– Ясно, – сказал Тенгиз.
Не стал забирать у меня стакан, а насыпал две переполненные ложки черной пудры из зеленого пакета с рисунком пальмы в еще один. Залил кипятком. Размешал. Постучал ложкой о стекло. Отхлебнул.
Сел за стол. Стал вертеть зажигалку между большим, средним и указательным пальцами. Пальцы у него были крупные и совсем не изящные.
– Что это за запах? – спросила я, принюхиваясь к содержимому стакана, чтобы не задохнуться от непроговоренных слов.
– Hell, – зловеще ответил Тенгиз.
Я содрогнулась.
– Хель. Как же это по-русски… Кардамон.
– А. Ага. – Я принялась старательно разглядывать мутную гущу, которая все никак не растворялась.
– Я понимаю, что Юра ни в чем не виноват, – сказал Тенгиз. – Мне это очевидно. То есть не совсем не виноват, но не он один виноват.
– Ну, хорошо, – сказала я, не отрывая взгляда от оседающей тьмы, хоть и несколько обрадовалась. – Почему же ты ничего не предпринимаешь?
Тенгиз не ответил. Вместо этого спросил:
– Зачем ты написала Заславскому?
Я испугалась, что опять наделала делов, и в ужасе воззрилась на Тенгиза. Но упрека на его лице не увидела, хоть он и сказал дежурно:
– Не комильфо так поступать. Никогда не стоит перепрыгивать через ступени иерархии. Держи это в голове, когда в армию призовешься.
Он помолчал.
– А чисто по-человечески ты правильно сделала, что написала, – сказал Тенгиз после паузы. – Все лучше бездействия. Правда, я бы на твоем месте поступил по-другому.
– По-какому? – спросила я.
– Я бы организовал всю группу и уговорил бы всех сражаться за своего одноклассника во имя справедливости. Группа – это сила. Необязательно во всем полагаться на старших – бывают ситуации, в которые взрослых не посвящают, и так должно быть. Вы имеете право хранить секреты. Но вы и сами на многое способны. Будете. Если станете когда-нибудь одной семьей, а не одесскими девочками и мальчиками из Москвы.
– Это помогло? – спросила я.
– Что помогло? – не понял Тенгиз.
– Мое письмо Заславскому.
– Понятия не имею, – ответил Тенгиз. – У дирекции программы “НОА” свои пути, и они неисповедимы. Но Антон мне позвонил, чтобы поинтересоваться, какие именно заповеди ты не соблюдаешь.
– Все я соблюдаю, – пробурчала я.
– Все, кроме “Не впадай в гнев”, “Не впадай в печаль” и “Не впадай в уныние”.
– Это не то! – всполошилась я. – Ты все путаешь. Это не еврейские заповеди, а христианские смертные грехи.
– Да что ты говоришь?! – Тенгиз сделал очень удивленное лицо. – Ну, значит, ты не соблюдаешь девятую еврейскую заповедь.
– Это какую? – Я не помнила их порядок.
– “Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего”.
– Я не произносила никакого ложного свидетельства!
– Ты уверена? – Тенгиз просверлил меня взглядом.
И я опять ужаснулась его проницательности. А может быть, просто Арт настучал ему на меня и рассказал, что это я позвонила ему на каникулах и сдала Юру.
Я опять уставилась на кофе.
– Пей, – сказал Тенгиз. – Остынет.
Я сделала глоток. Потом еще один.
– Вот и хорошо, – кивнул он. – Вот и прекрасно.
– Ты это мне хотел рассказать? – пробормотала я.
– Нет, – сказал Тенгиз. – Я хотел рассказать тебе про свою дочку.
Тут я испытала нечто странное, похожее на удар молотом по голове, или по сердцу, или по полу под ногами.
– Я, честно говоря, долго думал, стоит ли об этом с тобой говорить. Ты же умная девочка и понимаешь, что мы вас стараемся оберегать от своих личных проблем. Но в итоге я пришел к выводу, что скрываемые проблемы гораздо опаснее, чем те, которые у всех на виду. Тем более что существуют вещи, которые скрыть невозможно, хоть мы и пытаемся их засунуть поглубже, запереть на замок. А тогда они обретают тайную власть и работают как серые кардиналы, которых невозможно поймать и уличить. Они все разрушают из своего бункера, поэтому разумнее выпустить их на волю и так обезвредить. Ты понимаешь, о чем я говорю?
Я все прекрасно понимала.
– Это тебе психолог Маша сказала?
– Да, – почему-то признался Тенгиз. – Она неплохой психолог.
– Я знаю, – согласилась я. А про себя спросила: “И что же дальше?”
– Ничего, – ответил Тенгиз. – Я не знаю, что на свете может быть хуже, чем потеря ребенка, но иногда Всевышний посылает нам ужасные испытания, чтобы указать путь к исправлению.
– Ты что, религиозный? – удивилась я.
– Нет, – ответил Тенгиз. – И в бога не верю.
– Зачем же ты это говоришь?
– Не знаю. Может быть, чтобы найти какой-то смысл и какие-то слова.
– Лучше бы ты шел к психологу Маше, – зачем-то сказала я.
– Наверное, ты права, – не стал он спорить. – Наверное, я не должен был с тобой об этом говорить. Я не знаю, как правильно.
И надолго замолчал. Пил кофе, обхватив стакан обеими руками.
Тут я вдруг поняла, что давно перестала слышать его акцент. Он будто говорил на чистом русском языке. Мне нравилось, как он говорил. И нравилось, как он молчал.
