Во-вторых, наутро я не знала, как вести себя с Натаном. Яркий солнечный свет внес реальность в наши вчерашние похождения и осветил их трезвостью, не лишенной неловкости, так что мне срочно понадобилось сделать вид, что ничего не произошло, и когда мы встретились возле умывальника с полотенцами и зубной пастой, я быстро засунула в рот щетку и принялась тщательно шкрябать зубы и плеваться, делая вид, что очень занята гигиеной полости рта.
Я избегала Натана и весь завтрак, на котором подавали козий творог в оливковом масле, и во время верблюдов тоже. Натан и поцелуй как будто существовали теперь отдельно друг от друга.
В-третьих, кое-что все же заметила Алена, но не во мне, а в Натане. Я видела, как она его о чем-то допытывала и расспрашивала, пока нам объясняли про верблюдов и как на них держаться, а Фридочка на нее шикнула. Я немного обиделась, что допытывала она Натана, а не меня, и мне очень хотелось, чтобы она и меня попытала, но этого не случилось.
В-четвертых, следует отдать должное Натану Давидовичу, чьи человеческие качества открылись мне в новом свете и в этот день: он больше не велся на мои попытки его игнорировать. То есть велся буквально до конца верблюдов, но когда мы вернулись на верблюжью стоянку, оказался рядом и больше от меня не отходил во время очередного похода по марсианскому ландшафту. Он не пытался заговорить о том, что вчера произошло, а нес всякую чепуху про Моисея, которого не впустили в землю обетованную, про сорокалетние скитания, пустынное поколение, манну небесную и все такое прочее, что я плохо слышала, занятая воспоминаниями о поцелуе, и за это я ему была особенно благодарна.
А потом он взял меня за руку. Кажется, это было во время привала, когда мы пили многоводы и объедались тунцом из консерв и красной капустой в майонезе с хлебом. И так, как он это сделал, было настолько обыденным и привычным, будто так было всегда и ничего удивительного в этом не было. И почему-то удивительным это не показалось никому – ни Аннабелле, ни Юре, ни Соне, ни Берте, ни кавээнщикам, ни москвичам, ни даже Фридочке и Милене. То есть они явно заметили, это было видно по их лицам, которые я потом внимательно изучала, но они как будто все только и ждали, когда это наконец случится, а когда случилось, им это показалось естественным. Фридочкино выражение лица было особенно одобрительным, потому что Натан Давидович был ее любимчиком, и ни для кого это не было тайной.
И в-пятых, удивительным было то, что я поняла, насколько мне вдруг стало важно мнение этих людей, которые три месяца назад были мне кругом и полностью безразличными.
А в скором времени они опять мне стали довольно безразличными, потому что я всецело была занята Натаном Давидовичем, и весь последующий месяц до Нового года я очень плохо помню, потому что он прошел как в тумане из сахарной ваты.
Мы потом часто и много целовались взасос, еще там, в пустыне, а затем в Деревне, при каждом удобном случае. Не на виду у всех, понятно. Мы бегали в беседки, в знаменитую эвкалиптовую рощицу за теннисным кортом, скрывались на пустыре за общежитием, иногда ходили на панорамную точку, и если никого там не оказывалось, оккупировали скамейку и целовались на ней.
Но потом наступила настоящая зима, стало совсем холодно, холоднее даже, чем в эту пору в Одессе, потому что в Одессе все помещения круглосуточно отапливались, а здесь – не всегда и не круглосуточно, хоть мы и жаловались вожатым, Фридману и Виталию, писали коллективные жалобы в дирекцию “НОА”, и наши родители тоже писали. В Одессе не было таких пронизывающих ветров, как в горном Иерусалиме, которые залезали под все куртки, свитера и ломали все зонты.
В общем, зарядили ливни, и пришлось нам с Натаном Давидовичем быть более изобретательными, а это значит, что мы целовались под козырьками всех бесчисленных деревенских зданий, однажды забежали в пустующую будку охранника, который, вероятно, отправился патрулировать территорию и забыл запереть дверь, иногда залезали через школьные окна в пустые по вечерам коридоры или подолгу оставались в компьютерном классе под предлогом делания домашних заданий и целовались там, когда все расходились. И конечно же мы целовались в библиотеке, что было особенно приятно, потому что там всегда было тепло, тихо, мало народу и пахло ковролином и книгами. Там мы целовались на всех переменах, спрятавшись от глаз библиотекарши в облюбованном проходе между отделениями химии и физики, куда, как правило, никто не забредал, поскольку Деревня была гуманитарным учебным заведением, так что будущих физиков и химиков в ней было кот наплакал, и не зря нас в нее определили.
В нашу комнату я Натана Давидовича не звала, потому что хоть заповеди и изменились триста раз с момента их написания, я оставалась верна своему первому слову. А в комнату к Натану ходить тоже не хотелось, потому что он ее делил с Леонидасом и Фуксом, а я вовсе не намеревалась выгонять кавээнщиков из законных владений, и особенно не хотелось, чтобы они сочиняли стишки про то, как мы целуемся.
