Йот Эр. Том 2 — страница 58 из 63

— Бабуля, расскажи что-нибудь смешное!

— Смешное? Ну, что ж. Вот уж куда смешнее… — и льется тихий рассказ.

Бабуля большая, теплая, уютная, в комнате мерцающий мягкий свет от лампадки, потрескивает печь.

— Давно это было… Тогда в первую еще ссылку деда вели этапом. Ну, а я за ним… Нет, не тогда, — путается бабушка, — это уже в третий раз нас в Сибирь гнали. Тогда уж тетя Нина и тетя Маруся у меня были. От этого-то и еще смешнее.

Так вот. Пригнали нас на место, а размещать, как всегда, стали политических по два-три человека с бандюгами. А наши за дорогу так ослабли, что эти головорезы за похлебку их уморили бы в два счета. Вот и устроили мы лежачую забастовку. Казаки спешились, ружья сдуру побросали и давай за руки, за ноги тащить. Ну, только этого и ждали. Команду подали, ружья похватали, пальбу устроили. Казаки на конь и в лес, а наши тем более ждать не стали: кто куда…

А дед в дороге заболел…

— Бабуля, а когда будет смешно? — закапризничала я.

— Сейчас и будет, — успокаивает бабушка. — Так вот, дед-то заболел. Жар у него был. А у меня на руках девочки маленькие. Приютила нас бобылка одна на день, а потом и говорит: «Уходи, Евдокея! Слыхала я, солдат прислали, вашего брата ссыльного усмирять идут». Добрая бобылка была. «Бери, — говорит, — корову, а то куда тебе с малыми девками-то?» Так ни за что и отдала.

Вот и пошли мы… Тайга. Дед бредит. День к концу, а он вдруг как захохочет. Я — к нему. А у него аж слезы из глаз, продохнуть не может, даже икать стал, так смеялся. Я сначала испугалась, думала — бред, а потом поняла, да и сама повеселилась.

Представляешь, шли-то мы лесом. Зимой. Снежище. Значит, так: я впереди. Тащу из лапника как бы сани. На них лежит дед, а к ним привязана корова. Ну, а мороз же! Так мы с бобылкой на корову через ноги два тулупа надели и завязали, ноги ей платками обвязали, и на башку платок пуховый, а через платок — рога. А на корове в двух хурджумах, что еще с Кавказа привезли, сидят закутаные Нина и Маруся. Вид у них!..

Бедный дед потом рассказывал, что с полчаса смотрел, думал — бредит, понять не мог — что за зверь за ним идет.

Мы весело хохочем вместе с бабушкой, а потом пьем чай с медом. И я знаю, что утром буду совсем здорова.

3. Двуликий Янус

Когда это было? Осенью сорок третьего или сорок четвертого? Наверное, я все-таки была еще маленькой, раз путаю даты. А может, виноват был голод? Голод, который длился три года. Голод в мирном, цветущем, солнечном городе, где на каждом углу жарили шашлыки, в чайханах зазывали на душистый янтарный плов, мальчишки-разносчики бегали по улицам, предлагая на все голоса пирожки, конфеты, холодную воду, а базары ломились от прекрасных фруктов и овощей… Цветы, солнце, ароматы…

В сентября стали приезжать блокадные ленинградцы.

Да, Ташкент — это не Ленинград!

В октябре уже была заполнена «Канатчикова дача» (дом сумасшедших), а потом — еще четыре трехэтажных школы. Голодать в блокадном, суровом, фронтовом городе, голодать всем вместе, было куда легче. А тем, кто умер от голода здесь, никто не поставил памятной стелы, по ним не горит Вечный огонь, а ведь им было труднее!

Никогда не забыть этих жутких скрипучих арб, выплывавших, как корабли-привидения, из утреннего тумана. Оборванные, безликие их погонщики страшными крючьями подбирали трупы на улицах, и арбы плыли дальше, увозя свой страшный немой груз, торчащий в разные стороны окоченевшими руками и ногами, как скрюченные ветви саксаула.

А с первыми лучами солнца город наполнялся шумом и выкриками разносчиков: «Мыс дай су!»

И люди не хотели вспоминать, знать, видеть. А те, кому предстояло стать этим «саксаулом», если у них еще доставало сил, — сходили с ума.

Странным городом был Ташкент этих лет. Многоликим.

Там жила Тамара-ханум, великолепная танцовщица, занимавшая восемнадцать комнат в собственном доме-особняке и имевшая тридцать человек прислуги.

Там жил Чои-хан — жирный, наглый тридцатилетний глава всех бандитов, почему-то имевший белый билет и проводивший все вечера в ресторане «Националь». И хотя все всё о нем знали, он оставался на свободе, и по дешевке, за лепешки, покупал себе каждую ночь по девочке.

Но там же был эвакуированный «Ростсельмаш», где люди, похожие на тени, работали по четырнадцать — шестнадцать часов, приближая Победу. Там же был эвакогоспиталь, где от переутомления умирали у операционного стола хирурги, спасая людей.

Там же была Фатима-ханум, которая усыновила четырнадцать беспризорных малышей, потеряв шестерых сыновей, ушедших добровольцами на фронт.

Да, это был очень многоликий город — Ташкент осенью 1944 года.

4. Zum Andenken(На память)

Самое лучшее место на свете — это площадь Пушкина. Правда, это мое личное мнение.

