Он зашагал еще быстрее. А шаг у него был широкий. Я не верю, что я это сказала, но было, было:
– Тебя посадят!
Тенгиз фыркнул:
– Ты мне угрожаешь, Комильфо? Не смеши мои тапочки. В израильских тюрьмах кормят не хуже, чем в нашей столовке.
– Придурок. Ты больной на всю голову.
Не замедляя шаг, Тенгиз обернулся, тихо и очень страшно произнес:
– Не смей так со мной разговаривать. Я не твой кореш и не твой папа. Я все еще твой мадрих. А ты заигралась.
От этих слов у меня в голове что-то звякнуло и встало на место. Как будто я протрезвела. Впрочем, я не знала, как чувствуют себя протрезвевшие люди, потому что никогда не бывала пьяной. Какое упущение.
Далее в полном молчании я трусила следом за Тенгизом, который прислушался к совету пограничника и направился к Яффским воротам, откуда мы снова вышли в безмолвный внешний город.
Скоро мы оказались на ярко освещенной улице Агрон, непонятно зачем освещенной, поскольку людей на ней и в помине не было. Зато с правой стороны этого центрального проспекта, вот так вот посреди парка Независимости, вставали полуразрушенные могильные памятники людям и склепы, на которые никто никогда внимания не обращал, как будто они были такими же сами собой разумеющимися, как деревья и трава. То было древнее мусульманское кладбище эпохи мамлюков, то есть пятисотлетней давности, и когда-то люди платили бешеные деньги за право быть в нем похороненными и, конечно же, убивали друг друга за это право. А сам парк Независимости вовсе не был никаким парком, несмотря на помпезное название, а всего лишь холмиком с затоптанной травой.
Там Тенгиз пошел медленнее, еще медленнее и вовсе остановился. Отошел в тень, сел на парковый бордюр и опустил голову. Плечи у него тоже как-то безвольно поникли. Я просто стояла и смотрела, хоть мне очень хотелось что-то для него сделать, но я больше не знала что и не знала как. В таких случаях в Израиле всегда предлагают попить воды, но у меня не было воды. Жаль, что я не додумалась перелить в бутылку и взять с собой остатки волшебного чая Мустафы. Еще в Израиле в таких случаях всегда спрашивают:
– Ты в порядке?
– Все в порядке, подожди.
Он закрыл руками уши. Я ждала. Сердце у меня бешено колотилось, а из-под сердца поднимался всепоглощающий ужас, не имеющий ни образа, ни подобия. Но это был не мой ужас – мой персональный ужас ощущался иначе.
– Отойди подальше, – сказал Тенгиз.
Я послушно сделала шаг назад.
– Еще отойди и отвернись.
Я отошла к обочине тротуара, но не отвернулась. Этот ужас меня не пугал, потому что был не моим. От него было больно, но не страшно. Я тогда поняла: боль переносится легче, чем страх. Это главная тайна жизни, о которой никто почему-то никогда не рассказывает, хотя, по-моему, этот лозунг должен висеть на всех школьных стенах, во всех классах, вместо копий Декларации независимости. Люди хотят избежать страданий, но убежать от них можно только в страх перед страданиями. А это в тысячу раз хуже. Поэтому я не отвернулась.
Кажется, пришло время проявить настоящую ответственность.
– Давай вернемся в Деревню.
– Нет, – сказал Тенгиз. – Еще нет. Я не вернусь, а ты делай как знаешь.
По крайней мере, он поменял позу. Сидел ровно. Лица его я не видела.
– Нужно еще пройтись, – сообщил не то мне, не то себе самому. – Чем дальше, тем легче.
Потом встал и дальше пошел. Сперва медленно, но потом все быстрее. Я шла следом, будто была его тенью.
Мы пересекли площадь Царей и устремились в Рехавию по улице Аза. Старшие Трахтманы жили в десяти минутах ходьбы отсюда, и на какой-то миг у меня появился соблазн отправиться к ним, залезть в огромную ванну, закутаться в пушистое полотенце и завалиться спать на огромной кровати в комнате для гостей. Но потом я представила себе количество и качество вопросов, которые на меня посыпятся, прежде чем все это произойдет, и соблазн как рукой сняло. Кроме того, тени не покидают силуэты, которые их отбрасывают.
Посреди Азы возле автобусной остановки Тенгиз вышел на проезжую часть, и мне показалось, что он собрался ловить тремпы, но он всего лишь пытался поймать такси. Это было труднее, чем тремпы, потому что частные машины все же изредка проезжали мимо, чего нельзя было сказать о такси. Наверное, только мой смекалистый дед Илья был готов работать по ночам, а израильские таксисты, как и все нормальные люди, в это время суток предпочитали спать.
Минут через десять белая машина с желтым колпачком на крыше все же притормозила рядом с Тенгизом. Он открыл дверь, коротко переговорил с водителем и уселся рядом с ним, дверь захлопнув.
Я подбежала к машине и запрыгнула на заднее сиденье.
– А, ты не один. Это кто? Дочка твоя?
– Внучка, – сказал Тенгиз.
– Не может быть, – не поверил таксист. – Ты что, женился в тринадцать лет? Ты что, араб?
Сперва мне показалось, что мы возвращаемся в Деревню, но такси свернуло на улицу с невозможным названием “Вениамин из Туделы”. Потом слева открылся вид на долину Креста и на громоздкие кубы Израильского музея по ту сторону долины.
