Йоше-телок — страница 13 из 44

— Пусти, бесенок! — взмолилась тетя. — Ты мне синяков понаставишь, сумасшедшая!

И свадьба тоже была Малкеле в радость. Что до жениха, она даже ни разу не спросила, как он выглядит. Правда, при первой встрече между ней и стариком произошла ссора. Сначала во время стрижки, потом там, в темной комнате. Старик разозлился. Ох как он был зол! У него аж ермолка встала дыбом. Но ее это ни капли не беспокоило. Наоборот, ей это даже доставило удовольствие. Ей хотелось громко рассмеяться.

О том, что будет потом, Малкеле не задумывалась. Она радовалась возне, гомону, суматохе. Ей нравились толкотня хасидов, важничанье надутых родственниц, гром оркестров, все эти танцы вокруг нее.

Дорога из Китева в Нешаву была веселой. Из всех деревень навстречу им выходили евреи-арендаторы и благословляли молодых, а те — их. Мужчины подставляли головки детей под руки ребе, чтобы он их тоже благословил, и дарили ему бутылки молока с медом; их жены ловили руку Малкеле, чтобы поцеловать, отпускали ей комплименты.

— Ну прямо королева! — говорили они. — Да пребудет с тобой Божья милость…

Вся Нешава вышла встречать новобрачных.

Мужчины танцевали, женщины выбегали навстречу с медовыми коврижками, покрытыми сусальным золотом. Мальчики шли навстречу молодым с простыми и авдольными свечами[68], цветными фонариками. Малкеле охватила такая дикая радость, что она, сидя в бричке, принялась раскачиваться и хлопать в ладоши. Родственницы со стороны жениха от возмущения надулись, как мышь на крупу.

С той же детской радостью, с какой она когда-то играла в свадьбы, нацепив на себя все тетины тряпки, галдя и шумя, — с той же самой радостью она теперь праздновала собственную свадьбу, наслаждаясь музыкой, светом, чемоданами новых платьев, что едут за ней на нескольких повозках.

В нешавском доме сыновья, дочери, невестки, внуки, дальние родственницы ребе встретили Малкеле враждебностью, холодной ненавистью и завистью, что проглядывали сквозь притворное дружелюбие и лесть. К ней подходила то одна, то другая дочь, оглядывала украшения, что были на ней, и вздыхала.

— Это мамино, блаженной памяти, — кривилась женская мордочка, — носи на здоровье…

Но все это нравилось Малкеле. Она в первые же дни учуяла, что при дворе царит ненависть, все говорило о том, что здесь действуют разные стороны — дочери от разных матерей, невестки, — которые завидуют и желают зла друг другу. Вокруг нее уже начали суетиться родственники с обеих сторон, они льстили, сыпали шутками, рассказывали тайны, злословили, сплетничали. Она сразу учуяла ссоры, распри, и это пришлось ей по душе. Малкеле-чертовка почувствовала, что здесь можно будет что-нибудь устроить, вытворить, разжечь огонь, можно будет царить и править в течение всей недели семи благословений, резвиться, как рыба в воде. Тете Эйделе не о чем было беспокоиться. Причины для беспокойства появились лишь потом, после того как она вместе со своим мужем-заикой уехала домой.

После семи дней радости и суматохи начались спокойные, скучные дни. Хасиды разъехались, оркестры смолкли, и Малкеле осталась наедине с собой в доме ребе, одна в большой комнате, где не было никакого убранства, лишь голые стены, заставленные громоздкими старомодными шкафами, что были полны изъеденных молью платьев трех предыдущих жен, которые жили и умерли здесь. Большие окна с четырьмя стеклами, без всяких занавесок, выходили во двор — грязный, плохо вымощенный, пустой. Малкеле раздвинула короткие занавески и уставилась в окно. Но смотреть было не на что, кроме ободранных стен, кривых пристроек, залатанных крыш, непрерывно скрипящего колодца, ползущего по двору хасида в засаленной шляпе, бродячей кошки. «Здесь можно просидеть годы, — подумала Малкеле, — и ничего другого не увидеть». Ее охватила тоска по окну в тетином доме в Перемышле, из которого видно проходящих мимо офицеров из крепости; тоска по чему-то дальнему, по паровозным свисткам, по красным и зеленым кондукторским фонарям, летящим в ночи, по далекой дали, по Будапешту, где живет уже забытая, незнакомая мама с чужим человеком — кавалеристом.

В комнате не было никакого зеркала, Боже упаси. Но Малкеле смотрелась во все: в серебряные подносы, в расставленные повсюду шкатулки, во все блестящие штучки и в маленькое зеркальце — единственное имущество, которое она привезла с собой, украдкой вынеся его из тетиного дома. Голова Малкеле теперь была маленькой, бритой, и при виде отражения у нее екнуло сердце, как будто кто-то кольнул его тонким острым ножом.

— Обезьяна, — сказала она женщине в маленьком зеркальце.

Но вскоре Малкеле надвинула черную шелковую косынку до бровей, до густых бровей, смыкавшихся над тонким подвижным носом. Она состроила несколько гримас и полюбовалась собой.

Малкеле еще точно не знала, что бы такого сделать, что ей взбредет в голову. Но воспоминаниями она уже пресытилась. Девушка взяла одно из украшений, взвесила на ладони, посмотрела на него, и в ее черных глазах радостно засверкали бриллиантовые огоньки.

