Йерве из Асседо — страница 74 из 118

– Я тебя не понимаю, – вежливо сказал голос. – Постарайся, пожалуйста, успокоиться и говори, пожалуйста, медленнее.

– В Деревне… В Иерусалиме… Девочка… – Ивритские слова отказывались складываться в предложения.

Кто-то отобрал у меня трубку.

– В иерусалимской Деревне Сионистских Пионеров ученица попыталась покончить жизнь самоубийством, – спокойно произнес Натан Давидович на иврите. – Это не первая попытка. Какие средства она использовала? – обратился он ко мне по-русски.

– Я не знаю…

– Ты видела кровь? Телесные повреждения?

– Нет.

– Нет, – ответил Натан трубке.

– У нее были под рукой какие-нибудь медикаменты?

– Я не знаю. Ей прописали психиатрические таблетки.

– Психиатрические лекарства, – перевел Натан скорой.

– Ясно, хорошо… Да… – Натан повернулся к небольшой толпе, запрудившей кабинет. – Поищите упаковки от таблеток. Спросите у Фридочки, что она принимает. Скажите, что скорая в дороге.

От толпы отделились Никита и Миша и молниеносно вылетели.

– Сейчас спрошу. – Натан снова обратился ко мне: – Сколько времени прошло с тех пор, как она наглоталась таблеток?

– Яне знаю… я… – Я посмотрела на часы, пытаясь понять, сколько времени прошло с тех пор, как я убивала Владу словами, а потом общалась с Фридманом и шлялась по Деревне. – Не больше двух часов.

Никита и Миша вернулись.

– Валиум, – отчитался Никита, и Натан повторил трубке. – Как там называлось второе?

– Я забыл, – сказал Миша.

– Дебил, – сказал Никита.

– Сам ты дебил. Если ты такой умный, так вспоминай сам.

Пока Никита вспоминал, Натан общался с трубкой, а Миша громко и возбужденно докладывал присутствующим, что у Влады лицо зеленого цвета и что она похожа на труп, очень тихая и очень скромная девочка из Махачкалы, которую звали Сельвира и о которой никто никогда не помнил, кроме двух ее подруг и соседок, чуть более шумных и заметных, успела выйти и вернуться с названием таблеток.

– Флуоксетин. Это антидепрессант, – сказала Сельвира. – Фридочка говорит, что, скорее всего, Влада не всегда глотала таблетки, которые ей выдавали, и сохранила некоторое количество у себя.

Натан все это перевел скорой.

– Да, хорошо, я понял, – положил трубку и выбежал из кабинета.

Все побежали за ним. Столпились на пороге, заохали, заахали, заорали и схватились за сердца.

– Фрида, – доложил Натан, – в скорой сказали, что пока они приедут, надо опустошить ей желудок. Ее следует перевернуть на живот и осторожно засунуть два пальца в рот. Принесите таз.

Вита бросилась в Клуб за салатницей.

– Позовите Фридмана, кто-нибудь! – воскликнула Фридочка. Поскольку мне не хотелось смотреть, как Аннабелле будут опустошать желудок, я помчалась за Фридманом.

В этот раз я не постучалась. Командир мочалок все еще трудился над нашими билетами и насупил брови, узрев нахально ворвавшуюся меня:

– Госпожа Прокофьева, что вы себе…

– Семен Соломонович, Влада самоубилась!

Семен Соломонович встал.

Он сейчас спросит: “Что?!” Почему все всегда переспрашивают, когда прекрасно слышат то, что им сообщили?

Но Фридман взялся за телефон и набрал 101.

– Мы уже вызвали скорую. Она через две минуты приедет.

Фридман вернул трубку на место и, сказав “молодцы”, направился на выход.

– “Самоубилась” – это значит “совершила попытку самоубийства” или “умерла”?

– Я не знаю… – пробормотала я, спеша следом за ним к воротам. – Вроде жива.

– Выражайтесь аккуратнее, госпожа Прокофьева. Где, когда и при каких обстоятельствах это произошло? Какие средства были использованы?

Я рассказала все, что знала.

Машина скорой встретилась нам по дороге.

Фридман направил водителя в общежитие.

– Вторая машина скорой помощи за один учебный год в одной группе, – покачал головой Фридман, стремительно шагая следом за мигалками. – Как, думаете, это надлежит понимать?

– Это из-за меня… – пробормотала я.

– Это неудачный отбор, – перебил меня Фридман, – сделанный недостаточно профессиональными психологами, и недостаточно компетентный педагогический подход к излишне эмоциональным подросткам. Черт возьми, нам еще многому предстоит научиться.

И я поняла, что он перепуган не меньше меня.

– Вы переживаете, госпожа Прокофьева, и правильно делаете, но доношу до вашего сведения, что по статистике среди населения лишь один процент из всех попыток лишить себя жизни увенчивается успехом. Представители мужского пола в этом пагубном деле преуспевают чаще представительниц женского. Так что с вероятностью как минимум девяносто девять процентов ваша соседка, как и все мы, отделается легким испугом.

В нашу комнату меня не впустили, только Фридмана. Вся группа столпилась в коридоре, покуда медики откачивали Владу. Потом ее вынесли на носилках и увезли в больницу точно так же, как это однажды проделали с Артом.

Семен Соломонович усадил Фридочку в свою машину и последовал за скорой.

С нами остался Тенгиз, которого, вероятно, тоже вызвали, пока я ходила за командиром мочалок.

