Мы шли по Одессе, и вокруг вырастали необарочные фасады с могучими атлантами и соблазнительными кариатидами, и приходилось идти с задранной головой, чтобы отдать должное воображению зодчих. Цвела акация, сквозь густую листву платанов пробивались лучи солнца, свечки каштанов, как нарядные елочки, стремились к небу. Одесса была похожа на Париж, на Барселону и на Баку, в которых я никода не бывала. У Оперного театра бил фонтан. Скульптурная композиция смеющихся мраморных детей ловила струю, выстреливающую изо рта лягушки. Чугунный якорь намертво прирос к земле. Лаокоон сражался со змеями. Скифские бабы грозно наступали со стен археологического музея. И Пушкин был когда-то в Одессе пыльной. А кто, собственно, в ней не был? Истрийские мореплаватели направляли ладьи к берегам Северного Причерноморья, и были ясны небеса. На качающемся Тещином мосту я увидела одну беременную женщину. Я представила себе, что она беременна близнецами.
В голове запело: “Асседо благословенно, Асседо благословенно”. Кажется, я даже забормотала это вслух, но не уверена.
– У нас так и не случилось официальной встречи для подведения итогов. – Тенгиз уселся по-турецки на плиты беседки в Уголке старой Одессы. – Представь себе, что мы в Деревне, в кабинете мадрихов. Как прошел твой год, Комильфо?
Он что, опять издевался?
– Почему я постоянно должна все тебе рассказывать? Почему ты не можешь хоть один раз что-нибудь рассказать мне?
– Почему не могу? Могу. Что тебе рассказать?
– Что-нибудь о себе.
– Ладно.
И Тенгиз рассказал мне о том, как он потерял Зиту и что с ним после этого происходило.
Он оказался хорошим рассказчиком, он так рассказывал, будто говорил не о себе, а о каком-то своем близком друге, которому сопереживает, но не отождествляется вполне. Может быть, поэтому эта история меня коснулась, тогда как все остальное, происходящее непосредственно со мной здесь и сейчас, будто вовсе меня на касалось.
Он умолк, когда дорассказал, как Фридман завязал ему глаза и обматерил охранника.
А пока он молчал, я поняла, что он уже очень давно узурпировал главную роль в моей личной истории, стал ее главным героем. Как так получилось? Я не знаю. А имя ему я так и не придумала.
– Когда ты вернешься? – вдруг спросил Тенгиз.
Этот вопрос, который до сих пор не был задан вслух, застал меня врасплох.
– Ты ведь вернешься в сентябре? – переспросил он, а потом как утвердил: – После летних каникул.
И было нечто в его тоне, что мне не понравилось.
Наступили сумерки, решетка беседки отбрасывала на его лицо причудливую тень.
– Я уже вернулась, – я сказала. – Сколько раз человек может возвращаться?
Ответа не последовало.
– Не надо было врать мне про чемоданы, – я сказала. – У меня вся жизнь в этих чемоданах. Все мои вещи и подарки для родителей Натана и Алены. Это безответственно.
– Вся жизнь в чемоданах, – повторил Тенгиз. – Именно так.
И тут у меня вырвалось само:
– Я не вернусь в Деревню.
– Ты серьезно? – спросил Тенгиз.
– Серьезно, – ответила я, сама удивляясь, потому что еще минуту назад я этого не знала.
Но теперь поняла, что знала уже давно, уже тогда, когда собиралась обратно в Одессу и упаковывала в общаге чемоданы.
В семнадцать лет мама могла оставить своих родителей, но в сорок с лишним не могла бросить осиротевших свёкров. В свои шестнадцать я не могла покинуть свою овдовевшую маму. Это было бы безответственно. Я же ей обещала. Я ей сказала: я буду с тобой.
– Я не вернусь в Иерусалим, – повторила я, чтобы самой себе поверить, и даже добавила для вящей уверенности: – Никогда я не вернусь.
И так печально и даже трагично прозвучало, что я пустила скупую слезу.
Я посмотрела на Тенгиза, но он на меня не смотрел. Он сказал:
– Вот поэтому я и соврал тебе про чемоданы. Расставаться тяжело, тяну время. Идем домой.
И мы пошли домой.
На следующее утро мы встали. Но поскольку мы и так толком не сидели, особых перемен не наступило. Бабушки ругались на кухне по поводу преимущества котлет – на пару или жареных, – пытаясь перещеголять друг друга в интеллигентности. Мама мыла пол, Кирилл вытирал пыль, дед делал вид, что читает газету, а дед Илья метался по квартире и восклицал, что больше не может пребывать в бездействии, и считал, сколько денег мог бы заработать, если бы уже завтра крутил баранку, а не тратил целый день на перелет. Тетя Женя пыталась уговорить меня вернуться с ними завтра в Израиль, она прямо сейчас пойдет в турагентство и купит мне обратный билет. Мама, хоть и прекрасно все это слышала, никак не реагировала.
С мамой была проведена серьезная агитаторская сионистская работа, но еврейские корни родителей моего отца все еще не были найдены, так что разговоры эти были в пользу бедных.
А поскольку мои эмоции больше не были изолированными, я ненавидела всех и вся за все, но в особенности евреев, за то, что все они заставили меня целый год привязываться к месту, в которое я больше никогда не вернусь. Поэтому я спряталась в чулане.