Сидишь на солнышке, журчит фонтан, а вокруг — весь мир! Столпотворение! Спешат машины и люди, фланируют ожидающие, целуются влюбленные, играют дети, дремлют старушки, сражаются воробьи, клянчат еду у людей голуби. Иногда появляются очень важные и глубокомысленные вороны или выгуливают на поводке своих хозяев умные породистые собаки. Здесь всегда останавливаются туристские автобусы, здесь постоянно водят группы иностранцев, и здесь же, у подножья черного Пушкина, на «квадрате», всегда вьются стаи подростков, точнее, юношей и девушек 16–18 лет.

Они-то и занимают каждый раз мои мысли. Группы их постоянны, иногда попадаются новенькие, но они либо «приживаются», либо быстро «линяют». Что объединяет их? Почему так много свободного времени они тратят на это топтанье и ничегонеделание, пусть даже в таком замечательном месте? Ежедневно до позднего вечера. Что их интересует?

Видимо, подкрадывается старость. Я начинаю, как все старушки, с того, что «мы были не такими». Но это же так естественно, ничто не повторяется, да и мы сделали, что могли, чтобы им было легче, лучше…

Нет! Это старо и пошло!

Что же в них все-таки не так? Смотрю, раздражаюсь, но не нахожу ответа. А ребята, как всегда, толкаются, курят, жую резинку, матерятся или подолгу молчат. Вокруг бурлит, спешит жизнь. Сейчас, когда я сижу на скамеечке, у моих сыновей, в нашей однокомнатной квартирке, идет очередной «бой». Дым, шум, крики! Но это то, ради чего стоит жить. Решается очередная экономическая, политическая или философская проблема. Мальчики, как и их друзья, уже кандидаты наук, но им так же некогда, как и раньше, они захлебываются от недостатка времени. Да и только ли они? Сын моей подруги не выходит из анатомички, дочка другой в двадцать пять лет уже замечательная певица! Сколько возможностей, особенно здесь, в Москве… Откуда же эти стайки грязных, драных, сквернословящих «хиппующих»?

Ведь большинство из них, пожалуй, ни разу не было в тихих залах Пушкинского музея, в консерватории, в театрах, о которых мечтают тысячи ребят с периферии. Да что там — консерватория! Были ли они хоть раз в Кремле? Ведь не в кабаки же они ходят? У них нет денег даже на сигареты, они «стреляют» их у ожидающих. Пока я завожусь в который раз, глядя на них, подходит очередной интуристовский автобус. Компания разворачивается веером в боевой готовности не пропустить чего-нибудь интересного.

Впереди группы туристов идет высокая статная блондинка, дорого и красиво одетая. Ее крупная, соблазнительная фигура в модном брючном костюме просто великолепна! Но какая-то деталь мешает общему впечатлению… Я не успеваю сосредоточиться, так как над моим ухом раздается:

— Во телка!

Это изрыгает, смачно облизывая толстые, еще детские губы с едва заметным пушком над ними, весь угрястый, давно не мытый юнец. Он смотрит на девицу плотоядным взглядом маленьких бесцветных глазок.

— Фирма! — восторженно шепчет другой, худющий, с кадыком, грозящим проткнуть потную кожу длинной тонкой шеи, одетый в какую-то полуженскую кофту, так обтягивающую его ребра, что часть пуговиц на тощем животе поотлетала и видно бледное синеватое тало (а на улице август!). Старенькие джинсы оборваны и не везде заплатаны, а над карманом рубашки висит на ржавой английской булавке больше дюжины маленьких булавочек (может, это украшение?).

Девушка, очень толстая, на коротеньких ножках, в ярко-розовых грязных, из подкладочного шелка брюках, очень модных босоножках на тоже давно не мытых, но с малиновыми ногтями ногах, в немыслимой полосатой красно-оранжево-зеленой кофте, ярко и грубо накрашенная, запускает пятерни в свои роскошные черные длинные волосы и нарочито сиплым голосом гудит:

— Мне б ее ножки, вы б меня все …! — и гнусно матерится.

Бедный Пушкин! Сколько прекрасных слов о любви завещал он людям! И именно здесь, у подножия его памятника, девичьи, еще детские губы изрыгают такое!

Красивая, явно старше их всех девушка, изысканно и модно одетая, смотрит на проходящую мимо иностранку оценивающим взглядом и сразу замечает то, от чего они отвлекли меня:

— Сумочка не спортивная, — небрежно и брезгливо замечает она. А потом добавляет: — mauvais ton!

Но это не из желания порисоваться. Я давно заметила: девочка прекрасно говорит не только по-французски, легко вступая в беседы со всеми иностранцами — и англичанами, и немцами, и шведами. Запомнилась она мне с того момента, когда два испанца, отставшие от экскурсовода, пыталась чего-то добиться от ничего не понимающего и потеющего от беспомощности молоденького милиционера. Она грациозной походкой (ну прямо танцовщица!) подошла к ним и на прекрасном испанском объяснила все, что надо, осчастливленным туристам.

Что связывает ее с этими немытыми юнцами? Где ее родители?

Два вечно паясничающих мальчишки, один — сытый, холеный, огромный армянин, второй — хрупкий маленький еврей, тут же бросились под ноги иностранке, что-то дико и звонко вереща. Девушка от неожиданности отпрянула в сторону, а они начали счастливо и утробно ржать, кривляясь и хватаясь то за голову, то за животы.

— Я б за эти «адидасы» даже Кривому отдалась, — не спуская глаз с ног иностранки, искренне, как в бреду, шепчет девушка с раскрашенными голубым и зеленым глазами, в которых стоят слезы отчаяния о несбыточной месте: иметь «адидасы».