Я могла бы страшно обрадоваться таким словам, но этого не произошло, потому что они прозвучали обреченно. Мне стало невыносимо грустно. Настолько, что я вздохнула глубоко, чтобы не задохнуться от тоски, и закашлялась от дыма очередной зажженной сигареты.
– Как это некуда? Почему некуда? На мадрихов всегда большой спрос. Тем более на таких, как ты.
– Да-а-а, – мечтательно протянул он. – Вот как раз из Кадури на далеком севере двое сразу уволились. Не выдержали. Их начальница в отчаянии.
– Ты за нас не бойся, – в порыве альтруизма сказала я. – Если хочешь, переходи в Кадури на далекий север, мы справимся, честное слово.
Раздалось нечто, отдаленно похожее на смешок.
– Ничего смешного. Мы правда сильные. Сильнее, чем кажется на первый взгляд. Раз мы сумели с родителями расстаться, значит, сможем и с тобой. В конце концов, мы только полгода знакомы, всего ничего. Мы ведь, по сути, друг другу никто.
Я и сама не понимала, на кой ляд взялась уговаривать Тенгиза уволиться, причем с таким истинным намерением, совершенно забыв о себе. Странно все это было.
– Никто… – повторил Тенгиз. – Не могу я уйти из Деревни. На роду мне написано здесь работать. Роковая должность.
И кивнул неопределенно, видимо обозначая направление, в котором находились ворота с охранником.
Ужасно это прозвучало. Ужаснее некуда. А еще – обидно. И это говорил он мне, ученице в проекте, побуждающем детей уходить из родных домов неизвестно куда.
– Значит, это не твой личный выбор. Получается, ты вовсе не выбираешь здесь работать, и мы тебе не нужны, раз ты все это не выбрал.
А потом у меня опять вырвалось:
– Уходи. Уволься.
И испугалась, потому что опять получилось не то, что хотела сказать.
Он повернулся и посмотрел мне в глаза вопросительно:
– Сколько тебе лет, рэбенок?
– Шестнадцать будет второго мая.
– Мы отгрохаем тебе колоссальный день рождения. Ты такой в жизни не забудешь.
– Это аж через два месяца, – напомнила я.
– Ты любишь шарики?
– Нет, – призналась я.
– Почему?
– Потому что у меня день рождения выпадает на день после Первомая, когда и так все с шариками ходят на демонстрацию. И кругом везде куча шаров. Они теряют смысл.
– Инфляция шариков, – сказал Тенгиз.
– Типа того.
– А что тебе дарили на дни рождения?
– Книжки в основном дефицитные. Тетрадки, ручки и дневники. Иногда брали в Оперный на балет или в кино. Водили в “Золотой ключик” на Дерибасовской, и я могла выбрать любые конфеты в любом количестве. Когда я была совсем маленькой – игрушки дарили. Но не кукол, я их не любила, мне больше нравились машинки и солдатики. Может быть, потому что их всегда было немерено у моего брата, и я тоже хотела быть как он, а он мне не разрешал играть со своими армиями. А еще бабушка всегда пекла мой любимый торт с ежами.
– С какими ежами?
– Ну, это просто обычный шоколадный торт, украшенный шоколадными ежами. У них глаза из монпансье. На ежей много времени и труда надо потратить, поэтому бабушка его печет только по особым случаям.
– Ага, – сказал Тенгиз, – ежи требуют большого труда, особенно если их много.
– Ты так и не попробовал Миленин торт, – заметила я.
– Откуда ты знаешь?
– Я же слышала, что ты не чавкал.
Тенгиз опять издал смешок.
– Я чавкаю про себя.
Потушил сигарету, и смешок тоже погас. Опять стало тихо. Если прислушаться, можно было услышать заунывное пение муэдзина из невидимого в ночи минарета на одном из дальних холмов, окружавших Деревню. “Алла уакбар!” – пел муэдзин, и голос просачивался в ветер, они выли дуэтом, а потом пение растворялось, и оставался только ветер.
Мы были вместе и одновременно каждый по отдельности, мы находились рядом. Когда рядом с тобой кто-то присутствует, но не вторгается в твое существование, мысли могут течь спокойно, самостоятельно и непрерывно. Это как лечь на спину в море и закачаться на волнах. Другой человек – он как вода, которая тебя несет, а когда ты один, то ходишь по земле, и все зависит только от твоих собственных шагов.
Психолог Маша была хороша во многих смыслах, и ее меткие фразы многому меня научили. С Натаном Давидовичем мне всегда было хорошо, чем бы мы ни занимались, и даже ругаться с ним, признаться честно, было в кайф, но молчать так, как молчалось с Тенгизом, мне не удавалось ни с кем. Не знаю, почему так выходило, что когда Тенгиз ничего не говорил, у меня в голове придумывались целые миры. Иногда я специально заходила к нему в кабинет, чтобы послушать, как он молчит. Он писал свои отчеты, чинил приемники или видеомагнитофон, наводил порядок в документах, курил, пил черный кофе, а я сидела и слушала его тишину. А потом полночи писала под одеялом с фонариком, чтобы не мешать Алене и Аннабелле.
Мне подумалось, что, может быть, и Милена приходила к нему в кабинет в неурочное время, чтобы послушать его тишину. Детям всегда верится, что их родители обязаны друг друга любить, и приписывают романы равнодушным друг к другу людям, чтобы назвать их “мамой” и “папой”, “семьей”. Нехорошо быть человеку одному.
