Однако Фридочка не выражала никаких признаков озабоченности и заверила меня, что это не температура, а детский лепет. Дала мне одну таблетку акамоля – главного израильского лекарства от всего на свете, включая месячные и гастрит, и наказала пить много воды. “Многоводы” было вторым главным лекарством в Израиле и тоже лечило от всех невзгод, вылетевших из ящика Пандоры.
Я послушно проглотила акамоль, запила его тремя стаканами воды и понадеялась, что теперь Фридочка оставит меня в покое, но не тут-то было.
Она принялась поигрывать массивными людоедскими бусами из лжеслоновой кости с таким видом, будто созревала для важного разговора, не решаясь его начать. В итоге она созрела, кто бы сомневался.
– Знаешь что, девулечка, я тебе скажу? Физические болезни иногда приключаются оттого, что на душе плохо.
Я моментально увидела за ее спиной тень психолога Маши и не могла больше отделаться от навязчивого видения – вероятно, дело было в температуре. Фридочка продолжила вдохновенно:
– Вот говорят, в здоровом теле здоровый дух. А я думаю, что все как раз наоборот: ослабленный организмик – это следствие ослабленного духа.
– Я знаю, – перебила я ее. – Это называется психосоматикой.
– Откуда ты знаешь? – В ушах домовой затряслись пятиярусные серьги.
– Виталий нам рассказывал на групповых занятиях. Он говорил, что советские дети часто болеют, вместо того чтобы переживать кризисы эмоционально, и телом выражают душевный стресс.
– Обалдеть можно, – выразила Фридочка свое восхищение. – Это то, чем вы занимаетесь с Виталиком? Я думала, вы изобретаете символы группы и играете в “Крокодила” на сплочение.
– Не, он нам рассказывает про подростковые конфликты, чтобы мы знали, чего нам ожидать от своего ослабленного стрессом духа.
– Шикарно! Так что же, Зоенька, лежит у нас на душе? – вкрадчиво спросила Фридочка. – Что заставило такую спортивную девочку захворать?
– Дождь, ветер и резкая перемена погоды, – ответила я. – Я еще не адаптировалась к средиземноморскому климату.
– Ты же из Одессы, – заметила Фридочка. – Там климат не сильно отличается от нашего.
– Ну и что, – мудро возразила я.
– Что же мы тогда имеем? – сдвинула Фридочка брови над голубыми тенями.
Я промолчала.
– Окно в уборной сломали, подрались с Юрочкой, поругались с Тенгизом, поссорились с бабушкой и дедушкой, которые нас так любят и так ждали. По-моему, Зоенька, тебе не очень весело.
– Я ни с кем не ругалась, – снова пришлось мне возражать. – Но мне редко когда бывает очень весело. Постоянно весело может быть только дуракам.
– Тебе грустно! – набросилась Фридочка на след эмоции, и я подумала о том, что нашим мадрихам больше всего на свете нравилось охотиться на наши чувства и любое их проявление являлось для них чем-то вроде победного трофея.
– Мне не грустно. – Я начинала раздражаться. – Я просто заболела. Я же не подделала свою температуру. А вы обвиняете меня в том, что я симулянтка.
– Боже упаси! – Фридочка схватилась за бусы. – Я тебя ни в чем не обвиняю, девулечка моя! Я пытаюсь понять…
– Нечего тут понимать, – сказала я. – Меня пересекают шизоидные линии, вот и все.
Трудно описать то выражение лица, которое появилось у Фридочки после этой фразы. Наверное, так выглядел голодный Торопыжка, когда проглотил утюг холодный.
– Где ты набралась такой блажи? Это Виталик вам диагнозы ставит? Да он вообще не психолог!
Я обиделась от имени Виталия, которого очень уважала. Разговор опять уходил не в ту степь, и я невольно задумалась о том, как же так получалось, что каждый раз, когда я с кем-нибудь заговаривала, в итоге оказывалась в тупике недоразумения и недопонимания. В самом деле, лучше было быть немой.
– Как дела у Тенгиза? – решила я сменить тему, понимая, что от домовой просто так не отделаться.
– Что ты имеешь в виду? – опять насторожилась Фридочка. – Он на тебя не сердится за происшествие с окном, если ты это имеешь в виду.
– Да ничего я не имею в виду! – повысила я голос и закашлялась. – Я просто спрашиваю, как у него дела. Он же мой мадрих! Неужели только вам можно вечно лезть к нам в душу, а нам нельзя даже поинтересоваться, как вы поживаете?
– Позвать к тебе Тенгиза? Ты хочешь с ним поговорить?
– Нет! – вскричала я. – Не хочу! Чего вам всем от меня надо? Почему вы не можете оставить меня в покое? Я что, выгляжу как сумасшедшая? Веду себя как сумасшедшая? Я не нарушаю школьные правила, не встречаюсь с мальчиками, не пью, хорошо кушаю. Почему вы вечно подозреваете меня в каких-то скрытых грехах?
Фридочка, кажется, перепугалась. Дернула бусы слишком сильно, и они порвались. Рассыпались пластмассовые костяшки, заскакали по плитам. Она бросилась их собирать, распихала по карманам зеленого сарафана.
– Ладно, девулечка, – сказала она. – Отдыхай себе. Набирайся сил. И пей многоводы. Каникулы закончились, завтра уроки начинаются.
Слюняво поцеловала меня в нос и вышла.
