Глава 32Пурим
В середине марта Милена покинула Деревню, но прежде устроила отвальную. Принесла кексы, чипсы, газировку и цветные драже. Только шариков не хватало, чтобы окончательно перепутать прощальный вечер с днем рождения. Впрочем, музыки тоже не было. Когда Милена произносила прощальную речь, все девчонки рыдали, кроме Аннабеллы, и даже Миша из Чебоксар пустил скупую слезу.
Но хуже всех реагировал Натан. Его чуть ли не трясло, и он был первым, кто поинтересовался причиной ее ухода, потому что его не удовлетворило формальное объяснение: “В жизни каждого человека наступает пора двигаться дальше. Я понимаю, чем чревато покидать вас в середине года, но я ухожу не потому, что мне здесь с вами плохо, а потому, что в другом месте мне тоже будет хорошо. Я вас всегда буду помнить”. Не приходилось сомневаться, что речь продиктовала психолог Маша, когда взяла себя в руки и вспомнила о своих профессиональных обязанностях.
– Вас что, из-за Арта уволили, Милена Владимировна? – спросил Натан Давидович. – Давайте называть вещи своими именами.
А потом буквально слово в слово повторилось то, что я уже слышала в кабинете здания директоров и начальников, только действующие лица были другими, а все остальное то же самое – и про личное, и про общее, и про правду, и про ложь.
Натан негодовал и требовал истины и чтобы к нам не относились как к младшей группе детского сада. Остальные взрослые пытались сгладить углы, а Милена терялась и краснела, находясь в лихорадочном поиске корректного ответа.
– Вместо того чтобы буянить, – обратился к Натану Тенгиз, – ты лучше скажи Милене, что будешь по ней очень скучать, что тебе ее будет сильно не хватать и что ты очень опечален ее уходом.
– Это и так очевидно, – буркнул Натан.
Тут расплакалась Милена. Берта и Соня бросились ее обнимать, а кавказские девчонки принесли ей три стакана воды.
В тот вечер мне, как и Фридочке, показалось, что в Деревне уделяют слишком много неоправданного внимания прощаниям и что сам процесс от этого размусоливания слез и соплей становится намного болезненнее, чем если бы просто взяли, встали и ушли. Если бы моя семья в течение недель перед отъездом со мной прощалась, я бы ни за что не смогла уехать. А так все до последнего дня делали вид, будто ничего не происходит, и уезжать было легче.
А еще я приревновала Натана к Милене. И хоть головой понимала, что ревность моя ничуть не оправданна и что с таким же успехом Натан мог бы ревновать меня к Тенгизу, как известно, сердцу голова не указ.
Вероятно, сердцу Натана голова тоже не указывала, потому что в последующие дни с ним совершенно невозможно было общаться, он весь превратился в комок нервов, и единственная тема для разговоров, которая была с ним доступна, – это охаивание Деревни, программы “НОА” и всех к ним сопричастных. А особенно хотелось Натану охаивать ни в чем не повинную Веред, учительницу Танаха, временно сменившую Милену на посту нашей классной руководительницы. В этом благородном деле Натана с радостью поддерживала Алена, и они часами могли сравнивать Милену с Веред не в пользу последней, пародировать ее плохой русский, потом злобно ржать, жаловаться на то, что она занижает оценки, а затем обсуждать мифические другие школы, в которых нормальных училок стопудово не увольняют, потому что они на вес золота, а все остальные – просто глупые дуры, которые зазубрили наизусть учебники и ни в чем больше не шарят.
В такие моменты Натана Давидовича было трудно узнать – от его жизнерадостности и трезвости мышления не оставалось и следа, а чувство его юмора опускалось ниже уровня моря, и когда я смотрела на него под таким углом, мне с ним не то что целоваться не хотелось, а даже за уроки вместе садиться казалось неприемлемым, потому что это был какой-то чужой субъект, в котором меня раздражало все, начиная с очков и заканчивая застиранными футболками. Но потом это проходило, и я опять узнавала того, которому призналась в любви на иврите и с которым чуть не переспала, потому что у футболок был знакомый запах Натана Давидовича.
Мне же не хотелось охаивать Деревню, потому что, во-первых, лично мне она ничего плохого не сделала, а во-вторых, казалось, что если я присоединюсь к охаиванию, все положительные чувства по отношению к жизни вне дома, которые я успела накопить за полгода с лишним, испортятся или потеряются, а мои шизоидные линии, от которых, как я была убеждена, я практически избавилась, вернутся.
Ведь мне теперь очень даже нравилось общаться с людьми, целоваться, называть вещи своими именами, делиться своими мыслями, идти на контакт и даже играть в бутылочку. В какой-то момент, непонятно в какой именно, все это стало нравиться мне гораздо больше, чем гордое одиночество, и даже больше, чем мое собственное воображение, а когда я вспоминала годы, проведенные в домашнем чулане, мне становилось дурно и даже немного страшно.
Из-за этого у меня напрочь отпала охота возвращаться домой, и когда пришла весна и планы на лето для всех стали зримыми и ощутимыми, когда все принялись отсчитывать месяцы и недели до отлета, а некоторые – даже дни, первым делом каждое утро зачеркивая очередной квадратик в календарях, пришпиленных к доскам над кроватями, я с ужасом думала о том, как зайду домой, увижу чулан и мигом перепревращусь в такую, какой всегда была, как Золушка, когда часы пробили двенадцать.
