Йерве из Асседо — страница 93 из 118

А заодно пусть то же самое произойдет и с Одессой, с городом, который меня предал. Ведь все в нем было ложью. Все было ненастоящим, подделкой, подменой, фальшью, потому что Одесса была состоянием детства, а детство мое являлось не чем иным, как сплошным обманом. Аннабелла оказалась права: никому нельзя доверять, никогда, даже памятникам.

В тот момент мне показалось, что на всем белом свете только она одна и смогла бы меня понять, эта ненормальная Влада Велецкая, в ненормальности своей бывшая единственным нормальным человеком во всем мире. Ведь ее неадекватность соответствовала реальности, в которой она существовала, тогда как моя адекватность безумной реальности ничуть не соответствовала. Кто же из нас была сумасшедшей?

В тот момент я поняла Аннабеллу, как никогда. Знай я полгода назад то, что знала сейчас, я не стала бы ломать окна, докладывать вожатым и отговаривать ее от бритвы. Я попросила бы у нее такую же бритву и присоединилась бы к членовредительству. Этот порыв теперь был мне ясен – яснее некуда. Это когда твое тело тебе не принадлежит, когда является чужеродным тебе объектом, тебя замыкающим, от которого хочешь избавиться, чтобы выпрыгнуть на свободу, или наоборот, хочешь подключиться к нему заново, а для этого необходимо причинить себе боль, иначе ничего не почувствуешь, ничего, кроме пустоты и неутолимой сокрушительной ярости.

Я очень ярко представила, как вскрываю себе вены на руках чем-то тонким и острым и как темная густая кровь проступает на белой коже гранатовыми каплями, капли собираются в струйки, а они – в поток, и вся кровь из меня вытекает, течет по шее и туловищу чугунного льва, окрашивает алым белые камни, и от этого почему-то становится легче.

Я посмотрела на часы: двенадцать часов шесть минут.

Я кого-то себе напомнила. Какого-то книжного героя, только какого именно, вспомнить не могла. Воспоминание было отвратительным, как бывает от плохой книги, сюжет которой стирается из головы, только тошнотворное послевкусие остается, как отголосок дурного сна. Вероятно, это была дурацкая книжка, которую я терпеть не могла, но все равно дочитала, потому что книги всегда следует дочитывать до конца, даже самые неинтересные. Это мне мама так внушила: книги нельзя бросать посередине. Почему нельзя? Что за чушь? Почему я обязана тратить свое время на воображение другого человека, которое мне не близко и противно? Только потому, что его воображение получило переплет, а переплеты – это святое? Книги – это святое? Кто сказал? Кто это придумал?

Они всегда такими были, мои родители. Никаких новостей, ничего неожиданного, если задуматься. Если бы не болтливый дядя Армен, дедушкин коллега по ипподрому, я бы так никогда и не узнала, что случилось с Василисой, и до сих пор пребывала бы в уверенности, что ее перевели на другой ипподром, в китайский цирк, пришили ей крылья и отправили на луну. А я уже была взрослым человеком. Мне было восемь лет!

И про секс они мне ничего никогда не рассказывали, не разрешали читать “Анжелику”, хоть мне уже было тринадцать, а то и все четырнадцать. Что они думали: что когда я выйду замуж за какого-нибудь ботанического очкарика, вроде Кирилла, тогда впервые узнаю, откуда берутся дети? Матерные слова никогда не употребляли, как будто слова могут причинить вред. Нет, не могут, только молчание может. А они никогда не умели называть вещи своими именами. И что за дебильное имя они мне дали? Зоя. Никого так не зовут, только престарелых училок музыки, родившихся во времена НЭПа. Зоя! Какая мерзость. Трудно, что ли, было назвать меня Машей, Наташей или Таней, как всех нормальных девок? И как мне с таким именем жить в Израиле? Ведь все кому не лень извратят его в “зона”.

Наверное, им самим разонравилось, когда пришлось ежеминутно орать: “Зоя, прекрати! Зоя, перестань! Зоя, не бесись! Зоя, веди себя прилично! Зоя, сиди смирно и не вертись на стуле! Зоя, доешь котлету! Зоя, вылезай из чулана, ужин остынет, а бабушка весь день простояла у плиты! Зоя, выйди из моря, ты перекупаешься, заболеешь и умрешь от насморка! Как тебе не стыдно, Зоя, ты же взрослый человек!” – и они придумали это идиотское бесполое погоняло Комильфо, которое пришпилилось ко мне намертво, как репейник, и всюду меня преследовало, включая Израиль, благодаря Алениным стараниям.

Как будто я, как тот членоголовый ослоконь, не была человеком, которого следует воспринимать всерьез, как будто я была “оно”.

Потом мне показалось, что в темном парке у небьющего фонтана я нахожусь не одна. Я почувствовала присутствие другого человека спиной. Кожей. Костями. Мозгом костей. Мозг костей всегда воспринимает действительность точнее, чем мозг головы. Лучше полагаться на него.

И как будто именно тогда, когда я готова была осознать чужое присутствие, он шагнул вперед, но все еще оставался в тени. Опасности от него не исходило, решил мозг моих костей. Но я теперь не доверяла даже мозгу своих костей. Я больше никому не доверяла. Ну и пусть это будет педофил, насильник или убийца, мне было все равно.

