Эпидемия все усиливалась.
Раввин реб Мейерл вместе с реб Борехлом, женским ребе, снова созвали всех в синагогу и прокляли тех, кто грешен и не сознался в этом. Посреди недели, прочитав слихи, шамес реб Куне зажег большие свечи, как в вечер Йом Кипура перед молитвой «Кол нидрей». Йоше-телок притащил доску для обмывания покойников и поставил ее в углу. Габаи вынули из орн-койдеша свиток Торы. Все собравшиеся надели талесы и китлы[132]. Реб Куне трижды стукнул деревянным молотком о стол для чтения Торы, и раввин стал громко, пылко читать с пергамента:
— «С ведома общины и по решению раввинского суда мы обращаемся к тем, кто грешен, будь то мужчина, женщина, юноша или девица, коренной житель или приезжий, чтобы они сознались в своих грехах перед общиной, ибо великое несчастье постигло наш город, дети мрут как мухи. Из-за грехов одного человека может, Боже сохрани, погибнуть целый город, и нам надо бы, как в давние времена, когда мы жили на своей земле, выйти за городские ворота и сказать: наши руки не запятнаны этой кровью![133] Ибо тот, кто виновен в этом грехе, подобен тому, кто напал на человека в поле и убил его. Безвременно оборванные жизни малых детей взывают к нам. Пока Храм не отстроен, раввинский суд приравнивается к Храму, и нам даны высшие полномочия, поэтому мы стучим в ворота народа Израилева и говорим: будь проклят тот, кто скрывает свои грехи, будь то мужчина, женщина, молодой подмастерье или девица, еще не знавшая мужчины, коренной житель или приезжий, да сгинет его имя и да поразит слабость его чресла, да останется он посмешищем и позором в памяти Израиля, да отнимутся его руки, да ослабеют его ноги, да иссякнет его мужская сила, чтобы он никогда уже не смог произвести потомство. А если это женщина, да лишится она разума, да сгинут ее дети и да станут их имена назиданием для прочих, аминь!»
— Аминь! — с плачем повторили все мужчины и женщины.
— Шофар[134]! — сказал раввин.
Габай, одышливый толстяк, трижды протрубил.
В синагоге наступила гробовая тишина. Никто даже дохнуть не смел. Лишь случайная птица, залетевшая в синагогу сквозь разбитое окно, весело кружилась вокруг золотого льва на орн-койдеше, игралась с его высунутым красным языком и пела. Все глаза напряженно ждали. Все затаили дыхание.
Вдруг с места поднялся сойфер реб Мойше, быстрым шагом поднялся на биму и крикнул:
— Люди, я сознаюсь!
Собравшихся охватил трепет.
— Люди! — восклицал реб Мойше, и его глаза сверкали. — Я преисполнен греха. Виноват с головы до ног…
Он быстро сбежал с бимы, растянулся на пороге и взмолился:
— Люди, топчите меня, клеймите позором, плюйте на меня!
Но никто не двинулся с места. Только раввин вместе с реб Борехлом, женским ребе, быстро подбежали к нему, подняли с порога и сказали:
— Реб Мойше, да помогут нам ваши заслуги, помолитесь за нас!
Женщины кричали со своего балкончика:
— Праведник! Спаси наших детей!
Но и проклятие, наложенное на грешников, не помогло. Шамес по-прежнему тряс на похоронах кружкой для пожертвований и кричал, что милостыня спасает от смерти.
Эпидемия все усиливалась.
Так продолжалось до тех пор, пока за дело не взялся Авиш-мясник; он-то и поймал виновников.
— Проклятие, кара-шмара, — заявил своим собратьям силач Авиш, габай молельного дома мясников, в субботу после молитвы, — такими штуками никого сознаться не заставишь. Давайте-ка мы, мясники, возьмемся за работу. Поищем в городе и, если поймаем кого-то — сделаем из него фарш, не будь я еврей!..
Он целых восемь дней искал, высматривал. Всех женщин, приходивших к нему за мясом, он разглядывал, не спускал с них глаз, пока не поймал.
Вышло это случайно.
Из всех женщин, приходивших в лавку покупать мясо к субботе, последней являлась Цивья, дочь шамеса, с корзиной в руке. У ее отца, Куне, дела шли очень хорошо, и Цивья покупала много мяса, ливера, потрохов и телячьих ножек.
Авиш-мясник приставал к ней, как и ко всем прочим девушкам. Каждый день во время молитвы он давал себе слово, твердо решал, что будет вести себя прилично, набожно, не будет приставать к девушкам, да еще в такое тяжкое время! Но едва он возвращался к своей колоде для разделки туш, как забывал обо всем и не мог удержаться, чтобы не ущипнуть девушку за зад, не потянуться к пышной груди. Его руки сами тянулись туда. Жена мясника, Бейла-Доба, ленивая и сонная женщина, уже не следила за ним. Она сидела в углу и дремала, просыпаясь, только когда девушки вскрикивали:
— Авиш! Да чтоб у тебя руки отсохли!..
Приставал он и к Цивье. Она не сопротивлялась, только смеялась безумным смехом:
— Хи-хи-хи, Авиш дурак, хи-хи-хи.
И вдруг умелые руки мясника что-то нащупали. Нечто такое, что его словно обухом по голове ударило. Его озарила мысль.
— Бейла-Доба! — стал он будить жену, что дремала, прислонившись к колоде. — Бейла-Доба, я нашел! Погляди-ка на дочку нашего Кунеле!
