Я не знаю, честно говоря, что сказал бы главный наставник всех психологов на такое Машино откровение, но мне оно понравилось. И факт, что осталось в моей памяти на долгие-долгие годы, и, вероятно, не будет преувеличением сказать, что навсегда.
Мне в самом деле казалось, что я успешно завершила свое психологическое созревание – на пять, если не на пять с плюсом. И было невероятно важно Маше это доказать. И она поняла, что мне очень важно ей это доказать, и не стала больше настаивать. Я поблагодарила ее от всей души за то, что позволила мне быть открытой и откровенной. И стало немного грустно, но не так, чтобы очень. А Маша сказала, что если она мне когда-нибудь понадобится, она всегда здесь. И еще спросила на прощание:
– А что там Фриденсрайх? Как он поживает?
И снова стала родной, знакомой и молодой, и вовсе не теткой, и уж точно не обиженной жизнью, и зря я ее обидела Виталием, с которым она явно конкурировала на психологическом поприще. Я не удержалась от улыбки до ушей.
– У него тоже все в порядке. Он тоже счастлив и обрел покой. Он познакомился с одной девушкой. Она отважная беглая иудейка. После погрома в Сарагосе, где испанские вельможи прирезали всех ее родных, долго скиталась по миру, потом ее похитили и продали в бордель в ужасном краю Авадлом, где она провела десять лет. Но она убила хозяйку борделя, пристукнув ее кочергой по голове, и удрала в благословенное Асседо со своей подругой Джокондой. А удрала она именно в Асседо, потому что у нее была дочь, которая родилась прямо там же, в борделе, а коварная хозяйка продала дочь на аукционе, и выяснилось, что ее купил заезжий пират, гроза морей, который пиратствовал у берегов Асседо. И там, в Асседо, она и встретилась с Фриденсрайхом и дюком. Они оба в нее влюбились и обещали отыскать пропавшую дочь. Ее зовут Зита.
Об этом я могла говорить бесконечно, и иногда только об этом и говорила на протяжении всех пятидесяти минут, и тогда казалось, что их не пятьдесят вовсе, а от силы пять, так быстро утекало время, а Маша слушала с неподдельным интересом, улыбалась, иногда хихикала, а иногда даже смеялась в голос, и почему-то после таких встреч мне было особенно здорово, как будто меня напоили, накормили, обогрели и спать уложили. И вот теперь было точно так же, и я собралась отказываться от идеи расставаться с Машей. Зачем, в самом деле, с ней прощаться? Какая разница, больная я или здоровая, если мне с ней хорошо. И я хотела сказать…
– Зита… – эхом повторила Маша.
Боже, какая я дура. Убить меня мало. Кочергой по голове.
Но прежде чем я успела обдумать, чего это я, собственно, дура и за какие грехи меня следует убивать, ведь я всего лишь назвала имя, известное нам обеим от одного и того же источника, который ничего ни от кого не скрывал, и я никого не предавала и никакие чужие тайны не разглашала, Маша спросила:
– Скажи, Зоя, что у тебя происходит с Тенгизом?
А я тут же отрезала:
– До свидания, Маша, спасибо вам за все, я больше к вам не приду.
И встала.
– Постой, Зоя…
Маша тоже встала и даже схватила меня за рукав, что было делом неслыханным, потому что она никогда ко мне не прикасалась. То есть не схватила, а только дотронулась, но показалось, что собралась заковывать меня в наручники и вести к верховному судье.
– Это важная тема, – она сказала голосом судебного пристава, а может быть, даже и прокурора. – Мадрихи – важные для вас люди. Наверное, самые важные сейчас… И вы для них важны, но…
– Ничего мы не важные! То есть они. И вообще у него роман с Миленой.
Уничтожить и предать забвению. Забвению!
– С Миленой?! Как же?..
Но я не стала слушать дальше, вылетела из кабинета и побежала целоваться с Натаном в библиотеке, которая через полчаса закрывалась.
Я поняла, что Маша имела в виду про этапы, когда наступило тридцатое декабря, и не запахло снегом, не запахло елкой, и не запахло мандаринами, и не запахло вареными яйцами и картошкой для оливье, и селедкой тоже не запахло, и вообще ничем привычным не запахло. А на групповых дискуссиях, и на личных, с нашими воспитателями мы долго обсуждали, надо праздновать Новый год, живя в Израиле, или не надо, а в Израиле его никто не праздновал, а если и праздновали, то почему-то называли именем христианского святого, Сильвестра. А Натан Давидович был ярым противником празднования и утверждал, что это христианский обычай и нет смысла его переносить в Израиль, раз мы решили порвать с нашим диаспорским прошлым, и Хануки нам должно быть достаточно, и Тенгиз с ним соглашался. А я вовсе не собиралась порывать со своим диаспорским прошлым, и мне, как и многим другим, очень хотелось праздника и волшебной атмосферы, и предвкушения, и подарков, и чтобы “Ирония судьбы” и президент по телевизору, и чтобы было как дома.
Мы впервые с Натаном поссорились. И не целовались целых два дня, и даже не разговаривали. А Тенгиз вместе с Фридманом убедили Фридочку, что праздновать не надо, потому что это противоречит идеологии, которой придерживается Деревня в частности и Израиль в целом, и ей пришлось согласиться, потому что она была в меньшинстве, а слово начальника – закон. И мы зажгли ханукальные свечи.
