– Ну и вот, – изрек охранник.
Лучше бы я никогда сюда не возвращалась. Лучше бы я осталась вместе с Аннабеллой в дурдоме.
– Чтоб ты сдох, аминь, – сказала я.
Развернулась и пошла туда, где никто никогда не патрулировал: в сторону заброшенных сельскохозяйственных построек времен самых первых пионеров и сионистов, основателей проклятущей Деревни, похищающей детей из их семей; на противоположный конец мира, где не светили фонари, где отвесом обрывался холм, валялись старые железяки, и никому и в голову не приходило туда забредать.
Никому, кроме Тенгиза, лживого призрака этой трехгрошовой оперы.
В прохудившейся ограде между ржавыми прутьями зияла небольшая дыра. Ее прорубили чем-то острым и тяжелым, должно быть топором. Много усилий было потрачено на такой вандализм, не день и не два. Вероятно, люди, которые не приспособлены к свободе, тешатся мечтой о побеге исподтишка, воображая, что кто-то их останавливает, что они пленники не самих себя, а жестоких тюремщиков. Но это меня больше не интересовало, как не интересовало, куда ведет этот лаз. Тенгиз не смог бы протиснуться сквозь такой небольшой проем, но я могла, и протиснулась.
Крутой спуск терялся в темноте. Я побежала сквозь колючие кустарники, мусор и хлам неизвестно куда. Я оступалась не раз и не два, поскальзываясь на целлофановых пакетах, измятых пластиковых бутылках и на выпирающих корнях приземистых кустов. Однажды из-под моих ног с воем выскочило нечто живое и так же стремительно исчезло. Вероятно, шакал. По ночам в Деревне было слышно, как они стаями воют в низинах.
Холм стал более отлогим, а затем перестал быть холмом и слился с землей. Внизу оказался еще один забор – ограда монастыря. Я машинально прочла вывеску, но не запомнила, какому апостолу была обязана именем эта обитель, – то ли Павлу, то ли Симону. Вдали заныл муэдзин – последняя молитва из ежедневных пяти.
Я посмотрела на часы: ровно двадцать сорок три, как всегда.
Я обогнула ограду монастыря и оказалась на ярко освещенной улице. Местность была смутно знакомой. Минут двадцать до центра, двадцать до Рехавии, где жили старшие Трахтманы, двадцать до Нахлаот, где жили родичи Натана, двадцать пять до Немецкой колонии, полчаса до Старого города. Куда я, собственно, собралась? Денег у меня не было – кошелек я взять не догадалась. Ничего у меня не было, кроме отчаянного “назло”.
Это “назло” сводилось к мстительному желанию поставить на уши всю Деревню, которая занялась бы моими поисками. Не могу с уверенностью сказать, хотелось ли мне быть найденной. Скорее всего, что да, потому что ни один беглец, разве что бежит он из настоящей тюрьмы, не желает быть пропавшим насовсем. Но в тот момент об этом я не задумывалась. Я вообще ни о чем не задумывалась. Просто страстно хотелось, чтобы всех их уволили, разогнали, лишили родительских… то есть педагогических прав. Не было никаких сомнений, что они все знали. Тенгиз же звонил моим родителям. Уже в мой день рождения он все знал. И ничего мне не сказал.
Хотелось покарать их всех, от Маши до Фридочки, от учителей до Фридмана, от охранника до самого Антона Заславского, и Алену с Натаном заодно. Я прекрасно помнила, чем обернулась для них всех пропажа Арта. Правда, у меня не было богатого папеньки, который разнес бы в пух и прах всех директоров и начальников. У меня, как выяснилось, вообще не было папеньки. Или скоро не будет. Впрочем, хронологическая последовательность не имела никакого значения. У меня больше не было ничего.
Зато кругом был Иерусалим. Нескончаемый, протянувшийся на все четыре стороны белесыми рукавами. Удушающий мертвый город со своими набившими оскомину тремя религиями, который не могли оживить даже шумные центральные улицы, по которым все еще пыхтели автобусы и сновали прохожие, гогочущая на площадях, в пиццериях и барах молодежь, местные сумасшедшие и попрошайки, крикливые сефарды в фалафельных, надутые ашкеназы в книжных магазинах и кафе, бородатые люди в черном и тупо хлопающие глазами туристы, неизменно глядящие то в карты, то наверх, вероятно ожидая откровения от блеклого из-за ярких фонарей, тяжело нависшего ночного неба.
В третий раз за сегодняшний день я оказалась на улице Короля Георга. Там ко мне привязалась какая-то бабулька с авоськой на голове и принялась рассказывать, что у нее пятеро больных внуков и поэтому я должна сделать мицву, то есть исполнить заповедь благодеяния и дать ей денег, а она взамен меня благословит и повяжет на руку красную ниточку от дурного глаза. Я сказала, что денег у меня нет и дурной глаз на меня и так положили, так что ниточки меня не спасут. Бабулька мне не поверила и сказала, что молодежь нынче пошла бессердечная и бессовестная и лгать я не должна, а просто вежливо отказаться дать деньги. Я послала ее в баню, то есть к Азазелю, а она плюнула мне вслед и сказала, что все русские – шиксы и гои и благословения не заслуживают. Я тоже плюнула в нее. Я больше не собиралась ни с кем церемониться.
