Изюм из булки. Том 1 — страница 22 из 48

Ни с какой трехлинейкой ни в каких окопах этот тип, разумеется, отродясь не лежал. В сорок первом ему было десять лет.

Возрастная категория

А еще из того собрания мне запомнилась реплика Вячеслава Пьецуха.

— Мне сорок два года, — сказал он, — я уже с тревогой смотрю в сторону кладбища, а все «молодой писатель»…

Внедрение в литературу

В конце восьмидесятых в пансионате «Березки» проходило Совещание (именно так — с прописной буквы) молодых советских писателей. Я там был, мед-пиво пил.

По результатам Совещания ожидалась раздача слонов: приглашенные в «Березки» автоматически становились будущим советской литературы. Но особо одаренным было невтерпеж.

Вечером третьего дня не сильно молодой писатель по фамилии, ну, скажем, Сеструхин, начал агитацию среди товарищей. Целью операции было скорейшее внедрение в литературу.

— Идти на полставки, — инструктировал Сеструхин, — садиться в редакции, брать отделы!

— Зачем? — спросил кто-то. В сумерках голоса звучали вполне конспиративно.

— Печататься, — лаконично отвечал Сеструхин. — Пора вытеснять сорокалетних!

Стоял летний вечер. Стрекотали кузнечики, плыла луна. Молодые писатели, скучковавшись вокруг внезапного лидера поколения, прикидывали свои возможности по вытеснению сорокалетних.

— Иначе не пробиться! — говорил Сеструхин.

Он был похож на уцененного Пестеля. Революционный пафос его речей оборачивался скучной правотой короеда. Чтобы преодолеть цензуру, предлагалось стать ее частью.

И все же за нескрываемой обидой этого человека виделись чердаки, забитые тайными рукописями, вечные истины, ждущие своего часа под спудом безвременья, практически из-под глыб…

— Миша, — спросил я, — а много у тебя написано?

Глядя в закатное небо, Сеструхин пошевелил губами, что-то перемножил в уме и ответил:

— Тыщ на двадцать!

Семинаристы

На семинар Андрея Кучаева я попал в 1984-м.

Андрей Леонидович был для меня в ту пору, прежде всего, автором рассказа «Мозговая косточка», от которого я помирал со смеху еще в незапамятном детстве… Знакомое имя материализовалось в крупного мрачноватого мужчину, больше похожего на боксера-полутяжа, чем на юмориста.

Обучение Кучаев начинал с нокаута. Все мы, выходившие на этот ринг в статусе гениев (а кто не гений по молодости лет?), расползались потом по углам еле живые.

Условия тренировок были предельно жесткими: человек читал вслух — остальные слушали. Слушали чаще всего, увы, молча…

Я знаю, почему «легкий жанр» считается самым трудным: как минимум, потому что он — самый честный! У поэта или новеллиста публичный успех отделен от провала полутонами — глубиной дыхания, качеством тишины, длиной аплодисментов…

Юморист обязан рассмешить здесь и сейчас. Не рассмешил — проиграл, и твое поражение безусловно! Как, впрочем, безусловна будет и твоя победа — ибо нельзя же, отхохотавшись, заявить, что было не смешно…

Удач на нашем семинаре, за несколько лет, я вспомню не больше десятка. Замечательные рассказы Георгия Заколодяжного «Река» и «Фабрика грез», симпатичные стилизации Федора Филиппова, стихи Сергея Сатина… Успехи помню поштучно — провалы были нормой. Автор заканчивал читку в тишине и к середине обсуждения проклинал тот день и час, когда взял в руки перо.

Последним говорил Кучаев.

Мои экзерсисы тех лет он похвалил, кажется, только пару раз: мрачноватое лицо вдруг освещалось усмешкой и становилось теплым. Эта фирменная кучаевская усмешка стоит перед глазами.

Он обладал настоящим чувством юмора — по аналогии с шахматами, я бы назвал это чувство позиционным. Он учил не смешить, а вышелушивать смысл.

Некоторые его формулировки я запомнил как рецепты — и пользуюсь ими уже много лет. Но главное, конечно, не рецепты: Кучаев помогал пишущему понять себя, осаживал самодовольных, жестко стыдил за потерю вкуса. Безжалостно лечил литературную местечковость, заставлял увидеть свой текст в большой координатной сетке…

Работаете в жанре черного юмора? Отлично. Что читали Хармса? Роальд Даль, Борис Виан? В первый раз слышите? Поговорим, когда прочтете.

