Йоше-телок — страница 18 из 44

Она его ненавидела. Если Нохемче в своем влечении к Малкеле не возненавидел жену, а, наоборот, как каждый мужчина, который любит другую, чувствовал себя виноватым перед женой, жалел ее и потому выказывал ей больше любви, то Малкеле, как каждая женщина, которая любит другого, терпеть не могла своего мужа и никакой жалости и сострадания к нему не испытывала.

Она стелила себе в другой комнате и убегала от него туда. А то и вовсе посреди ночи снимала белье со своей кровати, расстилала его на полу, ложилась и с головой укрывалась периной.

Нешавский ребе чувствовал, как сердце в его мохнатой груди перестает биться, жизнь замирает в нем от горя.

— Малкеле, — глухим голосом звал он, — Малкеле, не годится так лежать на полу. Ты простудишься…


Это было единственное, что он мог сказать. Других слов для нее он не находил.

Малкеле не откликалась.

Она часто насмехалась над ним, дразнила, злила. А затем, когда он уже был усталым, разбитым и падал с ног, она подходила к нему и потешалась над его старостью, унижала его. Он был очень жалок, этот старый человек, к которому тысячи людей относились с благоговением и обращались за помощью, — жалок и смешон с его развевающимися пейсами и грузной, тучной фигурой. Он был похож на каменные фигуры с козлиными ногами, которые Малкеле видела в перемышльском городском саду. От этой мысли она начинала хохотать.

Ребе был в отчаянии. Он все размышлял и никак не мог понять, чего она хочет. Он оказал ей такие почести, взял в жены без приданого, одел и обул, подарил столько украшений, сделал нешавской ребецн. Чего же она еще хочет? После долгих раздумий он решил, что она, конечно же, хочет уверенности в будущем. Она молодая, глупая, она боится, что после его кончины, через сто двадцать лет[85], наследники нешавского двора не примут ее в семью, а выгонят без долгих разговоров. «Вот в чем дело, — озарило его, — и ведь она, наверное, права». Его дети только и ждут, когда полномочия ребе перейдут к ним. Никакой сыновней преданности. Конечно, именно об этом она и думает, — он уже был уверен в этом, — хочет, чтобы он обеспечил ее, завещал часть двора, денег. Поэтому она такая сердитая, поэтому так дурно обращается с ним. Она ведь женщина, потому и стесняется сказать прямо.

Эта мысль так окрылила его, что он немедленно позвал к себе Исроэла-Авигдора и послал его за местечковым нотариусом. Ребе несколько часов сидел с гоем над бумагами. Переписал на свою четвертую жену часть дома, украшения, много денег. Потом выпил с Исроэлом-Авигдором водки с коврижкой; ему было очень весело.

— Хвала Всевышнему, — радостно бормотал реб Мейлех снова и снова, преисполненный веры.

В этот раз он лег спать очень рано. Он долго читал кришме и вдобавок еще несколько молитв и улыбался Малкеле из зарослей своих густых косм. Все кудрявые волоски в его бороде, усах, бровях, ушах и носу лучились радостью.

— Малкеле, — сказал он, — ты, слава Богу, теперь богачка, большая богачка…

Но Малкеле не было дела до этого. Она не нашла для мужа ни единого слова благодарности за его добрый поступок. Тот был в отчаянии.

Хуже всего было то, что он ни с кем не мог поговорить об этом, никому не мог поведать о своем горе, спросить совета. Он, который стольким людям давал советы, теперь остался один-одинешенек среди всех своих детей, близких, тысяч хасидов, наедине со стыдом и болью, бессильный против нищей сироты, которую он так осчастливил.

— В ней сидит нечистая сила, — бормотал он себе под нос.

Он потерял аппетит, не мог спать. Даже сигары потеряли для него вкус. Кроме горечи, он ничего в них не чувствовал. Ребе звал докторов, окунался в холодную воду в микве, глотал пилюли. Чтобы забыть о своем несчастье, он отправился в поездку — собирать дань с хасидов. Он собрал много денег, требуя и наседая на людей. Занятый деньгами, он забывал свою боль.

А для Малкеле тянулись долгие, бессмысленные дни, дни печали и пустоты. Ночи были длинные, конца-краю не видно, тоскливые зимние ночи. Стены стонали, заледеневшие окна скрипели от мороза. Она лежала без сна, ни на минуту не смыкая глаз. Кусала подушку, плакала от тоски и томления по тому, кто сейчас так далеко, где-то по ту сторону границы. Она представляла его, закрыв один глаз, вызывала в памяти его лицо, тонкое изящное тело. Она видела все так ясно, что принималась целовать подушку, которая вдруг обретала его лицо.

Потом Малкеле начинала злиться на него за то, что он оставил ее тосковать одну, ненавидела его, сжимала кулаки. Она видела его во сне, в своем вышивании, в книгах, которые читала тайком. Но ее влечение было более греховным и страстным, чем у Нохемче, поскольку ее ум не был отточен учением, облагорожен книгами, каббалой; ее порыв был сильным, грубым, такой не спрячешь во снах и не заглушишь мыслями.

Огонь, горевший в ее крови, искал себе пищу.