– И какой ты всегда была? – спросила психолог Маша, когда я, несмотря на то, что мне было стыдно и совестно расписываться перед ней в своей недолеченности, попросила у Тенгиза назначить мне с ней встречу после пуримского маскарада.
Точнее, все было не совсем так. Не я попросила назначить с ней встречу, а Тенгиз предложил, а я с затаенной радостью согласилась. А Тенгиз предложил, потому что на пуримский маскарад я переоделась в неизвестночто.
– Господи, во что это ты нарядилась? – спросила меня Аннабелла, тоже переодетая в непонятночто.
– Это ты во что нарядилась? – вопросом на вопрос ответила я, потому что костюм у Аннабеллы был скорее отсутствием наряда, чем его наличием.
На груди у нее красовалась одна кожаная полоска, на бедрах – еще одна, каблуки у были едва ли не длиннее ног, веки черные, словно Аннабелла их углем размалевала, а губы такие красные, будто она объелась кетчупом и не вытерла рот. Белесый парик довершал все это великолепие.
– Я Мэрилин Монро, – ответила Аннабелла.
– А, точно, – не стала я ее разочаровывать, – как же я сразу не догадалась.
Потом в туалет вошла Алена и отпихнула Аннабеллу от зеркала, но ее костюм полицейской меня не так удивил, потому что она при мне его покупала в свободный вечер, когда нас отпустили для этой цели в центр города, где на улице Бен-Иегуда все магазинчики были полны товаров и мишуры для самого веселого еврейского праздника. Но я все же удивилась, можно даже сказать ошарашилась, потому что от полицейской на Алене была лишь фуражка, наручники и игрушечный пистолет на широком поясе. В остальном же она недалеко ушла от Аннабеллы.
И тут я поняла, что Алена почти никогда не красилась, разве что глаза подводила по особым случаям, как, например, в свой собственный день рождения, а сейчас она была загримирована по полной программе, то есть не так, как Аннабелла, а как нормальный человек, хоть и не как полицейский, и мне открылось, что моя бывшая лучшая подруга очень привлекательная девочка, то есть девушка, яркая и эффектная, и нос у нее правильный и вздернутый кверху, не то что у меня, и глаза у нее голубенькие, и брови выщипаны вразлет, и все как полагается, включая и тот факт, что под дулей, в которую вечно стягивала волосы, она настоящая блондинка. И куда, спрашивается, она эту красоту всю жизнь прятала? И зачем? А может, она ее не прятала? Может, она однажды расцвела за один вечер, как Золушка, превратилась в принцессу, а я и не заметила?
– Бог ты мой, во что это ты нарядилась, Комильфо? – спросила Алена.
Но я пропустила ее вопрос мимо ушей, а вместо ответа ахнула:
– Мамочки, какая ты, оказывается, красивая!
– Правда? – с ложной скромностью переспросила Алена, поправляя цыганские кольца в ушах.
– Обалдеть можно.
– В самом деле, неплохо ты накрасилась, – оценила и Аннабелла с некоторым испугом. – Только я бы на твоем месте подкоротила челку. Хочешь, подстригу?
Алена присмотрелась к своей челке, выбивающейся из-под фуражки, повернула голову влево, потом вправо.
– Нет, – пришла она к выводу. – Ты и ножницы – плохая компания.
Аннабелла под тональным кремом заметно побледнела, а я поспешила сгладить ситуацию и заверить ее, что она больше похожа на Мэрилин Монро, чем сама Норма Джин, а Аннабелла спросила, кто такая Норма Джин, что могло бы шокировать меня полгода назад, но больше не шокировало.
– Ты с ума сошла, Комильфо? – сказала Алена, не дождавшись объяснений про Норму Джин. – Я, конечно, все понимаю и очень тебя люблю, но иногда ты себя так ведешь, как будто с луны свалилась и с нормальными людьми никогда не общалась. Поменяй лучше костюм на что-нибудь, что тебе идет.
И она снисходительно поцеловала меня в лоб, словно я была неразумным грудничком.
С луны я не сваливалась, хотела я сказать, а Пурим не для того существует, чтобы наряжаться в то, что тебе идет, для этого существуют обычные дни, а в этот – воплощают своим видом самые дикие идеи, чтобы отметить, как все в персидском городе Шушане перевернулось с ног на голову. Но я не успела это сказать, потому что Алена и Аннабелла, стуча вразнобой каблуками, покинули туалет, а потом и нашу комнату.
Когда и я вышла из туалета, в комнату зашел Натан Давидович, переодетый в римского патриция, скорее всего – в Понтия Пилата, а точнее, завернутый в простыню и в сандалиях, как обычно, поверх носков.
– Во что это ты вырядилась? – в ужасе вскричал Натан. – Что с тобой такое? Нельзя в таком виде появляться на людях. Живо переодеваться! Я тебе помогу.
Я моментально жутко обиделась. Я вложила очень много усилий, картона и клейкой ленты в свою идею и ожидала, что Натан хотя бы засмеется, но он не засмеялся. А еще обиделась я потому, что, не сговариваясь, мы очень даже совпали идеями и вполне бы могли участвовать в конкурсе как самый оригинальный парный костюм. Но Натан Давидович явно так не думал.