Тенгиз объявился в середине дня. Я тайком выглянула из-за чуланной занавески и увидела, что он так и не побрился. Зато соизволил принести мои чемоданы.
Из чулана я слышала, как он обещал, что поищет какие-то контакты в Израиле и еще что-то в Музее Диаспоры, и сообщил, что сегодня ночью у него полет.
Мама сказала, что она очень благодарна ему за все, и все такое, и как Зое повезло с вожатым, и все с этим бурно согласились.
Вожатым? Он давно перестал быть моим вожатым.
“Давно” – это когда? Месяц назад? Неделю? Три дня? Почему-то мне вспомнилась Маша. Подслушанные педсоветы. И главный психолог всех психологов. “Не стоит так отождествляться друг с другом”, – сказал он и сверкнул молодыми глазами из-под старых очков.
Я гордо вышла из чулана и провозгласила:
– Счастливого пути, Тенгиз, передай всем мои пламенные приветы, особенно Фридочке.
– Я еще не уехал, – сказал Тенгиз.
– Обед готов! – крикнули обе бабушки из кухни.
– Без обеда никто никуда не уходит, – заявила главная бабушка, появляясь в дверях с кастрюлей, обернутой полотенцем.
– Я тебе дам без обеда, – погрозила Тенгизу пальцем второстепенная бабушка, застелила стол скатертью и принялась расставлять тарелки.
– Садись за стол, хабиби, – похлопал его по плечу дед Илья, – выпьем на дорожку.
– Садитесь, Тенгиз, в самом деле, что вы как не родной, – сказала тетя Женя.
– Вам ничего не поможет, – сказал Кирилл. – Делайте, как они говорят, спорить себе дороже.
Тенгиз сел за стол. Гора блюд заставила скатерть. Застучали приборы о тарелки.
Они опять говорили обо всем на свете: о политике, о семье, о памяти поколений, об Одессе, об Израиле, о законе о возвращении, о ситуации на Ближнем Востоке, о зарплатах, о ценах, об инфляции, о бирже, о Советском Союзе, об СНГ, об Украине, о таксистах, об охранниках, которые жить не дают, о террористах, которые жить не дают, о новых русских, которые жить не дают, о лучшем в мире учебном заведении – Деревне Сионистских Пионеров, о Девятой школе, в которой преподавал мой папа и которая скоро станет Второй гимназией, об открытых и закрытых гробах, о жизни и о смерти. Они строили планы на будущее, мечтали о благополучном исходе, о семейном воссоединении, о конце разрухи и смутного времени.
Только все это было иллюзией.
Тенгиз не должен был становиться инженером, он не должен был становиться ни ремонтником, ни мадрихом, и даже на поприще сионистского агитаторства его способности пропали бы зря. Ему следовало стать иллюзионистом. Потому что никто лучше него не умел пускать пыль в глаза. В его присутствии люди дурели и переставали отличать действительность от воображения. Вот в чем заключался главный персональный талант, которым наградила природа моего мадриха.
– Спасибо, – я сказала, – было очень вкусно.
Вышла из комнаты в коридор, в подъезд и на улицу.
Было очень жарко. Земля плавилась под ногами. Голова у меня шла кругом.
Нет, это неправда, голова у меня кругом не шла – у меня обрывалось сердце. Сколько всего может утратить человек за одну неделю?
– Что за поведение? – спросил Тенгиз.
– Оставь меня в покое, в конце концов, ты больше не мой мадрих!
– Чего ты хочешь, Комильфо?
– Ничего я не хочу!
– Хочешь на море?
Хотела ли я на море? Я всегда хотела на море. С Тенгизом или без.
– Поехали на море. Там я еще не был.
– Хорошо! – я сказала. – Поехали на море, раз тебе так этого хочется!
Мы пошли к Дюку, спустились по Потемкинской лестнице, купили на Морвокзале билеты на катер и успели на отчаливающий и абсолютно пустой “Ливерпуль”, если не считать матросов, орущих “пошевеливаемся, пошевеливаемся!” и отвязывающих трап.
Я смотрела на воду, как в детстве, пытаясь сфокусировать взгляд на одной волне, чтобы проследить, куда она девается, перестав быть волной. Тенгиз купил в буфете булку, крошил и бросал крошки галдящим чайкам. Чайки ловили корм на лету, а некоторые кидались в воду за упавшей подачкой.
Минут через пятнадцать катер привязали к пирсу на Ланжероне, и я стремительно зашагала по качающимся доскам к пляжу, где впервые научилась плавать. Тенгиз следовал за мной. У причала среди водорослей бултыхались размокшие печенья, бутылки пива и пластиковые пакеты. На прибрежных камнях лежало несколько туш с приклеенными на носы бумажками. Бесхозные дети носились вокруг. Потная бабка продавала горячую пшенку. Облезлые, некогда зеленые топчаны теперь зияли беззубыми полосками и походили на заготовленные для костра дрова.
На волнорезе сидели два загорелых рыбака, один постарше, а другой помоложе, закинув удочки в воду. Я их миновала, дошла до самого края, сбросила босоножки, одолженные у мамы за неимением сандалий, оставшихся в похищенных Тенгизом чемоданах, и уселась на камень, опустив ноги в прохладную воду. Тенгиз тоже разулся, закатал джинсы до колен и сел рядом.
– Вода холодная, – сказал он.