В начале девяностых Андрей Леонидович уехал в Германию. В Москве появлялся нечасто. Испытывая пожизненную благодарность, я продолжал прислушиваться к его оценкам.

Кучаев умер в мае 2009-го.

Почему смешно?

С Леонидом Лиходеевым я познакомился в 1988 году, на том самом Совещании в «Березках».

Я, конечно, знал, с кем имею дело: фельетонами Лиходеева страна зачитывалась в первую оттепель — собственно, он и вернул в русскую литературу этот жанр.

Симпатия и уважение к Леониду Израилевичу были у меня наследственные: мой отец приносил ему на пробу свои тексты еще в конце пятидесятых… Сам я в личном обучении у классика был всего один день — тот самый день Совещания молодых писателей.

Разбор моих текстов Лиходеевым помню дословно. Впрочем, запомнить было нетрудно.

— Вот смотрите, — сказал классик, взявши в руки мои листки. — Над этой шуткой смеялись, а над этой — нет. Почему?

Я не знал.

И тогда он сам ответил на свой вопрос:

— Потому что это — правда, а это — нет. А смешно то, что правда!

Все гениальное просто. Полтора десятка лет я прикладываю лиходеевскую мерку к текстам, своим и чужим, и все больше убеждаюсь в ее точности. Смешно то, что правда.

Непременно парадоксальная, но обязательно — правда!

Юморина-89

В апреле 1989-го я положил в чемодан белую рубашку и несколько машинописных листков — и устремился на юг, на конкурс молодых писателей-сатириков, объявленный, по случаю разбушевавшейся перестройки, на «Юморине» в Одессе.

Перед этим пришлось пройти отборочный тур в Туле.

Отбирала победителей публика, и воспоминание об этом до сих пор продирает меня крупной дрожью.

Желание понравиться публике — то, от чего первым делом отучивают студентов театральных институтов. Для литератора же такой критерий — вообще смерть! Там, где оценивается не текст, а способность, как говорят суровые профессионалы жанра, «положить зал», — мало шансов у Зощенко и Вуди Аллена. Гениальные исключения (Жванецкий) лишь подтверждают жутковатое правило…

Писал я на ощупь, об эстрадном хлебе представление имел самое смутное и до сих пор благодарен тулякам, позволившим мне вскочить на подножку поезда (я занял третье место).

А победил в том отборе, а потом и на конкурсе — блестяще и без вопросов — рижанин Борис Розин. Зачем ему, автору текстов Геннадия Хазанова и признанному профессионалу, понадобилось участие в этом состязании, так и осталось для меня загадкой. Вообще-то его место было в жюри…

Наутро мы завтракали в тульском гостиничном буфете, и выяснилось, что Розин только что вернулся из Торонто и вскоре уезжает туда насовсем.

Две недели, проведенные в мире мытых с мылом мостовых, окончательно сорвали и без того желчного Бориса с советской резьбы. С трудом удерживая себя от мордобоя, Розин терроризировал официантку. Его интересовало буквально все: почему на скатерти пятно, почему на столе нет салфеток, почему у вилки отломан зубчик, почему к нам не подошел менеджер…

Менеджер — в восемьдесят девятом году, в гостиничном буфете в Туле!

Когда Розин холодно полюбопытствовал, почему официантка ему НЕ УЛЫБАЕТСЯ, я понял, что бить морду, и в самое ближайшее время, будут — нам…

Впрочем, Боря был прекрасен и до всякой Канады. Геннадий Хазанов вспоминал, как однажды (в глубоко советское время) он пригласил Розина прокатиться с ним не то в Подольск, не то в Серпухов — выступить, подмолотить деньжат, а заодно пообщаться.

Оттуда прислали машину — и они поехали. И когда съехали со стратегического шоссе собственно в Россию и машину затрясло по колдоебинам, рижанин Розин вежливо осведомился у шофера:

— Простите, а что: вчера бомбили?

Шофер поглядел на Борю из зеркальца дикими глазами.

Гран-при

В жюри одесского конкурса молодых писателей-юмористов по случаю перестройки сидели: журналистка, банкир, советский работник, редактор радио… Обидно, что никак не были представлены железнодорожники и работники ГАИ.

Но! Председателем жюри был — Григорий Горин!