Со всеми этими поцелуями я даже однажды пропустила встречу с психологом Машей, напрочь о ней позабыв. Я сперва помучилась угрызениями совести, думая, что зря потратила Машино время, а потом пришла к выводу, что раз я забыла о встрече, значит, мне больше не нужна психологическая помощь и поддержка. Это было логично, потому что я теперь была счастливым и практически полностью взрослым человеком, о чем я и сообщила Маше на следующем нашем свидании в среду.
Маша ничего не сказала, а посмотрела на меня очень вопросительно, что всегда развязывало мой язык, даже перетруженный поцелуями.
Я объяснила Маше, что обрела счастье, покой и волю, что меня больше ничего не тревожит, плакать мне больше не хочется, я ни на кого не злюсь, не агрессирую, не фрустрируюсь по мелочам, и мне теперь очень даже понятно, зачем я покинула дом родной и уехала в Израиль, потому что Израиль теперь мой дом, и мне здесь хорошо и прекрасно, и замечательно, и я иногда езжу в гости к Трахтманам, и мне с ними вполне комфортно, и я могу при случае обратиться к ним за поддержкой, а Деревня – самое лучшее место на планете, и лучшего периода в моей жизни никогда не было и, может быть, даже и не будет, а это вовсе не надо анализировать, потому что от анализирования хорошего может поплохеть, а счастье вообще не терпит понимания, оно не из головы, и все у меня складывается, и учусь я хорошо, и проблем с одноклассниками больше нет, потому что Арт притих, и хоть это и подозрительно, мне абсолютно плевать, потому что группа наконец у нас сплачивается (я этого не замечала, это Фридочка так говорила).
– Ты влюбилась, Зоя? – спросила психолог Маша, чем, честно говоря, вывела меня из себя и укоренила в решении завершить нашу работу надо мной.
Я ответила все же, что не влюбилась и что это пошло – так обо мне думать, как будто я какая-то героиня из сентиментальных романов, для которой любовь – самый главный в жизни источник счастья.
Психолог Маша вздохнула и сказала следующее:
– Я понимаю твое желание завершить терапию, потому что когда человек счастлив, ему вовсе не хочется копаться в себе. Он счастлив, и все. Но мне кажется, что такое решение слишком скоропалительное. И дело вовсе не в том, что ты нуждаешься в помощи или поддержке, – вовсе нет, я вижу, что ты сильная и вполне в состоянии сама справляться. Дело в том, что ты еще много чего можешь извлечь из наших встреч, именно потому, что ты так хорошо и талантливо работаешь. Смотри, какого прогресса ты достигла за столь краткое время.
Я обдумала Машины слова, которые застали меня врасплох, потому что, с одной стороны, это был комплимент, с другой – сопротивление моему решению, а с третьей – выходило, что психолог Маша считает, будто мой прогресс являлся исключительно плодом наших встреч. И этот тройной смысл мне не очень понравился, о чем я тут же Маше и заявила, потому что привыкла уже, что с ней лучше сразу прямо все говорить, а не строить морды, которые она все равно вычисляет.
Я видела, что психолог Маша сдержала очередной вздох, а ее грустные глаза погрустнели еще больше, как всегда бывало, когда ей казалось, что она понимает суть вещей лучше меня, но не хочет принижать мое достоинство и поэтому оставляет свои прозрения при себе.
Я спросила:
– Почему вы сдержали вздох?
А Маша вместо ответа сказала:
– Ты очень чуткая девочка.
– Я не девочка! – сказала я.
– Кто же ты? – спросила Маша.
Мне хотелось сказать “девушка”, но я терпеть не могла это слово. Мне хотелось сказать “женщина”, но я прекрасно понимала, что это не совсем так. Кем же я была?
– Я Комильфо, – сказала я очень гордо. – И все у меня комильфо.
Маша спорить не стала. Она сказала:
– Ты многое понимаешь, Зоя, иногда слишком многое. И ты, несомненно, должна понимать, что то, что сейчас с тобой происходит, это этап. Раньше был плохой этап, и все тебе виделось в мрачных тонах. Он прошел. А сейчас это хороший этап, и все тебе видится в ярком свете. Но и он пройдет. – Она сделала паузу, будто задумавшись, стоит ли продолжать, и в итоге своих умных коней не придержала: – Это называется идеализацией. Но жизнь не черная и не белая, Израиль не черный и не белый, и Деревня тоже, и все остальное. Правда где-то посередине, и она серая. А ты еще не там.
– Вы говорите банальности, – разозлилась я на психолога Машу, внезапно вспомнив слова Аннабеллы про обиженную на жизнь тетку, и мне почему-то захотелось ее еще больше обидеть. – Вообще-то я таки все это понимаю, нам Виталий объяснял еще в самом начале года про параболу настроений учеников программы “НОА”, и про адаптацию, и про интеграцию, и про все эти ваши умные штуки. Но вы что, хотите меня типа с небес спустить такими пониманиями? Вам обязательно надо, чтобы я страдала, чтобы вам было со мной интересно?
– Мне с тобой всегда интересно, – грустно улыбнулась Маша. – И поэтому тоже мне бы хотелось, чтобы мы продолжили работать. Мне не хочется от тебя отказываться.