Человек всегда больше, чем он сам, чем его семья, чем его племя; он принадлежит не себе и не им, а своей истории. В некоторых местах Иерусалима это осознается особенно ясно. Такая мысль приносит облегчение. Когда двое верят в одну и ту же историю, это превращается в религию. Или в игру. Впрочем, это одно и то же.
Рука легла мне на плечо. Сперва осторожно, как гладят одичавшую псину, а потом увереннее. Она была твердой, как памятник, и одновременно мягкой, как плоть. Я руку не сбросила, но и не шелохнулась.
Никому нельзя было больше доверять, даже ему, потому что и он скрыл от меня правду. И тем более нельзя было доверять себе. Он ведь был ненастоящим, он мне примерещился. В действительности он не мог здесь находиться, потому что никогда не покидал Деревню. Он сюда не вписывался, как Маша, пришедшая в Клуб. Это был не он. Наверное, это был дюк, плод моего воображения. Я больше не понимала разницы.
Да и к тому же, если бы это был в самом деле он, он бы злился, орал и матерился, ругал меня и поносил, вспоминая Фридмана, Фридочку, всех начальников и директоров, управление программы “НОА”, чемоданы, Заславского и полицию, обвиняя меня во всех смертных грехах, в безответственности, эгоизме, инфантилизме, и был бы прав. Но он этого не делал.
– Не может быть. Такого быть не может, – повторила я не знаю сколько раз.
– Отчего же? Все возможно. Все на свете происходит. Все сбывается однажды. Вопрос когда. Главное, чтобы не было поздно. Не поздно, Комильфо?
– Как ты это сделал?
– Ты заповеди не соблюдаешь и всегда занималась идолопоклонничеством. Во всем Иерусалиме есть только две скульптуры: членоголовый конь и львы у фонтана. Конь не в счет. Я тебя ждал. Рано или поздно ты бы туда пришла. Не поздно?
Я не это имела в виду. Хотя и это тоже.
– Как ты вышел?!
– Ногами.
– Это не смешно.
– Я и не смеюсь. Охранник меня не остановил, я не ученик. Я обещал Сёме, что тебя найду, только поэтому он не стал вызывать полицию. Он даже в управление “НОА” не сообщил и директору Деревни, а это смертный грех. Два смертных греха. Лишь за это уволили бы всех. Но Сёма мне доверяет, так уж у нас повелось… Комильфо, не тяни меня за язык.
– Я тебя не тяну.
– Я дико соскучился по этому городу. Смотреть на него издали – совсем не то же самое, что находиться в нем.
Это было правдой.
– Говорящий город. У него свой язык. Слышишь, как он с тобой говорит? Понимаешь?
Я слышала. И понимала. Ветер говорил на помеси арамейского с древним ивритом. Он пел: “Если только можно, Авва, Отче, чашу эту мимо пронеси” и “Вижу поддуваемый ветром кипящий котел и лицо его со стороны севера… От севера откроется бедствие на всех обитателей сей земли”. И еще он причитал: “Эйха яшва бадад” – “Как одиноко сидит город, некогда многолюдный”. И кричал по-арабски: “Алла уак-бар! Ашхаду ан ла илаа ила-лла!” и шептал “Хабиби, хабиби, хабиби… ”.
Тенгиз осмотрел меня с ног до головы и явно хотел что-то соответствующее моменту сказать, спросить или объяснить, но передумал и взял меня за руку.
Тенгиз обладал многими хорошими качествами, делавшими его единственным в своем роде мадрихом, но одним из самых главных было чувство своевременности. Правда, в случае с потаканием вселенской лжи оно его подвело. Еще я думаю, что он взял меня за руку, потому что ему до сих пор было страшно вне деревенской ограды.
Он сказал:
– Хочешь, пойдем в Старый город? Смотри, там наверху Сионские ворота.
Я поняла, что ему очень хотелось пойти в Старый город. Он не был в нем пять лет, хоть и видел издали.
Мы пересекли Геенну, перебежали дорогу и начали взбираться по холму к Сионским воротам.
Некоторое время мы шли молча. Пока мы так шли, я перестала думать о себе и стала думать о нем. Так получилось само собой, и это тоже принесло облегчение. Я пыталась представить, что думает и что чувствует человек, который столько лет не выходил за ограду Деревни. Это было сложно представить, очень сложно. Наверное, так чувствует себя слепой, который вдруг прозрел, или инвалид, который вдруг смог ходить. Это одновременно дезориентация, ошеломительное чувство свободы, гордость свершения, и невозможность полностью себе доверять, и страх отката, но все равно не совсем то. Одна из тех ситуаций, которую, если сама не проживешь, до конца не поймешь. Может ли вообще один человек полностью понять другого, если не побывал в его шкуре? А разве кто-нибудь когда-нибудь бывал в чьей-нибудь шкуре, кроме своей собственной?
Его рука была холодной. Я испугалась.
– Ты все еще боишься?
– Я испугался. – Тенгиз сжал мою руку покрепче. – Я так перепугался, что выхода у меня не осталось. Но ты ответственный ребенок, ты бы не стала делать глупости.
Мне захотелось фыркнуть, но я сдержалась.
– Ты в порядке, Комильфо? Ты похожа на Гавроша, упавшего с баррикад в лужу с помоями.