«С таким сокровищем, — озарило ее, — можно и сбежать ночью, когда потянет отсюда в дорогу, в Будапешт».

От одной мысли о том, какие у всех будут лица наутро, когда они обнаружат пустую комнату, какой перепуганный вид будет у тети Эйделе и дяди-заики, она громко расхохоталась, стоя посреди голой комнаты. Даже служанка — толстая, засидевшаяся в невестах, но веселая девица — прибежала на звук.

— Ты зачем это? — спросила Малкеле.

— Прежние ребецн — долгих вам лет, ребецн[69], — никогда не смеялись. И тут вдруг смех!

От слов служанки ей стало грустно, сердце обдало холодом, и комната сделалась ей душна. Неведомые дальние дали подступили ближе, позвали ее.

Но вдруг она увидела во дворе человека — человека, которого никак не ожидала здесь встретить. И в один миг почувствовала, что должна быть здесь, не в неведомой дали, а в большом дворе с облупленными стенами; что вся ее тоска ничего не значит, что только здесь ее место, счастье и судьба.

После всех возлияний, пирушек, приглашений, которые дочери и невестки ребе — замужние дамы, молодые и в летах — устраивали для Малкеле, новой ребецн, потчуя ее вареньем, лестью, шутками и коврижками, — под конец она была приглашена к Сереле, младшей дочери.

Сереле искала дружбы с Малкеле более всех остальных. В приглашении Сереле не было никакого расчета, никакой «политики» она не вела и знать о ней не знала. Она была слишком юной, бесхитростной и слепо преданной своему Нохемче, чтобы разбираться в таких вещах. Большая, добродушная, она была чужда всякой ненависти и злобы, далека от лести и хитрости. Ей просто хотелось иметь подругу-сверстницу, ведь после свадьбы каждая молодая женщина, которая любит мужа и не знает мужского общества, нуждается в близкой подруге, товарке, чтобы поговорить по душам, поделиться радостью и огорчением, доверить тайну.

Сереле понаставила на стол много напитков, вазочек с липкими медовыми коржиками, разнообразным вареньем, вишневую наливку, соки и миндаль. Она не знала, что говорить Малкеле, стеснялась, не знала, как к ней обращаться. Для нее Малкеле была и подругой, почти ровесницей, и в то же время старшей: женой отца, мачехой. Она не могла заставить себя обращаться к ней на «ты», но и на «вы» тоже не могла. Поэтому Сереле без конца краснела, перебирала нитки жемчуга на гостье и обращалась к ней в третьем лице, повторяя одни и те же бессмысленные фразы:

— Ой, Малкеле совсем не пробует варенья… Малкеле не понравился напиток…

Малкеле была сыта по горло и сластями, и льнущей к ней Сереле с ее убогими фразами, такими же скучными и липкими, как ее варенье и медовые коржики.

Девушка попрощалась и направилась к дверям. Но на пороге она встретилась с Нохемче, мужем Сереле. Он входил в комнату как раз тогда, когда она выходила. Они хотели обойти друг друга, но вместо этого столкнулись еще сильнее. Был исход субботы, комнату освещали только две свечи, и в ней было больше тени, чем света.

В цветастом шелковом халате, сквозь который проступал каждый изгиб его стройного тела, в белом воротничке рахмановского хасида вокруг нежной смуглой шеи, он стоял в дверном проеме, тонкий, миловидный, окутанный субботними сумерками. Перед ним в длинном черном шелковом платье и черной шелковой косынке до бровей стояла стройная смуглая Малкеле. Сначала они засуетились, перепугались, каждый хотел обойти другого, сказать что-то, но оба не могли подыскать слова. И вдруг их взгляды встретились. Две пары глаз — черных, пламенных, вдохновенных — озарили друг друга, обожгли, окатили волной близости, счастья и оцепенели, как под гипнозом.

Сереле могла бы спасти положение. Ей надо было всего лишь подойти, сказать слово. Рассказать мужу, что это — Малкеле, молодая ребецн, и вывести обоих из этого нежданного оцепенения, из которого они не могли выйти. Но она оставалась на месте, словно парализованная. Она смотрела таким застывшим взглядом, опустив руки, как бедная женщина, которая уронила стеклянную вазу и молча разглядывает осколки у своих ног. Первым опомнился Нохемче. Резким движением он поднес к глазам узкую мальчишескую руку, посторонился и смущенно заговорил.

— Доброй недели вам, — тихо сказал он.

От его слов Малкеле пришла в себя, и по ее лицу, от густых бровей до застегнутого под подбородком воротника платья, разлился румянец.

— Мама! — взволнованным голосом вымолвила она.

И сразу же побежала к себе, так быстро, как будто за ней гнались, и поскорее высвободилась из узкого зашнурованного платья, из всего этого китового уса и проволоки. В груди теснило от счастья, сострадания и любви к тому, с кем она внезапно встретилась в дверях. Вместе со страстью он пробудил в ней материнскую любовь. Она чувствовала такое же горячее влечение к юноше в цветастом шелковом халате, как за несколько лет до того — к чужим детям, чьи матери убегали от нее. Ей хотелось ласкать его, прижимать к груди, накручивать его локоны на пальцы, жертвовать собой ради него, отдать за него жизнь.