– Зоя, – Маша встревоженно взяла меня за руку, – прости, я не должна была…
Я не знаю, как это описать. Честное слово, не знаю. Но я пытаюсь. В порыве собственной беспомощности и собственного величия, я думала, это все из-за меня. Ведь это меня он пошел искать за ограду и покинул ее зачарованный оберег.
Я хотела куда-то мчаться, что-то делать, все перечеркивать, вычеркивать и переписывать сначала; туда, где я никогда его не отпускала, не убегала из Деревни, не приезжала в Деревню, не получала звонка от Заславского, не ходила на экзамен, не знала, что я еврейка. Но я намертво прилипла к стулу, к полу, к этой проклятой земле под ним, на которую мне никогда не следовало возвращаться. Я так и знала, так и знала. Зачем я позвонила Маше? Зачем послушалась русскую бабульку из ресторана? Зачем пошла на выставку? Кто выдумал весь этот бред? Неужели Ему не хватило финалов? Лучше бы Маша молчала. Лучше бы все всегда молчали. Когда произносишь слова вслух, они превращаются в реальность.
Я бормотала нечто невразумительное:
– Почему мне никто не рассказал?.. Боже, какая я дура… Он был самым близким мне человеком на свете… Я как будто его всю жизнь знала… Я все тянула… Я думала… Я думала, когда я вырасту… Когда я сама стану человеком… Когда, наконец, что-нибудь напишу… Я же ему обещала… Я же ему обещала… обещала…
Я, я, я.
В глазах совершенно помутилось. Время потеряло смысл и пространство, и вообще все потеряло смысл. И стало так пусто… Впрочем, пусто было уже очень давно.
– Господи. – Встревоженная Маша попросила у официантки принести воды. Многоводы. Нет, не стакан, желательно целый кувшин. – Зоя, Зоечка, прости меня, пожалуйста, я не помнила, что он был тебе так дорог.
Я подумала, Фриденсрайха фон Таузендвассера она помнила, а это – нет? Неужели я о нем так мало с ней разговаривала? Нет, тут же решила, не может быть. Это у нее плохая память. Психолог с плохой памятью – плохой психолог.
Но я этого не сказала. Тем более что Маша и впрямь не была ни в чем виновата. Гонцов ведь не убивают. А зря.
Я вернулась в Иерусалим, чтобы еще раз потерять человека, которого однажды уже потеряла. Потрясающая ирония.
А что я, собственно говоря, себе думала? Что время застынет на месте? Что, если я забуду Иерусалим, он от этого застрянет вместе со мной в начале девяностых, а потом воскреснет таким же, каким я его помнила? Что мой мадрих будет вечно ждать меня где-то там, в Офре Авиезеровой?
– Я не хотела тебя расстраивать, – сказала Маша. – Как же сильно ты его любила.
А я сказала:
– Фриденсрайх фон Таузендвассер.
– Так как поживает твой Фрид? – спросила Маша, наверное, чтобы меня отвлечь.
– Да никак. Давно никак. Думаю, он заперся в старом замке. Сидит и страдает.
– Выпусти его на волю, – сказала Маша.
– Слишком поздно. – Я налила воду в стакан и залпом выпила. – Вполне вероятно, что он тоже умер.
– Какая ерунда, – с умным видом покачала Маша головой и поджала под себя ноги. – Так не бывает. Воскреси. Он ведь всегда на расстоянии ручки от тетради.
Последнее слово оказалось ключевым. Я встала, положила на стол деньги. Ничего больше не объясняя, попрощалась с Машей – так, будто ее время до сих пор принадлежало мне.
Заткнула уши наушниками. И побежала.
Мимо проносился неживой белый город, а в ушах – кто-то спутал и поджег меня – пела Земфира.
Дома у себя в комнате я все перерыла в поисках той старой тетради в кожаном переплете, которую он мне подарил на шестнадцатилетие, но так ее и не нашла. Позвала маму, и она мне сказала, что бабушка сохранила все мои письма того периода, и ту пустую тетрадь тоже, и что они хранятся у мамы, и удивительно, как это я до сих пор о них не вспоминала.
Я схватила бумаги и, снова ничего не объяснив маме, умчалась прочь. Села на первую попавшуюся скамейку и открыла тетрадь.
На первой странице был стих, который он мне написал на день рождения. Его я знала наизусть, хоть и не вспоминала столько лет. Я перелистнула этот лист и даже не удивилась тому, что и следующий тоже был исписан.
Целая жизнь прошла, а оно все ждало, это послание, пока я до него не дозрею или пока не дозреет время.
Как бы там ни было, чувство своевременности его никогда не подводило.
Когда он это написал? Вероятно, в те дни, когда врал про потерянные чемоданы, которые на самом деле находились в его номере в “Лондонской”; до того, как я с ним попрощалась.
В своем номере в гостинице он открыл мой чемодан, достал тетрадку, которую сам туда же и положил перед отъездом из Деревни в Одессу, исписал еще одну страницу и вернул на место.
Почерк у него был крупным и ясным:
Дорогая Комильфо, здравствуй!
Если ты открыла эту тетрадь, значит, ты готова вернуться в Асседо. Сколько дней, месяцев или лет прошло, я не знаю и не знаю, где ты сейчас находишься, но никогда не поздно возвратиться в место, из которого тебе никогда не хотелось бежать.