В Клубе висели цветные надувные шары и пахло подгоревшей выпечкой – домовая не успела вынуть из плиты пирог. Мне стало жаль Марка, чье празднование дня рождения, назначенное на сегодня, естественно, отменилось. Сельвира, которая любила помогать Фридочке на кухне, достала обугленный пирог и собралась его выбрасывать, но Алена ее остановила. Она сказала:

– Его еще можно спасти.

Отскребла ножом почерневшую корку, потыкала в мякоть, удовлетворенно кивнула, нарезала, разложила по пластмассовым тарелкам и раздала всем собравшимся. Юра пустил по кругу вилки.

– С днем рождения, Марик, – сказал Тенгиз. – Не боись, мы еще отметим как следует.

Мы скучковались на продавленных диванах, прижавшись друг к другу, – экстремальные события всегда сплачивают. Натан уселся рядом, и хоть попыток заговорить со мной или притронуться он не предпринимал, от такого сближения мне стало чуть-чуть легче.

Наступило молчание. Только звук жующих челюстей нарушал тишину. Все давились и страдали, но добросовестно ели испорченный пирог. Такое было впечатление, что это не пирог, а кутья. Я кутью никогда не ела, потому что смерть видела в детстве только один раз и только из окна, когда во двор дома на площади Потемкинцев выставляли гроб и оркестр зловеще дудел похоронный марш, созывая всех знакомых и родственников усопшего соседа, а потом меня от окна прогоняли, потому что я была маленькой, разум мой не окреп и я могла получить травму головы.

Несмотря на желанную близость Натана, мне захотелось пересесть на пол.

Тенгиз сосредоточенно ковырялся в ломте пирога, погруженный в свои мысли.

– Опять кого-нибудь уволят? – спросил Натан Давидович, проглотив последний кусок.

Тенгиз поднял на него глаза и ничего не ответил.

– Она оставила записку, – продолжил Натан. – Что там написано?

– Прочти нам, Тенгиз, – как всегда, поддержала Натана Алена. – Раз Влада оставила записку, значит, она хотела, чтобы мы ее прочли. А от нас все равно ничего невозможно скрыть.

Тенгиз криво усмехнулся:

– И то правда.

– Прочти! Покажи! – раздалось со всех сторон.

Тенгиз слушал. Потом сказал:

– Мне не кажется, что это должно становиться достоянием общественности.

В очередной раз я преисполнилась благодарности к своему мадриху. То есть к нашему.

– Очень даже да, – с чувством произнесла Алена. – Вы все время требуете от нас откровенности и злитесь, когда мы решаем хранить наши тайны при себе и не стучим. Мы весь год наблюдаем, как у Аннабеллы едет крыша, а теперь ты заявляешь, что это не достояние общественности. Как сказала бы Комильфо, двойные стандарты налицо.

Но Комильфо ничего не сказала.

– Очевидно, что вам хочется поговорить о том, что произошло. – Тенгиз отставил тарелку с расковырянным пирогом. – Давайте поговорим.

И замолчал. Молчал он без всякого выражения, так, как умел молчать только он.

– Что тут скажешь? – злобно нарушил молчание Юра. – Здесь никто про никого ничего не знает, хоть мы живем под одной крышей почти год. Если бы мы знали, какой у Арта папа, может быть, мы бы иначе к нему относились. Пусть станет достоянием общественности, что только в Израиле способны засомневаться в моем еврействе. В министерстве внутренних дел мне заявили, что документы у меня поддельные. Можно подумать, в Советском Союзе кто-то в трезвом уме станет придумывать себе фамилию “Шульц”. Разве что самоубийца.

Удивленный вздох разнесся по Клубу. Ни фига себе, подумала я, и это Шульц считает, что он плохо относился к Арту?!

– Дегенераты, – с сочувствием сказал Марк. – Только конченые дебилы не распознают в тебе стопроцентного жида.

– Пусть станет достоянием общественности, – вдруг заявил Леонидас, – что мои родители развелись, когда мне было шесть лет. Я живу на два дома, и в этом есть определенный кайф.

– А я со своим паханом ваще не общаюсь, – буркнул Миша из Чебоксар. – Он забухал по-черному и бросил нас с мамой.

– Где он сейчас? – спросил Юра.

– Хрен его знает. Да мне пофиг. Надеюсь, что он подох под забором вместе со своими кентами.

– Пусть станет достоянием общественности, – выступила Берта, – что в Бендерах сейчас творится полный беспредел. Там какая-то непонятная война непонятно кого с кем, и мои родители не могут свести концы с концами. Я коплю свою стипендию и ни шекеля не трачу, чтобы летом им привезти доллары. А я так мечтала о новой джинсовой юбке из “Кастро”. Знаете, такой с пуговицами спереди, как на рекламе по второму каналу.

– Если нужно, я могу тебе одолжить деньги, – застенчиво произнесла Сельвира. – У моих родителей огромный участок с садом и огородом, и они успешно торгуют на рынке клубникой, редиской и помидорами. А еще они разводят породистых собак. Извини, что я не дала тебе списать иврит.

– Спасибо большое, – сказала Берта. – Ничего страшного, я списала у Сонечки.

– Пусть станет достоянием общественности, – вздохнула глазастая Вита, – что я постоянно ношу линзы, и от этого у меня болят глаза. У меня минус девять, а я стесняюсь ходить в очках, потому что они меня уродуют.