Потом он уверял меня, что я бормотал текст, глядя на него чуть ли не с вызовом: мол, вы вообще не умеете стоять на эстраде, а туда же: сидите в жюри… Я этого не помню — я вообще ничего не помню; кажется, я был без сознания.

Журналист, банкир, советский работник и редактор радио твердо видели меня в гробу, Горин вступался, и в результате компромисса я занял пятое место. Жутко переживал я по поводу этого пятого места; оно казалось мне поражением…

Я вернулся в Москву, и через какое-то время мне стали звонить из редакций и интересоваться, нет ли у меня чего-нибудь для них. Это было что-то новенькое… Вдруг начали приглашать на выступления в хорошие места. Я шел по следу и раз за разом обнаруживал, что мое имя называл и рекомендовал ко мне присмотреться — Горин.

Тут только до меня дошло, что я получил в Одессе настоящий «гран-при»: внимание и симпатию Григория Израилевича…


ПРИЛОЖЕНИЕ

Этот текст был написан в марте 2000 года: Горину только что исполнилось 60 лет…

Горин

«Писать о Горине трудно. Виною этому пиетет — чувство, не прошедшее за десять лет личного знакомства.

Откуда бы?

В нашем бойком цехе, где принято, без оглядки на возраст, называть друг друга сокращенной формой имени в уменьшительно-ласкательном варианте, Горин твердо остается Григорием Израилевичем. Он, конечно, отзовется и на Гришу, но раньше у меня закаменеет язык и пересохнет гортань.

Потому что он, конечно, не чета нам, сухопутным крысам эстрады и ТВ. Горин давно отплыл от этих гнилых причалов. С командорской трубкой в зубах он возвышается на капитанском мостике и вглядывается вдаль.

Перед ним — необъятные просторы мировой драматургии и всемирной истории. Он плывет туда, где бушуют настоящие страсти, — и там, на скорости пять драматургических узлов, как бы между прочим ловит рыбку-репризу.

Она идет к нему в сети сама, на зависть нам, юмористам-промысловикам, в это же самое время, в разных концах Москвы, мучительно придумывающим одну и ту же шутку ко Дню милиции.

Завидовать тут бессмысленно, ибо шутка у Горина — результат мысли, и блеск его диалогов — это блеск ума. Этому нельзя научиться. То есть научиться, конечно, можно, но для начала необходимо выполнение двух условий. Во-первых, надо, чтобы черт догадал вас родиться в России с душой и талантом, но при этом еще и евреем с дефектом речи. А во-вторых, чтобы все это, включая дефект речи, вы сумели в себе развить — и довести до совершенства.

Чтобы всем окружающим захотелось стать евреями, а те из них, кто уже, чтобы пытались курить трубку в надежде, что так будет глубокомысленнее, и начинали картавить в надежде, что так будет смешнее…

Будет, но недолго.

Потому что в инструкции одним черным записано по белому — “с душой и талантом”.

Горин, конечно, давным-давно никакой не писатель-сатирик. Эта повязка — сползла. Или, скорее, так: Горин — сатирик, но в старинном качестве слова. Его коллегой мог бы считать себя Свифт — и думаю, не погнушался бы, особенно если бы прочел пьесу про самого себя.

Выдержав испытание театром и телевидением, горинская драматургия выдержала главное испытание — бумагой. Горина интересно — читать! Прислушиваясь к себе и сверяя ощущения. Вспоминая.

Помню, как я ахнул, в очередной раз прилипнув к телеэкрану — “Мюнхгаузена” показывали вскоре после смерти Сахарова, и еще свежи были в памяти скорбно-торжественные речи секретарей обкома с клятвами продолжить правозащитное дело в России. Я будто впервые увидел вторую серию этой ленты — и поразился горинскому сюжету, как пророчеству.

Григорий Израилевич чувствует жизнь, он слышит, куда она идет — и умеет написать об этом легко, смешно и печально. Поэтому, как было сказано по другому поводу у Бабеля, он Король…»

Ему оставалось жить три месяца. Проклятым летом 2000-го я вспоминал печальное ахматовское: «Когда человек умирает, изменяются его портреты»…

Зиновий Гердт говорил про Андрея Миронова: «После смерти Андрюша стал играть еще лучше». Конечно, лучше! Смерть устаканивает масштабы, прочищает восприятие… «Время — честный человек…»

Блестяще одаренный при жизни, после смерти Григорий Горин стал писать гениально.


Два редактора