И хотя свечи на подоконнике Клуба и были красивыми и история ханукальная была весьма впечатляющая, я ее тогда не оценила, потому что опять злилась, и мне казалось, что нас ущемляют в наших гражданских, исторических и человеческих правах, пытаясь истребить из нас то, что истребить невозможно.
Короче говоря, все это закончилось слезами. Рыдали все. Даже некоторые мальчики. По поводу и без повода, и такое было ощущение, что наша группа превратилась в похоронную процессию, оплакивающую непонятно что, точно как на поминках, на которых я, слава богу, никогда не бывала.
Более того, я случайно застукала рыдающего Арта. То есть он не совсем рыдал, но глаза у него были на мокром месте. Это случилось, когда я поздней ночью почувствовала острый голод и, несмотря на правила, отправилась в Клуб. Свет был включен, а Арт сидел на диване в пижаме и пожирал хумус ложкой прямо из упаковки. Он посмотрел на меня со страшной ненавистью и даже показал средний палец, но я все равно увидела, что он ревет. И это зрелище настолько не укладывалось в голове, особенно пижама, что на какой-то очень и очень короткий миг я преисполнилась к нему сочувствием. Но миг прошел, а мне до Арта никакого дела не было, я даже его больше не ненавидела, ответный палец ему не показала и пошла мазать шоколадное масло на засохший ханукальный пончик и запивать молоком.
Но Фридочка все же несколько взбунтовалась против Тенгиза и начальника и, хоть это не была ее смена, вечером тридцать первого декабря притащила в Клуб приготовленные дома бадьи оливье и шубы, покупной торт и виноградный сок вместо шампанского. Вероятно, Тенгиз закрыл на это глаза. Мы посидели, поели, попили, но настроения никакого не было. До президента и курантов мы не досидели, потому что отбой никто не отменял, Тенгиз в конце концов пришел и отправил всех спать. Натан есть оливье демонстративно не явился.
Мы вполне могли бы устроить себе собственную вечеринку, продлив оливье в комнатах, и, думается мне, Тенгиз и на это закрыл бы глаза, но настолько все было испорчено, что опять никто не купил бухла. Миша из Чебоксар очень переживал по этому поводу.
Первого января все мы пошли в школу, и уроки велись как обычно, и хоть Милена и поздравила нас с Новым годом, она это сделала как-то искусственно и деревянно. В классе было холодно, и мы потребовали включить кондиционер, но выяснилось, что пульт сломался, долго искали батарейки, Милена искала волонтера, чтобы сходил в хозяйственные учреждения, которые были на другом конце Деревни, и Натан вызвался пойти. А когда он вышел из класса, стало еще холоднее, а к холоду добавилась пустота.
Я посмотрела в окно, в которое билась скучная сырость, серая слякоть, бестолковая пасмурность и склизкая непогода и ничего даже близко похожего на снег, и с тревогой почувствовала, что заскользила вниз по кривой параболы.
Глава 28Сексуальное воспитание
Унылый период после неновогодней Хануки длился до бесконечности. Каникул не предвиделось аж до марта, нагрузка в школе увеличилась, экзамены стали еженедельным событием. Мы учились с восьми утра до пяти вечера. Темнело рано, а мы еще сидели в классах, и от этого тупое уныние все возрастало. Потом делали домашние задания, иногда репетировали очередные показательные выступления, участвовали в групповых беседах и к концу дня полумертвыми заваливались в кровати, отказываясь даже от вечернего душа.
Казалось, нас специально загружали по самые брови, чтобы не оставалось свободного времени впадать в зимнюю хандру, которой так боялись в программе “НОА”. В принципе, такой метод был эффективным: когда ты занят повседневностью, скучать по родителям и по домашней еде, размышлять о смысле жизни и завидовать местным, которые после уроков отправлялись домой, не остается сил.
Поэтому, вместо того чтобы скучать, размышлять и тосковать, все повально болели.
В январе у многих внезапно появились неопознанные симптомы – головокружение, одышка, повышенная потливость, боль в суставах и исчезновение аппетита, что являлось причиной прогулять спорт. Поход к медсестре мог принести отгул от хотя бы еще одного урока, но бессердечная медсестра, как правило, ставила диагноз “простуда” и прописывала акамоль и многоводы, от дальнейших занятий не освобождая.
Для тех, кто настаивал, что скоро умрет, оставалась еще одна возможность – поход к врачу. Бедная Фридочка сбивалась с ног, разъезжая с мнимыми и не очень больными по очередям в больничную кассу. Там врачи чаще всего ничего опасного для жизни не обнаруживали, но иногда, чтобы перестраховаться, направляли на рентгены, анализы крови и кардиограммы, и считалось большим достижением заработать очередь к ортопеду или дерматологу, потому что на визит к ним тратился целый учебный день.
Мне не удалось ничем заболеть, хоть я и честно прислушивалась к себе ежеминутно, сидела рядом с Аннабеллой, которая температурила и ничего не ела, пила какао из одной чашки с кашляющей Аленой, но все без толку. А поскольку мне не хотелось придумывать болячки, я очень ждала возвращения стрептококка, но он пропал без вести.