Бывали ночи ожидания. Насторожив уши, она прислушивалась к каждому шороху в тишине, к каждому звуку, которыми так богата ночь. Она прекрасно знала, что тот, кого она ждет, не придет сюда, что он где-то далеко, что никто не приедет сюда, в этот ужасный двор. Так она и лежала с открытыми глазами, ловя каждый шорох. Она ждала чуда.

Бывали ночи ярости. Дикий гнев охватывал ее — на двор, на тетю, которая продала ее сюда, на мать, которая сидит где-то в чужом городе с чужим мужчиной, на всех знакомых и даже на него, Нохемче, который так глух к ее зову. Как-то в неистовстве она сорвала со стены старомодные часы, этого врага неспящих, который без конца отсчитывает свое вечное скучное тиканье, и от одного его звона до другого проходит не час, а вечность. Она разорвала несколько своих немецких книжек, которые уже перечитала по нескольку раз. С огромной ненавистью она раздирала гладкие страницы, покрытые готическими буковками, нарисованными джентльменами в цилиндрах и дамами в кружевах.

Бывали ночи жалости к себе. Среди ночи Малкеле вставала с кровати, надевала самые дорогие платья, самые лучшие украшения и долго любовалась собой. Большого зеркала в комнате не было, лишь маленькое зеркальце. Она приподнимала шлейф платья и пускалась в пляс. Танцевала быстро, неистово, до тех пор, пока голова не начинала кружиться, — и тогда она прямо в платье бросалась на кровать и оплакивала себя, от души, во весь голос.

Иногда она открывала окно. В одной рубашке садилась у окна и смотрела широко раскрытыми глазами на белый снег, освещенный луной. Ей хотелось простудиться, умереть.

Она представляла себе трех предыдущих жен, которые когда-то жили и умерли здесь; которые, наверное, лежали здесь, такие же грустные и одинокие, как и она. Она увидела себя саму мертвой; вот люди идут за ее похоронной процессией. И Нохемче тоже идет. Ее платья остаются в шкафах, вместе с платьями прежних жен, и моль пожирает их.

От этой мысли ее пронизала боль, такая острая и мучительная, что она подбежала к шкафам, вышвырнула все изъеденные молью платья и стала рвать их на мелкие кусочки, быстро-быстро, как будто срывала парик с ненавистной женщины.

Малкеле чувствовала к себе огромную жалость, горевала о своем молодом теле. Она раздевалась донага, ласкала свои стройные ноги, округлые плечи, маленькие твердые юные груди, каждый сосок по отдельности. Из ее глаз текли слезы.

Она стала ночевать у Сереле, в одной кровати с ней. Она непрерывно разговаривала с ней, шушукалась, болтала, внезапно сжимала ее в объятиях и целовала, шепча — как тогда, когда она кидалась обнимать чужих детей:

— Сереле! Так бы и съела тебя!

Та пугалась.

Иногда Малкеле забирала к себе на ночь служанку и не давала ей глаз сомкнуть. То дарила ей платье и непременно желала, чтобы та надела его прямо среди ночи; то начинала выспрашивать, был ли у нее когда-нибудь жених; то обхватывала ее за талию и начинала кружить в танце.

Служанка, девица с большой пышной грудью, не осмеливалась приблизиться к ребецн, но Малкеле силой заставляла ее.

Однажды она даже вытащила из шкафа одежду ребе, надела его ватный халат, нахлобучила на голову шляпу и велела служанке подойти к ней за благословением.

На девицу напал дикий хохот.

— Ой, господи боже ты мой, — заливалась она, — если бы люди увидели!..

Малкеле заразилась ее хохотом, засмеялась громко, дико, сгибаясь в три погибели. Когда одна заканчивала смеяться, начинала вторая.

Потом Малкеле написала письмо тете Эйделе, чтобы та приехала к ней в гости. Тетя приехала. Но она сразу же начала читать Малкеле мораль, рассказывать хасидские притчи и истории о чудесах. К тому же ей очень хотелось знать, когда же Малкеле забеременеет. И Малкеле поскорее отослала ее домой. Надавала ей с собой пакетов, набитых платьями, и прогнала.

Она начала бродить одна по белым полям, по засыпанным снегом дорогам. Смотрела на одинокие голые тополя, что простирали ветви в зеленоватый морозный воздух. Разглядывала каждое холодное крыло ветряной мельницы, что ясно вырисовывалось на фоне красного зимнего неба. Слушала голоса черных вороньих стай, что прыгали по снегу, сбивались в кучки и вдруг с торопливым карканьем срывались и улетали.

Закутанная в черное, блуждающая по снегу, она и сама выглядела как ворона. Она даже начала прыгать по снегу, подобно им, и махала руками в воздухе, как крыльями, будто хотела улететь вместе с черными птицами. Крестьяне пугались ее, думали, что это ведьма, и крестились.

Дальние дали, которые всегда манили Малкеле, теперь снова раскинулись перед ее глазами. Ее позвали свистки поездов, красные кондукторские фонарики, что проносятся в ночи, и чужие города в тех краях, где живет мама с чужим мужчиной.

Она начала думать о побеге. Надо было только дождаться весны. Но весной, перед Пейсахом, пришла телеграмма из Рахмановки: Нохемче выехал в Нешаву.

Малкеле кинулась на шею Сереле и стала целовать ее так бурно, что та вытаращила на нее свои большие, влажные, как у теленка, глаза.

— Ну будет тебе, — сердито сказала Сереле, — чуть не задушила меня.