Мне было жаль Милену, мне было жаль Тенгиза, мне было жаль всех на свете, всех, кто неприкаянно колбасился по этому миру в неизбывном одиночестве. Только себя мне не было жаль – рядом с Тенгизом одиночества не чувствовалось, хоть он и молчал и думал о своем, а я абсолютно его не понимала. Наверное, это был его персональный дар – создавать иллюзию непрерывного присутствия.
На меня снизошел дивный покой, можно сказать – благодать, и захотелось, чтобы вечно сидели мы с Тенгизом на влажной траве, чтобы вечно мне было через два месяца шестнадцать, чтобы ничего никогда не менялось, кроме форм облаков на черном небе. Чтобы он никогда не ушел.
Я поняла, почему Тенгиз не хотел покидать Деревню: что бы здесь ни происходило, взрослые тут тоже были убережены от одиночества, как в первобытном племени, скрытом сводами пещеры от суеты и опасностей наружности. Несмотря на то что Деревня располагалась в самом сердце пупа Земли, она была изолирована от внешнего мира какими-то незримыми, но ощутимыми сберегательными чарами.
Впрочем, дело было не в чарах, а в людях, которые в них верили.
– Все это плохо кончится, – вздохнул Тенгиз, обращаясь непонятно к кому, но точно не ко мне.
Но поскольку кроме меня никого рядом не было, я сказала:
– Здесь самое место тому, что плохо кончается.
А он сказал:
– А ведь не существует в природе вещи, которая кончилась бы хорошо.
– Существует, – возразила я. – Некоторые книжки хорошо кончаются.
– Это как посмотреть. Если книжка хорошая, как бы счастливо она ни закончилась, для читателя ее конец всегда плох.
– Но ее можно перечитать. Мои любимые книги я перечитываю десятки раз. И каждый раз все начинается заново.
– Какая твоя любимая книга? – спросил Тенгиз.
– У нее еще нет названия, – ответила я. – И конца у нее нет. Потому что она еще не дописана.
– А, – улыбнулся Тенгиз. – Ну да, конечно. Ты уже нанизала сюжет на семь жертв, как я тебе предлагал? Последовательность появилась? Цель у героев?
– Ну-у-у, – я сказала. – Как бы да, но еще не совсем понятно, к чему это все ведет.
Потом он спросил:
– Скажи, а я – персонаж в твоей книге?
– Нет, – честно ответила я.
– Жаль, – вздохнул Тенгиз.
– А ты бы хотел им стать?
– Еще бы! Кому не хочется стать персонажем в книге?
– Я бы не знала, что о тебе писать, – еще раз призналась я. – Я мало что о тебе знаю.
А он сказал:
– Я думаю, дело в том, что ты просто еще не придумала мне имя.
Имя? Разве я могла дать ему имя?
– Имя не важно, важно, чтобы герой был хорошим, не держащим зла, умеющим прощать. А ты уже такой человек, – заверила я его. – Это я точно знаю.
– Имя – это самое главное, – сказал он.
А потом облака вдруг застыли в небе, как в стоп-кадре, и ветер перестал скрипеть в ветвях. Не тишина то была, а беззвучие. В черных зрачках напротив разверзлись провалы. И в эти бездны полетел весь мир, все прошлое, будущее и настоящее, все вещи, которые невозможно было починить, залатать или исправить, все фантазии, иллюзии и все мое воображение. Ничего там не было, ничего, кроме голой правды. Все когда-нибудь заканчивается. Всему приходит конец. Время в Израиле бежало быстро, намного быстрее, чем в Одессе. Совсем скоро мы поднимемся с земли, и каждый пойдет по своим делам. Совсем скоро мы расстанемся. Совсем скоро я стану взрослой. Совсем скоро каждый пойдет по своей дороге. Но я не испугалась. Такая правда наделяла смыслом именно этот момент. Единственный и никогда больше неповторимый. И я возьму его с собой, пронесу в памяти до самого конца. Начало марта. Иерусалим. Трава. Холодный ветер. Облака. Мадрих. И аж два месяца до шестнадцатилетия.
– У каждой истории должен быть конец. В ином случае не следовало все это затевать. Я приду к финалу. Ты меня туда проведешь. А я – тебя, – сказал Тенгиз.
– Обещаешь? – спросила я на всякий случай, хоть и ничегошеньки не поняла.
– Я же специалист по финалам. – Тенгиз поднялся с земли. – Когда что-нибудь плохо кончается, следует обращаться ко мне. Вставай, идем второй раз ужинать.
– Подожди, – попросила я. – Я хочу запомнить.
Мой мадрих послушно опустился обратно на землю и принял ту же позу, в которой находился несколькими минутами прежде: скрестил ноги по-турецки, покрутил в руках пачку “Лаки Страйк”, повернул голову в ту сторону, где находилась будка с охранником. На белой толстовке на груди было написано: “Деревня Сионистских Пионеров”. На нем были темно-синие джинсы, черные найковские кроссовки, а на шее болтался вязаный шерстяной шарф.
Высоко над ним, над кронами деревьев с приколоченными листьями, в черном небе пролетали рваные облака.
– Мне следует попросить прощения у Милены, – сказал Тенгиз, – и поблагодарить ее от всего сердца. Иногда я веду себя как кретин.
– Ага, – согласилась я.