подобное. Еда в тюрьме была или хрящеватой, или крахмалистой, или капустной. Я без зазрения совести оставлял половину на тарелке. Я знал, что мозги пригодятся мне больше, чем мускулы, так было всегда. К тому же истощенный вид сыграет мне на руку.
«Нет аппетита, Комптон?» — каждый раз спрашивал охранник, который доставлял и уносил поднос. Я заставлял себя вяло кивнуть, понимая, чем вызвана его дружелюбность. Время от времени некоторые охранники пытались завести со мной беседу, вероятно, чтобы дома рассказать жене и детям, что сегодня с ними говорил Господин Гостеприимство. Но я не хотел, чтоб ему запомнился этот обмен фразами.
Однажды я специально рассек лоб о решетку. Сказав охраннику, что упал и ударился головой, я заработал прогулку в лазарет. Меня держали в наручниках и кандалах, зато я получил много полезных сведений от болтливого медбрата, который обрабатывал мне рану и наносил швы.
— К вам поступал Хаммер? — поинтересовался я судьбой заключенного из крыла категории «А», который умер месяц назад от сердечного приступа.
— Старый Арти? Нет, нам неизвестна причина смерти, поэтому его увезли на «скорой». Труп вскрыли в Лоуэр-Слотер и послали его домой к семье, к тем, кто от нее остался. Арти подстрелил жену с сыном, вы же знаете, а дочь в это время находилась в школе. Полагаю, она не очень обрадовалась возвращению папы, да?
— Что они делают с органами после вскрытия? — спросил я, чтобы поддержать разговор и из искреннего любопытства.
— Забрасывают обратно как попало и зашивают. О, а мозг оставляют для исследований. В особенности если это мозг убийцы. Могу поспорить, для вас тоже припасен сосуд со спиртом, господин Комптон.
— Наверное, — ответил я.
Возможно, я кому-то и достанусь, только не зубоскалам-хирургам из Лоуэр-Слотер.
В тот день медбрат набрал у меня из вены пузырек крови, не знаю зачем. Через неделю меня опять приволокли в лазарет, где сообщили такое, что несказанно мне помогло.
— Тест на ВИЧ положительный? — переспросил я бледного медбрата, покрытого потом. — И что из этого следует?
— Ну, господин Комптон, может быть, и ничего. — Он осторожно передал мне брошюру, которую сжимал кончиками указательного и большого пальца. Я заметил, что на нем резиновые перчатки. — Но не исключено, что у вас разовьется СПИД.
Я с интересом изучил брошюру, затем взглянул на огорченное лицо медбрата. На белках глаз проступила красная паутина капилляров, он выглядел так, будто уже несколько дней забывал бриться.
— Здесь говорится, что вирус передается через половой контакт или через кровь, — отметил я. — На прошлой неделе вы обрабатывали мою рану. Это не опасно для вас?
— Мы… я не… — Он уставился на свои перчатки и покачал головой, чуть ли не всхлипывая. — Никому не известно.
Я поднял руки в оковах и кашлянул в них, чтобы скрыть злорадную улыбку.
Вернувшись в камеру, я дважды перечитал брошюру и попытался вспомнить, что раньше слышал о болезни, рождаемой в объятиях любви. До ареста мне попадались разные статейки, но я никогда не следил за актуальными событиями и не держал в руках газет с самого суда. Они поступали в тюремную библиотеку, однако я проводил драгоценные часы за чтением книг. Я не понимал, какой мне может быть прок от того, что происходит в мире.
Несмотря на это, в памяти осталась перепутанная горстка сообщений: кричащие заголовки «ГОМОЧУМА», спокойные заявления, что все это заговор лейбористской партии, истерические доводы, что заразиться может каждый и любым путем. Я уловил, что гомосексуалисты и наркоманы на игле составляют группу риска. Я иной раз задумывался над чистотой крови моих мальчиков, но не подозревал, что сам могу стать жертвой. Большинство контактов происходило после их смерти, и я полагал, что вирус умирает вместе с ними. Теперь выяснилось, что он крепче моих ребят.
Что ж, Эндрю, сказал я себе, тот, кто нарушает сладостную святыню задницы бездыханного юноши, не может надеяться уйти безнаказанным. Забудь о том, что можешь заболеть, ведь пока ты не болен, и помни, что один только вирус в тебе устрашает окружающих. А когда у людей есть перед тобой страх, этим можно умело воспользоваться.
Принесли поднос с ужином. Я съел кусочек вареной говядины, вымоченный лист капусты и несколько крошек черствого хлеба. Затем лег на койку, уставился в тускло-синюю сеть вен под кожей руки и стал планировать побег из Пейнсвика.
Комптон…
Я зажмурил глаза и повернул лицо к морю. Солнечный свет словно жидкое золото лился по моим щекам, груди, худым ногам. Босые пальцы впились в холодную плодородную землю отвесного берега. Мне десять лет, я отдыхаю с родителями на острове Мэн.
Эндрю Комптон…
Ярко-желтый можжевельник и темный багровый вереск перемещались, пряча за собой маленького мальчика, который лежал на спине и не шевелился, не подавал голоса. Никто в мире не знал, где я и даже кто я. Мне стало казаться, что я мог бы упасть с земли в голубое бескрайнее небо. Я утонул бы в нем, словно в море, барахтаясь руками и ногами, хватая ртом воздух и набирая полные легкие кристальных облаков. У них вкус мятных капель, представлял я, и они тотчас превратят все мои внутренности в лед.
Я решил, что не так уж плохо упасть в небо. Я пытался освободиться, перестать верить в притяжение. Но земля держала меня крепко, словно хотела засосать внутрь себя.
Ну и ладно, думал я. Я утону в почву, я отдам питательные соки своего тела корням вереска; черви и жуки насытятся нежным мясом меж моих косточек. Но земля тоже не хотела меня принимать. Я был пойман в склепе между небом, землей и морем, отдельно от них всех, вместе лишь с собственной жалкой плотью.
комп… тоннн…
Эти звуки ничего не значили, были столь же бессмысленными, как сопровождавший их звон. Существовала коробка, высеченная из камня, внутри лежала металлическая плитка, покрытая тряпичной подушечкой, а на ней покоилось инертное создание из кости, обрамленной мясом. Я был связан с ним невидимой нитью, тонкой пуповиной эктоплазмы и привычки. Все места и времена казались постоянно текущей рекой, и пока инертное создание лежало на берегу этой реки, я был погружен в воды. Лишь благодаря тонкой пуповине меня не уносило течением. Я чувствовал, как она натягивается, как распадается эфемерная ткань.