Я наконец осталась одна, но долгожданное облегчение не наступило. Мне захотелось выть.
Попробовала завыть, но без толку – я совсем осипла. Я была так одинока, как только может быть одинок человек, если у него нет дома и некому пожаловаться на такое прискорбное положение вещей, потому что он сам во всем виноват.
Мне вдруг стало жаль моих родителей, которые, вероятно, с ума сходили, потому что я уже две недели им не звоню, а мое последнее письмо придет к ним еще через две, когда все опять изменится и больше не будет актуальным то, что я тогда писала.
Меня одолело желание позвонить домой прямо сейчас, немедленно. Я попробовала произнести вслух пару фраз. Я сказала пустой комнате: “Фриденсрайх фон Таузендвассер”, но получилось беззвучно – я напрочь лишилась голоса, только губы шевелились, как у золотых рыбок в деревенских водоемах.
Почему я никогда не умела делиться своими историями? Почему не умела выражаться устно, а только письменно? Что это за проклятие такое, запечатавшее мои уста, сделавшее мои переживания недоступными для нормального человеческого диалога?
Во мне словно обретались два разных человека – один внутри, а другой снаружи. И они были настолько непохожими, что, внезапно это осознав, я ужаснулась.
Тому, кто жил внутри, несмотря на то, что ему никогда не бывало скучно, было очень одиноко. Ведь ни одно живое существо с ним не общалось; никто его не знал.
А тот, кто жил снаружи, можно сказать, вовсе даже и не жил. И пусть факты и говорили о том, что одиноким он не был, он страдал от неизбывной тоски, как будто прозрачная непроницаемая стена отделяла его от живых людей, которые находились так близко и так далеко одновременно. Протяни руку – ударишься о твердь и никого не встретишь.
Впервые за всю свою сознательную жизнь я об этом задумалась. Именно такими словами.
И мозг мой запылал.
А может быть, у меня просто поднялась температура.
Я выпила многоводы из пластмассовой бутылки, которую Фридочка заботливо оставила на моем столе, и пошла спать.
Дюк опять не стоял на своем положенном месте, над Потемкинской лестницей было пусто, и я лихорадочно искала его по всей Одессе, а свихнувшиеся памятники спрыгивали с пьедесталов и плясали падеспань, громыхая гранитом и бронзой по всей Рехавии. Граф Воронцов вертел цепями над головой, как художественная гимнастка лентой. Пушкин вместе с Лаокооном стучались в двери археологического музея, а безликие скифские бабы бились головами о Стену Плача. Девочка Зита пыталась скрыться от пулеметчика, стрелявшего ей в спину и попавшего в Тенгиза.
Я проснулась в холодном поту, за окнами было темно, суббота на исходе, каникулы Суккот закончились.
Надо мной нависли Алена и Натан Давидович.
– Привет, Комильфо, – сказал Натан. – Ты что, заболела?
– Явно да, – ответила Алена вместо меня. – Она слишком долго тут проторчала. Аннабелла ее, сто пудов, загрузила своими истериками. В следующий раз ты поедешь со мной к моим и я не буду слушать твои гнилые отмазки. Хочешь чай?
– Она не пьет чай, – сказал Натан Давидович. – Вы же тыщу лет знакомы.
– Да, точно, – сказала Алена. – Вечно забываю. Как можно не пить чай? Это нелогично.
– Не во всем следует искать логику, – возразил Натан. – Некоторые факты логике не поддаются, они просто есть. Принести тебе печеньки, Комильфо?
– Нет, – сказала я беззвучно.
– Бли-и-ин… – протянула Алена.
– Она потеряла голос, – справедливо заметил Натан. – Может, приготовить ей горячее какао?
Я покачала головой.
– Займусь, – сказала Алена и вышла.
– Ты все равно со мной не разговариваешь, так что, есть у тебя голос или нет, сути дела не меняет.
Даже если бы я и хотела возразить, в данный момент у меня не было никакой возможности так поступить.
Натан развалился на Алениной кровати и принялся вертеть в руках кубик Рубика.
– Интересно, почему это ты со мной не разговариваешь? Из-за тех окурков ведь? Из-за Тенгиза? Очевидно же, что тебе было стыдно перед ним за опоздание и ты не хотела его разочаровывать. Слушай, а ты, случайно, не влюбилась в нашего мадриха?
Я подскочила на кровати и метнула в Натана бутылку с водой, а потом подушку, будильник, учебник по ивриту и стенд для ручек. Не все предметы достигли цели, но некоторые все же – да.
– Что за кипиш! – Натан Давидович прикрыл голову руками. – Мало ли что бывает на свете? Я бы сам в него, наверное, влюбился, будь я девочкой. Что в этом такого? Мне очень нравится Миленочка, между прочим. Она такая лапочка, когда злится, краснеет так клево и не знает, что сказать.
Я отвернулась к стене и нацепила наушники на голову. Нажала на кнопку, но батарейки сели, и плеер закряхтел, вхолостую жуя кассетную ленту.
Вошла Алена с чашкой какао, накрытой бутербродом с шоколадным маслом, и попыталась всучить мне все это художество, но я сделала вид, что меня здесь нет. Алена тяжело вздохнула.
– Кризисная ситуация, – объяснил Натан. – Но ничего страшного! Дадим Комильфо время подумать о вечном, но не покинем ее и будем своим молчаливым присутствием напоминать ей о том, что хоть она и свинья, мы по не