Таксист, как и все представители этой благородной профессии, пытался завести с Тенгизом разговор по душам, но Тенгиз ему сказал:
– Сделай громче, хорошая песня.
Песня по радио и впрямь была хорошая.
Я обмякла на удобном кожаном сиденье и, кажется, задремала. Я не уверена, но в памяти та дорога не оставила никаких следов, кроме тенистой пальмы в пустынной ночи и звенящих лунных струн.
Следующим был опять голос навязчивого таксиста:
– … но закрыто!
– Сколько? – спросил Тенгиз.
– Ты посмотри, ночь!
– Сколько я тебе должен?
– Ты уверен? Может, лучше обратно в город?
– Сколько, хабиби?
– Давай тридцать.
– Тридцать?
– Ладно, двадцать пять.
– Двадцать пять?
– Ялла, двадцать. Вас подождать?
– Не надо.
– Точно?
– Точно.
– Ты уверен?
– Спасибо тебе, спокойной ночи, – сказал Тенгиз, расплатился, вышел и захлопнул дверь.
Мне тоже пришлось сказать: “Спасибо, спокойной ночи”, выйти и захлопнуть дверь.
Мы стояли у высоких закрытых решетчатых ворот. За воротами ввысь убегал холм, сплошь утыканный белыми костяшками домино. Еще это походило на чудовищный орган без бемолей, на шахматную доску без черных клеток и на открытую пасть монстра с бесчисленным количеством зубастых челюстей. Это было похоже на гору, которую обрили и залили белым бетоном. Черт знает на что это было похоже. Несмотря на ночь, голая белизна была ослепительной. Между белым кое-где без всякого видимого порядка возвышались темные силуэты кипарисов.
Тенгиз направился влево, держась железной ограды, и я пошла за ним. Ограда оказалась ниже ворот, и в одном месте, где земля уходила в гору, была совсем невысокой – с меня ростом.
Там Тенгиз остановился.
Никакого освещения, но все это белое будто само по себе являлось источником света.
– Перелезешь? Здесь подождешь?
– Ага, здесь подожду, – проворчала я.
Тенгиз сложил ладони замком и нагнулся:
– Лезь.
Я наступила ногой на живой замок, подтянулась за прутья решетки, залезла на забор и спрыгнула по ту сторону.
Тенгиз перелез через ограду самостоятельно и стремительно зашагал одному ему известными путями и дорогами среди бесконечной армии одинаковых прямоугольников и редких кипарисов. Он был здесь всего один раз, но дорогу запомнил. А может, и не помнил точно, а шел, как гончая, напавшая на след воспоминания.
Имен было много. Букв много. И ни единого изображения.
“Не сотвори себе кумира”.
Он будто невзначай остановился посреди одного из бесчисленных белых рядов, покрыл голову ладонью и быстро проговорил:
– Иитгадаль ве-йиткадаш шме раба. Скажи: “Амен”.
– Амен, – я сказала.
– Бе-алма дивра хируто, ве-ямлих малхуто… У-ве-хайей де-холь бейт Исраэль… Иитбарах ве-йиштабах… ве-йит’але… Барух у. Ве-имру Амен.
– Амен. – Я поняла.
– Теперь скажи: “Ие-э шме раба меворах ле-олам у-ле-алмей алмая”.
Я попыталась повторить, но у меня ничего не вышло.
– Шалом алейну ве-аль коль Исраэль. Скажи: “Амен”.
– Амен.
Молитва была древней, очень древней, как камни, как звезды, как чернота между звездами.
“Да будет великое имя Его благословенно вечно, во веки веков”.
Как его звали? Как зовут? Никто не знает.
Тенгиз присел на корточки, покопался в пыльной белой земле и нашарил камешек. Положил на могилу.
– Положи ты тоже камень.
Я села на землю, поковырялась, нашла камень и положила на камень.
Тенгиз тоже опустился на землю, прижал колени к груди.
“Чем ближе ты к земле, тем ближе к небу”.
Он долго молчал. Минуты три. Десять. Пять лет. Всю жизнь. Изредка проводил рукой по пыльной земле. Иногда – по плите, смахивая с нее пыль.
“Иитгадаль ве-йиткадаш шме раба… ” “Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя… ” Дословный перевод.
На шершавом белом камне было выбито:
Дочь Адама и Анны
ЗИТА
1974–1989
Т. н.ц.б.а.”
“Пусть душа ее будет связана узами жизни”.
Фамилия тоже была, но я не буду ее упоминать.
В надписи что-то было не так. Ясно что: имени “Тенгиз” на памятнике не было. Я очень удивилась, очень. Чтобы не сказать впала в шоковое состояние.
– Тенгиз – это прозвище, – сказал Тенгиз. – Как Комильфо.
Вот так вот.
– Что оно означает?
– Море, – ответил Тенгиз. – Кажется, это по-тюркски. Оно ко мне с детства прилипло, со двора. Я вырос в Батуми. Курортный город. Всегда любил море. Но пустыня ничем не хуже – море, которое высохло.
– Так тебя зовут…
– С таким именем в Советском Союзе жить не очень. Даже в Грузии. Но мой отец пытался соблюдать традиции, ничего не поделаешь, – династия раввинов из бессарабской еврейской общины. Потом были погромы, революция, война, эвакуация… Всё как у всех.