– Никто не знает, – сказала я. – Наверное, этому не учат даже в психологических университетах.
– Но, смотри, – сказал Тенгиз, – ты знаешь, и я знаю, что ты знаешь, и ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь. Логично предположить, что правильнее сказать это вслух, чем избегать темы, которая все равно никуда не денется. Тебе не кажется?
Я страшно боялась, что он спросит, откуда я знаю, но он не спросил.
– Логично, – согласилась я. – Я никому не скажу.
– Можешь говорить, если хочешь. Это не тайна. Это просто чрезвычайно печальный факт.
– Хочешь рассказать о ней? – осторожно спросила я.
– И да и нет, – ответил Тенгиз.
– Ты поэтому стал вожатым? Из-за исправления?
– Мне хочется так думать, – ответил Тенгиз. – У меня вообще-то совсем другое образование: по профессии я инженер-теплотехник. Сема меня взял в Деревню по старому знакомству. Мы в Союзе вместе в армии служили, в войсках связи в Улан-Удэ. Потом оба репатриировались в семьдесят третьем: мы из Батуми, а он – из Кишинева.
Это “мы” врезалось мне в слух больше всего остального, что он сказал. Потом я стала подсчитывать в уме теоретический возраст Тенгиза, принимая во внимание все известные мне числа и даты.
– У нас с женой долго не было детей. В Израиле с этим проще. Медицина у нас хорошая, лучшая в мире.
Я не знала, что сказать. Я подумала: “Кошмар какой”.
– Так и есть, – грустно улыбнулся Тенгиз, – кошмар.
– Ты не хотел родить еще одного ребенка? – спросила я и тут вспомнила про вернувшуюся в Батуми жену. Наверное, ей уже было поздно рожать новых детей.
– Нет, – сказал Тенгиз. – Видимо, время было неподходящее. Как говорит наша Маша, непроработанная травма мешает двигаться дальше. Сперва ее нужно проработать. Но кто знает, я же еще не умер. Может быть, когда-нибудь. Мне еще и пятидесяти нет.
“Наша Маша” – это мне понравилось. А потом я услышала про пятьдесят лет. Моему папе было сорок пять, а он выглядел как папа Тенгиза. Ну, может быть, как старший брат. Сильно старший. Лет на десять. Ладно, на семь. Должно быть, в Израиле воздух консервирует людей и они не стареют. Или, когда тебе пятнадцать, все, кто старше двадцати, сливаются в одно неопределенное “взрослые”, а их различия в возрасте не поддаются категоризации. Мир делится всего на две категории: “мы” и “они”.
– Ты ужасно откровенный, просто вообще.
– Ну да, – вздохнул Тенгиз. И спросил, с опаской меня оглядывая: – Может, зря?
– Нет! – Теперь я была в этом уверена. – Не зря! Почему зря?
Тенгиз не ответил, но я понимала почему: потому что он боялся, что мои неокрепшие мозги не способны справиться с такой информацией, а еще он боялся, что теперь я перестану видеть в нем вожатого и буду видеть человека. И во Фридмане тоже, и перестану и его бояться. И вообще во всех взрослых стану видеть просто людей.
Но я и так всегда видела в них людей. Неужели ему это не было ясно? Я даже в памятниках видела людей.
“Скажи и ты ему что-нибудь откровенное, – горячо зашептал мне прямо в ухо Фриденсрайх фон Таузендвассер, – доверие в обмен на доверие”.
“Колись, Комильфо, – приказал дюк, – Дьявол и сто преисподних, действуй!”
– Я не понимаю, зачем я приехала в этот Израиль, – сказала я. – Какого рожна мне дома не хватало? Почему мои родители меня отпустили?
– Ты повзрослела, и пришла пора выбирать свой путь. Твои родители наверняка это понимали. Может быть, даже лучше, чем ты сама.
“Кривишь душой”, – пропел Фриденсрайх.
“Правду говори”, – потребовал дюк.
– Я боюсь, – сказала я.
– Чего боишься? – спросил Тенгиз.
– Сказать правду.
– Я не боюсь, а ты боишься? – удивился он. – Не верю.
Воцарилось короткое молчание, а потом Тенгиз сказал:
– Неужели ты боишься меня? – и на его лице нарисовалась досада.
Почему он опять не понял? Не его я боялась, а за него. И заповеди нарушать не хотела, и клятвы. И почему я должна понимать его без слов, а он меня без них понять не может?
“Всего лишь слова, – гаркнул дюк. – Диск земной от слов не пошатнется”.
“Очевидно, что этот господин и так все знает, – улыбнулся Фриденсрайх фон Таузендвассер, накручивая на палец длинный черный локон, – слова нужны тебе, а не ему. Прочнее такелажа бригантины слова людей сплетают. Веревочных дел мастер… ”
– Аннабелла… то есть Влада… У нее есть бритва, которой она себе режет вены. То есть не вены, а кожу, и иногда угрожает покончить жизнь самоубийством. А Арт, козел, ее вечно доводит до этого состояния, в котором ей хочется себя калечить. Они… ну, короче…. это самое…
– Занимаются сексом, – подсказал Тенгиз.
– Да, но она этого не хочет, а он ее заставляет. Она соглашается, потому что боится, что он ее бросит. Она такая красивая, а думает, что никому не нужна. Я не знаю точно, что с ней там сделали в ее прошлом, но, по-моему, ее обесчестили.
– Обесчестили?! – Вероятно, Тенгиз не ожидал такого старомодного слова.