Он прищурил один глаз, а вторым хитро покосился на округлившийся живот девушки.
— Умник! Сам не знаешь, что говоришь, — раздраженно сказала Бейла-Доба, — тебе почудилось!
— Почудилось? — заорал Авиш. — Я тебе покажу, дубина, почудилось мне или нет!
Он шагнул к Цивье и быстро надавил ей на живот обеими руками.
— Мамочки! — вскрикнула девушка, и Авиш сплюнул, глядя на жену.
— Он уже там брыкается, ублюдок. Пощупай, женушка, сама увидишь…
Он тут же выскочил за дверь и принялся звать:
— Бабы, идите сюда, я вам кое-что покажу!
Цивья вырывалась, брыкалась, царапалась, срывала с жен мясников парики, запорошенные перьями, но все было напрасно. Ее силой уложили на колоду, задрали платье, и женщины ощупали ее живот окровавленными от разделки мяса руками.
— Уже, верно, на пятом месяце, — сказали они, — чтоб оно у нее из утробы вытекло, Боже всемогущий!
Одна женщина, которая за неделю до того похоронила ребенка и только-только вышла из дома после семи дней траура, вцепилась в растрепанные волосы девушки и заголосила:
— Вот тебе за моего Хаскеле, который из-за тебя, бесстыжая, лежит в могиле, вот…
Девушка кричала, вопила; наконец она вырвалась и, оставив в лавке корзину с мясом, бегом пустилась домой, на кладбище, но Авиш нагнал ее и схватил.
— Люди, несите ее к раввину, шамесову доченьку! — приказал он мясникам. — Ну, живо!..
Двое мужчин схватили кричащую девушку за руки, двое — за ноги, ловко взвалили на плечи, словно заколотую скотину, и торжественно пронесли через весь базар к дому раввина.
Цивья брыкалась, мычала, как корова. Изо рта у нее шла пена. Платье задралось, обнажив крепкие ноги. Со всех улиц сбегались мужчины, женщины и дети. Женщины побросали недоваренные бульоны и выскочили на улицу с засученными рукавами, с шумовками в руках. Ремесленники повыбегали из своих лачуг в одних талескотнах и подштанниках, кто с ножницами, кто с натянутым на руку голенищем. Водоносы даже не поставили на землю тяжелые ведра. Авиш-мясник шел впереди, как отец невесты или жениха, и выкрикивал своим мощным басом:
— Поймали дочку Куне-шамеса!.. Ведем ее к раввину!..
Мужчины смеялись. Женщины, возбужденные, разгоряченные, со злобными глазами и пылающими щеками, трясли в воздухе костлявыми кулаками:
— Камнями ее побить надо, шлюху, за наших детей! Камнями!..
Глава 17
Раввин реб Мейерл, одетый в красный бархатный халат на вате, хотя было тепло, сидел на судейском стуле над раскрытой книгой, дымил длинной трубкой и вздыхал.
— Ой, Царь наш небесный, — охал он, — сколько же еще нам ждать? Ой, когда уже придет избавление для евреев?
У реб Мейерла было много горестей. Помимо эпидемии, помимо постоянного плача женщин, которые врывались к нему и просили помолиться за их детей, у него было много других печалей. Во-первых, полицейские стали остригать евреям пейсы. Сам император издал указ, запрещающий евреям, кроме раввинов и учителей, носить пейсы, пояса и ермолки. Богачи могли откупиться, а к беднякам цеплялись. Градоначальник приказал полиции строго следить за евреями. Полицейские крутились повсюду и, едва завидев еврея с пейсами, в ермолке или с поясом, тут же хватали его. Стражник на улице срезал один из пейсов ножницами или саблей, заодно отхватывая кусок кожи, ермолки и пояса изымали как вещественные доказательства, а преступника вели в «козу»[135]. Кто мог, платил три рубля. Бедняки сидели в тюрьме три дня.
Евреи придумали выход: они обвязывали щеки носовыми платками, как будто от зубной боли. Но городской голова спохватился и приказал срывать платки со всех, у кого подвязаны щеки.
— Шахер-махер, — смеялись стражники, — давай свои пейсиньки…
Этим утром, еще перед молитвой, раввина вызвали к градоначальнику на суровый разговор.
За день до того реб Мойше-сойфера поймали на улице и отстригли у него один пейс. Ему предстояло написать Имя Всевышнего в свитке Торы, перед этим он сходил в микву и теперь быстро бежал — спешил, чтобы не встретить по пути нееврея или грубого молодчика. Он хотел сразу же после миквы, еще не обсохнув после омовения, взяться за перо. Он ничего не замечал вокруг себя. Раскрытые глаза реб Мойше видели только небесное, и он попал прямиком в руки стражника.
— Тпр-ру-у, папаша, — остановил тот замечтавшегося еврея и загородил ему путь грудью, увешанной медалями. — Пейсы, пояс, ой-вей…
Реб Мойше защищался. Он закрыл пейсы обеими ладонями. Стражник вынул саблю из ножен и примерился к рукам реб Мойше, но тот не отнял ладоней. Он предпочел бы остаться без руки, чем без пейса. Стражник отволок его в «козу», там ему связали руки веревкой, под корень срезали правый пейс и посадили с пьяницами.
В городе началось волнение. Евреи прибежали к городскому голове и стали просить: