Изюм из булки. Том 2 — страница 42 из 45

Акустика эпохи

Пастернака Гердт знал наизусть.

Это надо понимать буквально: любую строчку из «синего тома» Зиновий Ефимович мог продолжить следующей. Русская поэзия была растворена в нем, кажется, целиком, и для лыка в строку от Гердта не требовалось никаких усилий…

Как-то после творческого вечера Давида Самойлова в Москве в маленькой, но грандиозной по составу компании поехали к Окуджаве, в тот самый, печально упомянутый в «арбатском» стихе, Безбожный переулок.

Самойлов был расстроен. Ему казалось, что вечер прошел неудачно: и актер N. читал его стихи плохо, и аудитория неуловимо изменилась с прошлых времен…

— Раньше, когда я читал стихи, — стоял гул!

Гердт, уже сидевший над стопочкой, печально развел руками:

— Гул затих…

Антрекот

Это было в день нашего знакомства.

Я приехал на дачу к Гердту, чтобы обсудить сценарий будущего фильма о нем (когда телевизионное начальство предложило мне это, я крикнул «да» прежде, чем начальство закончило фразу).

На третьем часу нашего разговора в кабинет вошла Татьяна Александровна и предложила переместиться за стол. Гердт подозрительно сильно обрадовался моему согласию поужинать вместе с ними и начал лично хлопотать на кухне, приговаривая что-то насчет собственного гостеприимства.

Через несколько минут передо мной, как на скатерти-самобранке, расстелилось еды-питья: лежал на тарелке сочный антрекот, исходила паром картошка, блестели свежевымытые перцы… А напротив сидел Зиновий Ефимович Гердт — перед стаканом воды и лежащим на блюдечке кусочком мацы.

Всё остальное, по случаю астмы, ему запретили врачи.

Сидевшая рядом с мужем Татьяна Александровна голодала из солидарности.

А я сидел перед антрекотом, и слюноотделение уже шло полным ходом. Я пискнул что-то жалкое в том смысле, что предполагал ужинать вместе с хозяевами…

— Ну что вы! — воскликнул Гердт. — Я обожаю, когда при мне вкусно едят! Сделайте одолжение!

И даже, кажется, приложил руки к груди, изображая мольбу.

Я был ужасно голоден и долго умолять меня не пришлось. Но когда я положил кусочек антрекота в рот и начал его жевать, Гердт негромко (но так, чтобы мне было слышно каждое слово) сказал, обращаясь к Татьяне Александровне:

— Вот молодежь пошла… Напротив него сидят два голодных ветерана войны — а он ест, и хоть бы что!

Видимо, в этот момент у меня что-то случилось с лицом, потому что Зиновий Ефимович немедленно «раскололся» и начал смеяться. И я понял, что сижу в гостях у молодого человека.

Тоже мне препятствие…

Когда летом 1995-го против «Кукол» было возбуждено уголовное дело, Зиновий Ефимович среагировал очень эмоционально.

— Этого не может быть! Они не посмеют этого сделать! — повторял он, имея в виду возможность моей «посадки».

— Почему? — спросил я, не видя никаких препятствий к тому, чтобы они посмели.

Гердт на секунду задумался и ответил:

— Но ведь тогда никто не подаст им руки!

Гердт. Расшифровка старой ленты

Эти истории рассказал мне Зиновий Ефимович Гердт. Разумеется, он рассказывал их не только мне — его творческие вечера наполовину состояли из таких устных новелл, рождавшихся в застольях; от рассказа к рассказу они оттачивались, становясь произведениями искусства… Однажды я догадался принести магнитофон.

Пленка, черт меня возьми, не сохранилась — сохранились листки с расшифровкой.

Теперь, спустя много лет, можно получить двойное удовольствие: от самих сюжетов — и неповторимой гердтовской интонации, которой они пропитаны.

Итак…

— Второстепенные детали отбрасывать нельзя ни в коем случае! Во-первых, создается ощущение правдивости. Помните, у Бабеля, в рассказе «Мой первый гонорар», когда проститутка теряет интерес к рассказу героя? — «Тогда я вложил астму в желтую грудь старика…»

Но вообще-то мои истории совершенно достоверны.

…про Рину Зеленую

Это было в день шестидесятилетия Твардовского. Его только что выгнали из «Нового мира» — ну, и вы представляете, сколько народу пришло, чтобы поддержать. Федор Абрамов из Верколы приехал, Гавриил Троепольский на своем «москвичонке» — из Воронежа! Я уж не говорю о местных.

И вот у него на даче, в Красной Пахре, я стою, разговариваю, кажется, с Лакшиным — и вдруг вижу: вкатывается Рина со своим мужем Котэ. А я знаю, что они незнакомы с Твардовским! Я подбегаю к ней, говорю: Рина, откуда вы здесь? А она говорит: мы приехали к вам (моя дача рядом с дачей Твардовского), а нам сказали: вы тут. Вот мы и приперлись…

Ну, ее, конечно, узнали, отвели на кухню, усадили кормить — и я совершенно о ней забыл. Я же не обязан ее пасти! Отошел куда-то, разговариваю… Вдруг! Подходит Рина и начинает дергать меня за рукав: «Зяма! Я хочу выступить перед Александром Трифоновичем!». Я говорю: «Рина! Вы же не идиотка, это невозможно, это совершенно исключено! Вы посмотрите, что тут происходит, какие люди! Здесь цвет русской литературы, а вы со своими эстрадными штучками… В какое положение вы себя поставите и меня…». А она: «Ну объявите меня, я хочу выступить!».

И так как от желания выступить она уже потеряла представление, где кончается рукав и начинаюсь я, то попросту щиплет и царапает мне руку!

Тогда я решаю: ну ее, в самом деле, пусть делает что хочет! И говорю: «Александр Трифонович, сейчас перед вами хочет выступить Рина Зеленая!».

И только я это сказал, как она набросилась на меня: «Вы что, с ума сошли! Кретин! Идиот!» (И бьет меня по груди.) «В какое положение вы меня ставите! Здесь же цвет русской литературы!» И — Твардовскому: «Как вы его пускаете, этого недоумка, он же вам дом спалит!».

Долго орала на меня.

А потом, со вздохом: «Ну ладно… Раз уж объявил — придется выступить». И начала выступать. Я очень смеющимся Твардовского видел редко, но тут… Он катался по дивану, вытирал слезы…

Шантажистка кошмарная! Ради эстрадного эффекта заложить товарища…

…про женщину «на уровне»

Однажды — вот с этим лицом, которое обрыдло населению, — я вошел в купе, в котором уже ехала какая-то женщина. Она меня узнала — и начала, так сказать, рассказывать историю своей жизни. Желая быть светской и «на уровне», она все время употребляла вводные предложения — и наконец договорилась до нетленной фразы: «Мой муж, конечно, умер в шестьдесят втором году…».

Ну конечно, — у кого же муж не умер в шестьдесят втором году!

…про Жванецкого и Володина

Однажды Жванецкий сказал Володину: «Как же я тебя обожаю за то, что ты не знаешь, как открывается дверь у автомобиля!».

…про Марка Бернеса и Никиту Богословского

Это был пятьдесят седьмой год. Москва, фестиваль молодежи и студентов. Толпы иностранцев! Впервые! И приехали пять французских композиторов, сочинители всех песен Ив Монтана: Франсис Лемарк, Марк Эрраль, еще какие-то… Знаменитейшие фамилии! И к ним был приставлен Никита Богословский — во-первых, как вице— или президент общества «СССР — Франция», а во-вторых, у него прекрасный французский.

Ну вот. А я тогда играл в Эрмитаже «Необыкновенный концерт», а по соседству выступал Утесов. И так как только от меня, «конферансье», зависело, два часа будет идти наш «концерт» или час двадцать, то я быстренько его отыгрывал, чтобы успеть на второе действие к Леониду Осиповичу. Я его обожал.

И вот я выбегаю, смотрю: стоит эта группа — пятеро французов, Никита и Марк Бернес. Он к ним очень тянулся… И идет такая жизнь: Никита что-то острит, французы хохочут. Я ни слова не понимаю, Бернес тоже. И он все время дергает Богословского за рукав: Никита, что ты сказал? Тот морщится: погоди, Маркуша, ну что ты, ей-богу!

Через минуту опять хохочут. Бернес снова: Никита, что он сказал?

На третий раз Богословский не выдержал: «Марк, где тебя воспитывали? Мы же разговариваем! Невежливо это, неинтеллигентно…».

Потом он ушел добывать контрамарку французам и себе, и мы остались семеро — совсем без языка. Что говорит нормальный человек в такой ситуации? Марк сказал: «Азохн вэй…». Печально так, на выдохе. Тут Фрэнсис Лемарк говорит ему — на идиш: «Ты еврей?». Бернес на идиш же отвечает: «Конечно». «Я тоже еврей», — говорит Лемарк. И, повернувшись к коллегам, добавляет: «И он еврей, и он еврей, и он…».

Все пятеро оказались чистыми «французами»! И все знают идиш!

Марк замечательно знал идиш, я тоже что-то… И мы начали жить своей жизнью, и плевать нам на этот концерт Утесова! Тут по закону жанра приходит — кто? — правильно, Богословский! Мы хохочем, совершенно не замечаем прихода Никиты…

Он послушал-послушал, как мы смеемся, и говорит: «Маркуша, что ты сказал?». А Бернес ему: «Подожди, Никита! Где тебя воспитывали, ей-богу? Мы же разговариваем!».

Это был единственный раз в моей жизни, когда мое происхождение послужило мне на пользу…


Быть знаменитым…

На восьмидесятилетие Зиновия Ефимовича к нему на дачу съехались, по-моему, вообще все. Включая некоторое количество людей, про которых я не поручусь, что Гердт их знал!

По долгу службы явился вице-премьер Илюшин — вручить юбиляру орден, называвшийся «За заслуги перед Отечеством III степени». И, видимо, кто-то подсказал Илюшину, что он едет поздравлять интеллигентного человека.

Вице-премьеру положили закладочку в том Пастернака — и, вручив орден, Илюшин открыл том на этой закладочке. И обрадовал присутствующих сообщением, что сейчас прочет имениннику стихотворение «Быть знаменитым некрасиво».

Отличный выбор в случае с Гердтом, не правда ли?

Зиновий Ефимович отреагировал счастливо и немедленно: «Давайте лучше я вам его прочту!». Но Илюшин же готовился! Нет, говорит, я. Тогда Гердт, мастер компромисса, предложил ему: «Давайте так: строчку вы, строчку я…».

И вот — прошу представить сцену.

Илюшин (по книжке): «Быть знаменитым некрасиво…»

Гердт (наизусть, дирижируя красивой, взлетающей в такт правой рукой): «Не это поднимает ввысь…»

Илюшин (по книжке): «Не надо заводить архива…»

Так они продвигаются по тексту, и всех, кроме вице-премьера, охватывает озноб, потому что все вспоминают последнюю строчку. Которой сейчас лучше бы не звучать совсем.

«Живым и только до конца».

Гердту оставалось жить совсем немного, и он знал это.

Положение спас сам Зиновий Ефимович (раньше других вычисливший грядущую неловкость). И когда вице-премьер пробубнил свое: «Позорно, ничего не знача…» — Гердт, указав на себя, закончил: «Быть притчей на устах у всех…».

И плавным жестом обвел присутствующих, и рассмеялся, и замахал руками, прерывая это мероприятие. Последние строфы прочитаны не были.

Гений не дал чиновнику попасть в идиотское положение.

Степень

С орденом, который привез Гердту этот Илюшин, — отдельная история. Ее рассказал мне Евгений Миронов.

Вечер того же юбилейного дня. В гостиной накрыты столы, а Гердт лежит у себя в комнатке, в халате, и приходящие по очереди присаживаются рядом. Наиболее близким людям Зиновий Ефимович предлагает рядом с собою прилечь. И прикладываются на диван рядышком то Рязанов, то Ширвиндт…

Пришел поздравить Гердта и Евгений Миронов. Присел на кровать, разговаривают. Вдруг Гердт встрепенулся:

— Женя, знаешь — меня же орденом наградили!

Гордость за получение цацки в устах Зиновия Ефимовича звучала так неожиданно, что Миронов растерялся.

— Да, — весомо продолжал Гердт, — я орденоносец! — И, с места в карьер:

— Таня, Катя! Где мой орден? Давайте его сюда!

Пришла Татьяна Александровна: Зямочка, зачем тебе орден?

Гердт — в крик:

— Дайте мне мой орден! Что я лежу, как мудак, без ордена!

Нашли орден. Гердт положил его на халат, полежал так немного и сказал:

— Вот, Женя. «За заслуги перед Отечеством третьей степени».

Помолчал и добавил:

— То ли заслуги мои третьей степени, то ли Отечество…

К девяностолетию

…Зиновия Ефимовича на его родине, в маленьком городе Себеж, благодарные земляки решили поставить памятник. На цоколе придумали написать: «Великому артисту Зиновию Гердту».

Татьяна Александровна забраковала слово «великому». Сказала:

— Оставьте что-нибудь Чаплину…

Ах, как бы Зиновий Ефимович, гений самоиронии, порадовался этой фразе!

Изюм из булки