Старушка села на землю и заголосила, указывая на меня пальцем. Вокруг нее столпились какие-то люди, помогли ей встать, укоризненно покачивали головами. От группки отделилась другая женщина, помоложе, и пошла меня догонять, читая на ходу мораль о том, что эта бабулька вот уже двадцать лет тут торгует красными ниточками от сглаза, и все ее знают, и обижать ее некрасиво. Я сказала, что я ее не обижала, это она меня обидела – если бы у меня были деньги, я бы ей дала. Женщина вдруг проявила чудеса гражданского долга и спросила, все ли со мной в порядке и нужны ли деньги мне.
Я сказала, что мне ничего не нужно и пусть она меня оставит в покое. Но она меня в покое не оставила и донимала вопросами, где мои родители и где я живу. Я еще раз попросила ее от меня отвязаться, но с таким же успехом можно было говорить со стенкой. Что-то во мне показалось тетеньке подозрительным, и она спросила, не нужно ли позвать полицию. Я сказала, что не нужно, но тетенька заявила, что все равно позовет, на всякий случай, потому что ей кажется, что я очень плохо выгляжу.
– Оставьте меня в покое! – вскричала я.
Что было неразумным – совестливая гражданка тут же прытко подскочила к телефонному автомату возле парадного магазина, где торговали иудаикой для туристов.
Я не стала дожидаться итогов сего бессмысленного происшествия, на перекрестке свернула на улицу Яффо и помчалась по ней, изредка ныряя в грязные проходы между не менее грязными, пыльными, забитыми всякой никчемной дрянью и старомодной одеждой позапрошлых сезонов магазинчиками, лотками, обувными мастерскими и ателье.
В скором времени выяснилось, что бегу я в сторону центральной автобусной остановки, которая находилась в конце улицы Яффо, на главном выезде из города. Главный выезд – это тот, откуда уезжают в Тель-Авив. По крайней мере, в Тель-Авиве было море.
Периодически я оборачивалась, но полиция меня не преследовала.
Михаль и Асаф не раз рассказывали, как они гоняли в Тель-Авив автостопом, взяв с меня клятву не заикаться об этом их родителям. Это проще простого: проходишь центральную остановку, спускаешься по обочине Первой трассы к карману рядом с бензозаправкой “Паз”, встаешь на краю дороги и вытягиваешь руку.
“Ловить тремпы” – это концептуальное понятие среди израильской молодежи. Им кажется, что таким образом они ломают систему, делаются независимыми – от автобусного расписания, от денег и от родителей. Они в это наивно верят, поскольку никогда не оказывались участниками программы “НОА”.
“Тремп” – это подвозка. Израиль населяют добрые люди. Они всегда друг о друге заботятся, как о членах родной семьи. Приклеиваются к вам как банный лист, и заботятся, и заботятся. У меня семьи больше не было. Ни родной, ни приемной.
Тремпы – это ничуть не опасно, потому что все евреи братья. Но все же тремпы лучше ловить вдвоем или втроем – так спокойнее. Вперед всегда выставляется самая красивая девчонка из компании, а все остальные, толстые там, или очкастые, и тем более пацаны, пока прячутся. Если ты грудастая, длинноногая или одета в мини-юбку, то поймаешь тремп скорее. Потом из-за кустов или из-за автобусной остановки выбегают остальные тремписты, но водитель, будучи человеком совестливым, как все евреи, уже не сможет отказать и возьмет всех. Спереди, как самая привилегированная, всегда садится поймавшая тремп. Еще одно правило гласило, что никогда нельзя садиться в машину к арабам, потому что это действительно опасно. Арабы узнаются легко: у них арабский акцент и громкая арабская музыка в колонках.
Я не была ни красивой, ни грудастой, ни длинноногой и одета была не в мини-юбку, а в потрепанные вареные джинсы времен поздней перестройки и выглядела как беспризорница. У меня не было никаких шансов поймать тремп.
Тем не менее я его поймала, и довольно быстро.
Шоколадная “митсубиси” резко затормозила прямо перед моим носом. Задние окна были обклеены черной пленкой. Из опущенных передних раздавалась громкая музыка, но она ни в коей мере не была арабской – обычное техно, транс или эйсид-хаус, я никогда в них толком не разбиралась. Никита такое слушал. Иногда и Марк, когда пребывал в меланхолическом расположении духа после очередной провальной оценки. И на деревенских дискотеках ее всегда врубали после медленного танца.
Но если и этого было мало, чтобы снять с “митсубиси” всяческие подозрения, из правой передней двери вышла симпатичная солдатка с толстой косой и длинным автоматом, послала водителю воздушный поцелуй и уселась на остановке, обняв толстый рюкзак.
Водитель уменьшил громкость, перегнулся к правому окну и послал девушке ответный поцелуй. Наверное, они были братом и сестрой. Или близкими друзьями. Смуглый парень лет двадцати с куцым нагеленным чубчиком – судя по возрасту, наверняка тоже солдат в отпуске или на больничном – забыл о солдатке и обратился ко мне:
– Куда, красавица?
Я не была красавицей, но спорить не стала. Акцент у парня не был арабским. Обычное израильское произношение: резкое, напористое, самоуверенное, как у Михаль и у Асафа, как будто весь мир им чем-то обязан, потому что они родились евреями в Израиле.