Только, как тебе прекрасно известно, прописная истина гласит, что жизнь – движение. Застревать не стоит ни здесь, ни там. А море не разделяет страны и города, оно объединяет их, ведь его можно переплыть, и можно плыть туда и обратно сколько угодно. Воображение не существует без реальности, его подпитывающей, но и реальность ничего не стоит без воображения. Плыви между ними.
А на случай, если ты потеряла дорогу, я тебе ее укажу. Я поступаю так не только из великой заботы о тебе: тебе в свою очередь предстоит провести меня в Асседо.
Асседо благословенно! Край, богатый черноземом, морем, полным жирной кильки, устриц, мидий и рапанов. Край ветров всегда попутных, белых парусов картинных, дружелюбных крокодилов, бескорыстных капитанов. В волнах Зою от напастей море тиной оградило.
Асседо благословенно. Каждый в нем отыщет то, что так ему необходимо: вымысел, мечту и сказку, детство, Новый год, Субботу, папу, маму, дочку, ласку, дружбу, преданность, заботу. Все мечты ему подвластны, все сбывается однажды. Вид на жительство и паспорт в том краю получит каждый.
Ты придешь на эту землю, и, конечно, будут рады все тебе: купцы, пираты, рыцари, пажи, лакеи. Выстелены все дороги мягким алым ковролином, в поднебесье хороводы водят радужные феи, и в каретах золоченых пролетают короли, но… Все пути конечной целью этот край себе избрали. Алчной сводницей-старухой, по расчерченным пунктирам, по намеченной спирали, в том краю всегда сводили тех, кому на этом свете повстречаться не пристало.
И по кругу, по спирали, в том краю для каждой Зои черноморские старухи сети западней сплетали: “Оставайся, все как в книжках. Спи спокойно. Тише, тише”. Сладко пели, обещали: “Здесь тебя король похитит: слово – дело, кисть из стали. Задрожишь – набросит китель. И не страшно, Зоя, с ним – хоть в тридесятую обитель”. Скажешь: “Мир вам, господин хороший”. Скажет: “Я тебя не брошу”.
Пели древние старухи, оплетали сети снами.
Черноморские старухи пели и сплетали сети: “Ласков край морской и светел. Спи и слушай дождь и ветер, будем вместе, будем петь. Ты все забудь, останься с нами”.
Только ты не верь им, Зоя, чтоб тебя не обокрали. На краю, на кровле стоя, помни все, не жди забвенья. Даже если все дороги в край ведут благословенный, это лишь звено из звеньев. Сто витков в одной спирали.
Три звезды на небе встали, месяц заблестел над крышей… Зоя, слышишь? Лезь повыше! Там под небом почерневшим ты сама горишь огнями.
Ты смотри мне: не погасни. Три звезды на небе майском? Зря пытаются их вычесть. Врут старухи, гонят басни: звезд не три, а сотни тысяч. Так кричи и не смиряйся. И однажды станет белым черное – закрасишь мелом. Будет все, все будет ясным, будет правильным и целым.
Помни, Зоя: все едино, море все сшивает грани. Ночью поздней, утром ранним то, что нам необходимо, нас найдет, само достанет. Но проси, и верь, и бойся, лезь на крышу, падай оземь. Двадцать раз и сорок восемь. Не считай, не жди покоя, от подъема до отбоя.
Как над Храмовой горою месяц одинцом повис,
Вспомни.
Буду здесь и там с тобою,
Завтра и вчера,
…
P. S. Когда допишешь, покажешь мне. Но ни словом раньше.
Я приду к финалу.
И я закричала. Встрепенулись голуби, захлопали крыльями, взмыли в небо. Те, кто проходил мимо по тенистой улице нижнего Адара, шокированно обернулись. Кто-то сказал: “Девушка, что случилось? Принести тебе воды?” А кто-то: “Больные русские. Опять понаехали”.
Предание говорит, что, придумывая человека, Всевышний этим занимался в четыре этапа: он его сперва назвал, потом сотворил, затем создал и в конце концов сделал.
Мне это всегда казалось чушью, потому что в моем представлении творческий процесс выглядел противоложно: имя не важно, оно приходит последним.
Но иудейское предание – это не просто какие-то басни или красивые мифы, это еще и руководство к действию. Инструкция, как для сборки моделей самолетов или пароходов, для творческого процесса – в том числе. И в этой инструкции сказано: прежде всего придумай имя. Потом сотвори, затем создай, и тогда он начнет действовать.
Имя должно быть первым. И именно в этом заключается разница между творением и хаосом, между творческим процессом и просто воображением, когда спишь наяву, а потом записываешь истории, которые тебе примечтались. Фантазии – это еще не творчество, то есть не творение, не созидание и, уж конечно, не действие.
Вначале было имя. Которого никогда не было у дюка. Фамилию ему подарил папа, а имя – он. И общему сыну дюка и Фриденсрайха имя тоже он подарил – Йерве. Йерве из Асседо.
Я была обязана вернуть долг. Я обещала подарить память его погибшей дочери, Зите.
Теперь я была обязана подарить память и ему.
Я сидела и считала: семь жертв. Поразительно, как жизнь сама складывается в основополагающий сюжет, когда ты готова его увидеть.