Если я похожа на Гавроша, то он похож на Жана Вальжана. И почему все должны быть на кого-то похожи? Почему не могут быть просто сами по себе? Неужели на свете не осталось ни единого оригинального сюжета? И вообще, почему на Гавроша – почему не на Козетту?
– Я поймала тремп в Тель-Авив. В машине были какие-то уроды. Они называли меня русской проституткой и пытались меня облапать. Но я им устроила аварию и вернулась обратно в город.
Тенгиз резко затормозил, и моя рука чуть не выдернулась из плеча.
Должно быть, по моему выражению лица он понял, что я говорю правду. По его выражению лица казалось, что он сейчас меня казнит. Или себя самого.
– Ты запомнила номер машины?
– Нет. Это была коричневая “митсубиси”. Все они были солдатами. Водителя звали Хаим. Авария была где-то у Бейт-Шемеша – я видела вывеску.
– Ты шла пешком от Бейт-Шемеша до Иерусалима???
– Я бежала. Можешь считать, что я совершила паломничество.
Оказывается, я все еще была способна образно мыслить. Это меня удивило и даже мельком порадовало.
– Ты с ума сошла?! Неужели ты ничего не поняла про ловлю тремпов? Я же тебе неоднократно рассказывал! Тебя же могли… Ты же могла…
Умереть? Сдохнуть? Погибнуть? Да, могла. Но не бойся – не умрешь. Я больше ничего не боялась. Следовательно, мне не суждено было сдохнуть.
– Я не жертва. Я самостоятельный человек и могу о себе позаботиться.
– Я их найду, – сказал Жан Вальжан. – Найду и убью.
– Я не барышня кисейная. И не надо меня спасать.
Вообще-то он должен был меня благодарить. Это не он меня спас, а я его.
Внезапно я переполнилась огромной гордостью и собственной значимостью. Благодаря мне он сделал то, чего не мог совершить в течение стольких лет. Из-за меня. Ради меня. Никто ничего подобного ради меня никогда не совершал, даже мой родной отец. Я все еще была способна к тщеславию. И к благодарности. И к восхищению. Наверное, это был хороший признак. Наверное, во всем плохом всегда есть хорошее. Даже в самом ужасном и катастрофическом. Все зависит от точки зрения. И от того, на кого смотришь, намереваясь сдохнуть. И от того, как смотрит он на тебя.
Наверное, невозможно просто так спастись. Чтобы спасти самого себя, нужно захотеть спасти кого-то, то есть просто перестать думать о себе. Это и есть исправление.
– Ты глупая девчонка! – Тенгиз наконец сказал то, что хотел сказать, дернул меня за руку и, ускорив шаг, поволок вверх по горе. – Я от тебя такого не ожидал! Ты хоть подумала о последствиях? Ты подумала, чем это могло закончиться? Ты хоть подумала…
Он хотел сказать “обо мне”, но осекся, потому что это, вероятно, было некорректно. А зря.
Мне снова стало муторно, тошнотворно, и в голове забурлила каша.
Все это уже когда-то происходило. Лет семь назад или восемь. Когда мама тащила меня от Дюка домой. Когда я впервые самостоятельно пересекла бывшую площадь Потемкинцев.
– Я тебе доверял! Я доверял твоей рассудительности!
– Я тоже тебе доверяла.
– На тебя обрушилось несчастье, я все понимаю, но ты же не Влада! Ты же не Артем! Ты Комильфо!
Ничего он не понимал.
– Я не комильфо! Я НЕ КОМИЛЬФО! – заорала я, выдернула руку и опять куда-то побежала.
Тут можно было сколько угодно сцен устраивать – ни одной живой души на подступах к Сиону не было. Только библейские пророки.
– Хватит! – загремел голос за моей спиной, взметнулся ветер, и задрожали камни.
Я остановилась, будто наткнувшись на невидимую преграду.
А затем тихо:
– Иди сюда.
Я повернулась.
– Иди ко мне, Зоя.
Мне некуда было больше идти, поэтому я пошла к нему. Он опустился на корточки и раскрыл объятия. Я прижалась к теплой груди, где гулко и очень быстро колотилось живое сердце.
Он был большим, широким и заполнял собой все пространство, как мягкая комната, обитая заглушающим звуки войлоком, как в сумасшедшем доме или как в советских квартирах, где ковры висят на стенах, как в спальне моих родителей на бывшей площади Потемкинцев. И был запах застарелого сигаретного дыма, сквозь который пробивалась тонкая струйка одеколона. Так пахло в кабинете мадрихов. Мне было хорошо в его объятии, слишком хорошо и слишком спокойно.
Ему тоже было хорошо и спокойно. Я это точно знала, потому что чужое сердце стало биться медленнее и размереннее.
Но это было иллюзией. На какой-то миг мы оба поверили, что принадлежим друг другу и что никогда ничего не теряли, что так было всегда и всегда так будет.
Я не знала, что сказать. Я спросила:
– Как называлось поселение, в котором вы жили?
И услышала не только ушами, но и ребрами, в мозгу которых гудением отзывался низкий голос.
– Офра оно называлось. Говорят, что в том самом месте жил библейский судья Гедеон. Не знаю, насколько это достоверно. В Самарии существует как минимум восемь мест, которые считают себя Авиезеровой Офрой. Но мне нравилось думать, что наша Офра была единственно подлинной. Я любил этот поселок.
Он ведь никогда его не покидал и до сих пор там находился. До этого самого дня. То есть до вчерашнего. Уже давно наступило завтра.