Как же назывался этот парк? Гринфельд? Брумфельд? Блюмфельд. А тот герой из мерзопакостной книжки? Американская литература – самая неромантичная на свете. Самая грязная. Самая настоящая.

Как же его звали, того недоделанного? Высокодуховные подростковые страдания… Что-то такое холодное, скользкое, склизкое…

“Холден Колфилд”, – ответил голос.

Мой собственный внутренний? Или я все это время бормотала вслух, а он услышал?

Да, точно. “Над пропастью во ржи”. Какой дурацкий перевод. Пропасть там была неважна. Важен был ловец. Он ловил детей, которые над этой пропастью играли.

Я снова посмотрела на часы: ноль часов десять минут.

Никому нельзя было больше доверять, даже ему, потому что и он скрыл от меня правду. И тем более нельзя было доверять себе. Он ведь был ненастоящим, он мне примерещился. Откуда он мог знать, где меня искать?

Наверное, это странно, что, несмотря на все сценарии, успевшие пронестись у меня в голове – про кровь, про полицию, про исключение из программы, про то, как меня никогда не найдут и я буду попрошайничать на рынке Махане Иуда и тайком воровать буханки хлеба, попадусь на краже и буду заключена в настоящую тюрьму или сослана на каторгу, а потом все равно сдохну от голодухи и черной депрессии, – этот ни разу не написался. Все что угодно я могла себе представить, кроме него, в городе. Призраки никогда не покидают своих обителей.

Так что я мотнула головой, пытаясь отвязаться от морока, и опять побежала куда глаза глядят. Но глаза никуда толком не глядели. Я неслась никуда по белым камням, пока передо мной из такого же ниоткуда не выросла золотая мельница. Настоящая мельница – закругленная башенка с застывшими лопастями. В этой части Иерусалима я почему-то никогда прежде не бывала, и эта мельница меня сильно озадачила. Откуда она взялась? Неужели и она мне привиделась? Я проморгалась, утерла пот, льющийся со лба. Рядом с мельницей за стеклянной витриной стояла карета. Я увидела свое отражение в витрине – я выглядела как бомж, которого избили коллеги, потому что он заснул на чужой скамейке. Впрочем, такой я и была – человеком без определенного места жительства.

Вниз уводила длинная лестница, по бокам которой пристроились живописные домишки с цветными переплетами окошек, с коваными решетками, деревянными воротами, в цветах и ползучих растенях. Пряничные домики. И все утопало в мягком золоте.

Это было сном, навеянным сказками Андерсена. В таком домике жила Бузинная матушка, Кай, Герда, Бензель, Гретель и ведьмы, прикидывающиеся добрыми старушками. Не сном, лихорадочным бредом. Золото было ненастоящим – просто на белых стенах над лестницей привинчены желтые старинные фонари.

– Это Мишкенот Шаананим – первый район за стенами Старого города. Отсюда Иерусалим вышел наружу. Его основал Монтефиоре. Сэр Моше.

Какой сэр? Какой Моше?

– Какая красота, скажи? Как же давно я здесь не бывал.

Мне было не до красоты.

Я обернулась. Он стоял чуть поодаль над лестницей, вертел зажигалку как ни в чем не бывало. Как будто и не гнался за мной. Как будто был не человеком, а моей собственной тенью. Выходило, что я отбрасывала довольно большую тень, внушительную.

Я побежала дальше вниз по ступеням. Справа протянулось низкое и длинное одноэтажное здание с тонкими колоннами на террасе и квадратными башенками в два ряда по всей крыше, строгое, но изящное, похожее на изображения Храма. Оно тоже источало сияние. Я невольно задержала взгляд, повернула голову.

– Это Иерусалимский центр музыки.

“Изыди, Носферату!”

Лестница внезапно оборвалась садом, за которым простиралась между двумя холмами долина, расчерченная масличными деревьями, в ночи казавшимися серебряными, и какими-то курганами, а через дорогу на горе гордо и невозмутимо вставали стены Старого города, сделанные из расплавленного золота.

– Гееном.

Я с ним уже познакомилась – видела с мостика у Синематеки. Только в другом ракурсе.

Было темно, было призрачно, было невозможно. Но на ад это вовсе не было похоже. Это походило на место, с которого пророки возносятся на небеса, только каждый своей траекторией, как самолеты со взлетной площадки. Ветер гулял по долине, теплый, сухой и такой знакомый. Достаточно увидеть Геенну Огненную вблизи, чтобы уверовать в правдивость библейских сказаний. Суть не в том, как она выглядела, а в том, что в ней обитало – могучее древнее нечто, у которого тысяча ликов и семьдесят имен.

Внутри что-то мучительно сжалось, а потом отпустило. Тело снова стало моим, и я почувствовала тупую боль в коленях, саднящую – в ладонях и гудящую – в голове. Отметила, что приливы мусорной волны стали реже и слабее. Я была не одна: рядом со мной беззвучно ступали пророки всех трех религий, обутые в кожаные сандалии, вонзали в землю посохи, и плакал царь Давид, перебирая струны кифары:

“Как пали герои!”

Мозг моих костей твердо знал, что не одна я так чувствую, что тень за моей спиной ощущает то же самое и думает о том же, подставив лысую башку древнему библейскому ветру, пахнущему разрухой и воскрешением, концами и началами, камнями и золотом.